Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 - Александр Серафимович 15 стр.


Сейчас идет анкетный поголовный подсчет в армии специалистов, квалифицированных рабочих, механиков, слесарей, токарей, столяров и прочих.

Все рабочие высокой квалификации, как модельщики, отливщики, будут немедленно возвращены предприятию.

Из оставшихся квалифицированных рабочих будут организованы ударные бригады слесарей, плотников, столяров, монтеров, водопроводчиков и прочих, человек по 100 — 150, и будут направляться на заводы и в учреждения по требованиям.

ДВА ТЕЧЕНИЯ

Мокрое небо низко, а под ним ветер по лесу разбушевался. Скрипят сосны, кланяются елочки все в одну сторону, как растрепавшиеся волосы, мотаются березы.

По самые по колена в снегу ворочаются трудармейцы и широкими лопатами скидают тяжелый мокрый снег со штабелей торфа. Вяло работают.

— Что ж, товарищи, веселости нет в работе?

Тот, что возле меня, ставит лопату, достает табак, крутит и долго закуривает, всячески укрываясь от ветра.

— Да как вам сказать, не соврать, — говорит он, поймав наконец папироской огонь, — кабы положение было, а то видимость одна. Приехали утром, заместь на работу прямо идти, нас погнали спервоначалу к конторе, построили и повели, чтоб походным порядком, в строю. Ну, пришли. Работать бы, лопат нету. Опять построились, повели нас за лопатами. Покеда инструмент приносили, ноги отходили, верст шесть туды-сюды отмахали. Ну, уж тут не работа — все думаешь, как бы присесть да покурить. А там на обед за две с половиной версты идти.

В трудармии борются два течения. Одно, необыкновенно яростное, говорит: нет трудармии, есть только армия, и все до последнего движения должно определяться в ней воинским уставом, воинской дисциплиной, всем, чем живет, дышит, чем сильна и крепка армия.

На работу идет не трудармеец, а красноармеец, и потому он должен на работу идти в строю и уходить с работы в строю. Он должен терпеть голод, холод, неустройства точно так, как он их терпит в бою, в походе, на позиции, и не смеет ими отговариваться. Для него одно свято: долг и дисциплина. Никаких наград, никаких поощрений, никаких премий. Как в бою не из-за наград, а из чувства долга и под давлением дисциплины люди кладут головы, так и здесь, во имя долга и железной дисциплины люди должны отдавать свой труд, свои силы, здоровье, должны мириться со всякими переустройствами, с голодом, с холодом, с промахами и ошибками окружающих учреждений.

Только тогда это армия. Иначе это только сброд бывшей разложившейся армии, которую выгодней совсем распустить, чем заражать кругом этим разложением, ибо ведь это страшная штука.

— Видите ли, — говорил мне рабочий, бывший комиссар трудовой армии, и во время наступления Юденича и после делавший огромную работу в армии, — конечно, армия есть армия, а стало быть, и дисциплина, и дисциплина железная, должна быть, и строй всей жизни должен быть военный, и трудовые задания должны исполняться, как боевые. Все это так. Но жизнь есть жизнь: у ней тоже свое, и ее кулаками не перешибешь. С ней приходится считаться, хочешь не хочешь. Одно дело, когда люди на смерть идут, тут деваться некуда, и все покрывает страшное напряжение: другое дело изо дня в день спокойно работать работу. Вот они говорят: никаких наград, никаких поощрений, никаких премий, никакой оплаты сверх трудармейского пайка и жалованья. А я сделал такие наблюдения:

«Шесть трудармейцев в обычном порядке, то есть не получая никаких добавочных, грузили вагон дров в четыре часа, то есть на погрузку дров одного вагона нужно было двадцать четыре рабочих часа. Работали за совесть. Вагон берет три куба дров».

«Три женщины-работницы грузили вагон в семь часов. То есть вагон требовал двадцати одного рабочего часа. Получали они за это пятьсот рублей, обед бесплатный, по восьмушке табаку и по восьмушке сахару».

«Четыре трудармейца, взятые одним учреждением, нагрузили вагон в два часа, то есть на вагон потребовалось восемь рабочих часов. Им заплатили пятьсот рублей, дали бесплатный обед и по четверке табаку».

«Ничего не поделаешь, приходится считаться с реальными условиями. И как-никак, в бою — одно, в мирной жизни — другое. Да и в боевой обстановке разве нет наград, поощрений, премий, отличий? И ордена дают за боевые заслуги, и денежные награды, и благодарят в приказах, и не разлагается от этого армия. И не только не разлагается, а это подстегивает, побуждает к большему рвению, к соревнованию. Нет, такая военная прямолинейная политика в мирной обстановке труда не годится. Она даже сорвать может все дело. Дело новое, на каждом шагу надо применяться к окружающим условиям. На каждом шагу надо прикидывать и так и этак: ошибся — по-иному, опять ошибся — опять по-иному. А не то что оседлал, сел да поехал напролом, не оглядываясь».

«А ведь, пожалуй, он прав», — думал я, глядя на его крепкое, энергичное рабочее лицо.

— А тут опять же тыл, — продолжал он, — ни одна боевая армия не вросла так в тыл, как трудовая армия. Все ее движения, вся ее работа, производительность труда — все зависит от тыла, от тех учреждений, с которыми армия соприкасается. А надо прямо сказать, тыл не пришлифовался еще к армии. Учреждения вызывают пятьсот трудармейцев, а дают работу четыремстам, а сто болтаются без дела, это — гибель, нет ничего более разлагающего, как оставить хоть на минуту людей без дела, — сейчас же разложение начнется. Вызовут на работу — смотрим: то инструмента не приготовили, то гонят зря людей; ну, тут уж о производительности труда не спрашивай. А между тем ведь в сущности тыл у нашей армии великолепный — революционный рабочий город. Нужно только, чтоб учреждения подтянулись. Чтоб они не смотрели на трудармию спустя рукава, как на что-то постороннее, их не касающееся. Тогда дело на лад пойдет.

ТИФ

Когда в прошлом году пришли башкиры, их платье и белье сняли для дезинфекции. Когда камеру открыли, на полу ее лежал серый песок в два вершка толщиной. Присмотрелись, а это не песок, а вши.

Вши в два вершка толщиной! И тиф ворвался в армию.

Кое-как справились.

Пришел и ушел Юденич, и на Красную Армию неожиданно хлынули полчища перебежчиков. Они шли голодные, холодные, оборванные, босые, изнуренные и несли поголовно тиф. Шли качающимися толпами по льду через Чудское озеро, а это сорок верст. Морозы, ветры, метели — и озеро запестрело мертвецами.

Сколько глаз хватал, они чернели по снегу, пропадая за горизонтом. А теперь озеро по-прежнему чисто и бело: всех мертвецов заровняла метелица.

Прибрежные леса Эстонии оглашались безумными криками — шли тифозные в бреду. Кормить их было некому, смотреть некому, лечить некому — эстонцы, спасая себя и свои семьи, гнали их от себя, как чуму, и некому было хоронить.

Весной из-под осевших сугробов вырастут груды человеческих тел, и истлеют безыменные кости.

В Красную Армию хлынул тиф, а через нее — в город.

Город не мог справиться с обрушившимся бедствием. Тиф расползался. Тифозные селились по частным квартирам. Санитарные поезда стояли по семь, по восемь суток неразгруженными. Надо знать весь ужас, когда неделями тифозные валяются по теплушкам. Что же делать? Да в трудовую армию. Начальник Петроградского укрепленного района был назначен чрезвычайным уполномоченным по борьбе с эпидемиями. Работа закипела. Трудармия выделила из себя квалифицированные группы — плотников, столяров, слесарей, водопроводчиков, электромонтеров, и они быстро, без переписки, без волокиты стали оборудовать вновь развертываемые госпитали. Надо знать, в каком состоянии дома, чтобы представить себе всю груду необходимой работы. Команды трудармейцев подвозили кровати, столы, умывальники! Сейчас идет сбор среди населения одеял, белья, устраиваются бани, прачечные.

Результат. Шесть тысяч кроватей развернуто, семь тысяч будет развернуто в ближайшее время. Санитарные поезда, набитые тифозными, разгружены. Организовано погребение трупов, а то они валялись непогребенные. В гарнизоне тиф загнан в госпитали, а это больше половины дела. Организовано чтение лекций, беседы. Во всякой борьбе необходима концентрация сил. Под давлением необходимости гражданские учреждения, поскольку дело касается борьбы с тифом, сосредоточиваются в руках трудармии.

Волокита, распускание слюней и ушей пресекается. Военный механизм действует строго, точно, порой жестоко.

Мне рассказывают: послана телеграмма одному из представителей гражданского учреждения с настоятельным приглашением явиться на чрезвычайно важное заседание в шесть часов вечера. Телеграмма в девять часов утра. Не явился. Почему? Да извольте видеть, он живет в пятом этаже, а телеграмма попала в третий этаж учреждения и оттуда шла в пятый целый день, и представитель учреждения на заседание не попал.

— Да разве это мыслимо! Да разве это возможно!.. — кипятился представитель трудармии. — Мы работаем двадцать четыре часа, нет мертвого пробела в сутках; в гражданских учреждениях посидят от девяти до четырех, а там хоть трава не расти, а ведь тиф не от девяти до четырех работает.

Нигде, может быть, так выпукло не вырисовывается концентрированность учреждения, как в этой обстановке борьбы с эпидемиями.

Не знаем, как в других местах, но в Петрограде трудармия нашла широчайшее и плодотворнейшее поле для приложения своих сил.

В ШТАБЕ

Автомобиль быстро идет мимо однообразно скучных петербургских дач; в лицо лепит мокрый снег, холодный мокрый ветер.

Начальник укрепленного Петроградского района показывает на бесконечно тянущиеся между березами направо и налево желтые полосы.

— Вот все окопы, и все оплетено проволокой. Они тянутся бесконечными рядами. Юденич тут запутался бы, как в тенетах.

У моего спутника простое крепкое лицо, а за этой крепостью печать усталости. Едва ли он когда-нибудь спит. Боевое управление, работа в трудармии, напряженная борьба с эпидемиями — разве передохнешь? А позади два года пестрой революционными событиями жизни, борьба, чехословацкий плен, побег, десятки назначений на разные посты, надрыв, болезнь, и вот опять в красно-кипящем котле революционного города. Только революция умеет ковать такую разнообразно нарастающую судьбу.

Я спрашиваю о том, что меня постоянно занимает и мучает:

— Скажите, производительность труда трудармии какова?

Я спрашиваю, а сам заранее знаю истертый ответ: «О, великолепно! Чрезвычайно высока!..» И слышу коротко и резко:

— Низкая!

— Почему?

Он сосредоточенно молчит. Потом говорит с затаенным раздражением:

— А потому, видите ли, у нас, у трудармейцев, рабочий день двадцать четыре часа; каждую минуту дня и ночи мы готовы выполнить боевое или трудовое задание. А в гражданских учреждениях от десяти до четырех. Допустимо ли у нас что-нибудь подобное? Нет, их нужно милитаризировать, иначе толку не будет.

Он опять сосредоточенно помолчал, обдумывая.

— А тут и наши. Приходится перевоспитывать. Многие из командного состава просятся: переведите на боевой фронт, мне нужны боевые задания, что я тут дроворубом буду! Извольте видеть, это для него унизительно. Вести роту под пулеметным огнем, это геройство, вести ее на заготовку дров, на стройку моста — это обывательщина, мещанство. Вот с чем приходится бороться. Да это командный состав! Есть комиссары-коммунисты, которые придерживаются тех же взглядов. Вот тут и поди. Приходится перевоспитывать сверху донизу. Но это все обойдется, это, в конце концов, не страшно. А вот гражданские учреждения подтянуть надо, милитаризировать их надо.

Человек, который никогда не спит, железной рукой умеет заставить всех вокруг себя работать.

Вот и штаб. К крыльцу подходит молоденький артиллерист. Мой спутник обращается к нему:

— Который час, товарищ?

— Половина одиннадцатого.

— Под арест за опоздание на службу. Это не первый раз.

В штабе обычно, как во всяком полевом штабе, рапорты, донесения, телефонограммы. Дачка натоплена. Достаем карту, смотрим расположение работ, куда мне ехать. Входит помощник комиссара Карельского участка, славные глаза. Ну, конечно, рабочий, конечно, металлист, путиловец. Садимся с ним в санки и едем мимо хлещущих березок, томно гнущихся елочек. Ветер, как дьявол, старается нас опрокинуть с санями и с конем — с моря рвется, должно быть, от англичан.

Вот батарея. При малейшей тревоге все номера на месте, и орудие откроет губительный огонь. Тут все начеку.

У ручья притянутая к земле «колбаса» под брезентом; ветер волнуется и переливается в ней, как в огромном брюхе. Немало послужил аэростат, зорко наблюдая за врагами.

Тянется необозримое Шуваловское болото с громадными пластами великолепнейшего торфа. Доставлены торфяные машины, проводится узкоколейка (почему не ширококолейная, не было бы перегрузки).

Инженер торфяного комитета объясняет расположение и характер работ. Идет расчистка из-под леса торфяных болот, работы торфяные начнутся весной.

Я спрашиваю инженера:

— Какова производительность труда трудармейца?

Он осторожно, косо посматривает на комиссара — не хочет ссориться — и говорит:

— О-о, прекрасно работают! Мы с ними отлично работаем, спелись.

— Ну, как в цифрах? — настаиваю я.

Он полуотворачивается и, понизив голос, говорит:

— Да... хорошо: шестьдесят процентов нормы.

«Ну, шестьдесят процентов нормы не так уж хорошо», — думаю я.

— Почему это так?

Инженер пожимает плечами.

В затоны, между которыми со свистом все так же бешено рвется ветер, трудармейцы кидают лопатами почвенный торф.

Мы подходим, все окружают нас, складывая лопаты. Немало желтых, истощенных лиц.

— Ну, что, кончили? — спрашивает комиссар.

— Обедать идем, — послышались голоса, уносимые рвущимся ветром. — Опять такой же обед: без хлеба.

— Разве не привезли?

— Да привозят когда? В четыре, в пять вечера. А за обедом без хлеба. А вечером привезут, тут же весь его и слопаешь, жрать-то ведь хочется. А кабы привезли к обеду, за обедом его весь не съешь, на утро бы оставил, перед работой и закусил бы, ан работа совсем другая. А то руку с лопатой не подымешь.

— Опять же без толку, — послышались возбужденные голоса, которые трудно было разобрать в свисте ветра, — обедать иттить три версты, назад три версты, когда же работать? Придешь на работу, инструментов нет, иди за инструментами. Покеда сходишь, а дню уж сколько осталось? А то торфу не подвозят, стой тут, болтайся, жди. Разве это работа?

Так вот почему шестьдесят процентов! Напрасно инженер пожимал плечами. И не пришло ли время подтянуть отдел снабжения.

Я слежу за устало удаляющейся командой трудармейцев со своим молоденьким инструктором. И мне радостно: люди честно относятся к работе, не хотят воспользоваться неустройством тыла, чтобы побаклушничать.

У нас с комиссаром совпадают мысли, и он говорит, угадывая:

— Сознательно ребята относятся к делу, а то что бы им: инструментов нет у них, привалились бы в затишке и курили бы себе спокойно. Торф не подвозят — опять бы курили, благо табачок выдали. Далеко обедать ходить — так ведь ходить за разговорами и за цигаркой легче, чем работать, и лоботрясы рады бы этому были, а эти сердятся. Ну, да и то сказать: какая огромная работа среди них ведется — собрания, митинги, доклады. В отдельности с каждым говоришь, так они уже пропитались сознанием, что, если разруху не сбыть, — смерть.

Мы садимся в санки и едем дальше. В лесу легче: бешеный ветер запутывается в деревьях и не так пронизывает.



II

НАКАЗАНИЕ

(Эпизод из детской жизни)

Сегодня должны были наказывать одного из двух бежавших за границу казаков. Я слышал, как об этом говорил заходивший к нам утром наш новый полковой адъютант.

— Удивительный это народ, — говорил он, придвигая к себе стул, — остается человеку шесть месяцев до отправления со сменной командой домой, там дома ждут, семья есть, зажиточно живут, детишки, так нет, в одну прекрасную ночь бежит. И бежит-то самым глупейшим образом. Понесло его зачем-то в Австрию, пошатался неделю и вернулся. Ну тот-то, другой, тот еще понятно, — каналья, и служить нужно было еще три года, кажется. А ведь этот казак-то тихий и ни в чем замечен никогда не был. «Зачем ты бегал?» — спрашивают. «Затмение, ваше благородие, нашло», — и больше ничего добиться не могут.

Адъютант был молод, красив, в новеньком с иголочки мундире, он поминутно двигался, закладывал ногу на ногу, говорил быстро и развязно и тем особенным тоном, каким, как я привык, офицеры говорят о казаках, называя их просто «люди». Каждый раз, как я видел адъютанта, мне почему-то приходили на память подробности смерти прежнего адъютанта и еще то, что я улавливал порой мимолетные взгляды, которые бросали иногда друг на друга адъютант и m-lle Софи.

Когда же адъютант стал рассказывать про бегство двух казаков, впечатление и воспоминания смерти Исакова оттеснились другими представлениями.

Мне вспомнились те неуловимые очертания не то гор, не то лесов, которые виднелись в ясный солнечный день сквозь синеватую дымку на самом краю горизонта с того возвышения, где стоит кладбищенская церковь.

Казаки говорили, что там Австрия. Я иногда взбирался на церковную сторожку и подолгу стоял и смотрел туда, где синела таинственная даль. Когда к нам приходили темные тучи летних гроз, они шли оттуда, и скрещиваясь далекой молнией. Города, люди, горы, деревья, мальчики, трава на лугах, реки — все мне казалось там совсем иным, особенным и значительным, непохожим на то, что окружало меня здесь, невольно привлекая к себе воображение и мысль.

И сегодня, когда адъютант стал рассказывать о побеге и наказании, мне страшно захотелось самому поглядеть на казака, который был там, посмотреть, что с ним будут делать, какой он, как его будут вести, и почему-то казалось, что там, как я увижу его, отчасти разрешится таинственность и неизвестность, облекавшая тот далекий, неведомый край.

Назад Дальше