Собрание сочинений в четырех томах. Том 3 - Александр Серафимович 44 стр.


А из-за тюка хитро выглянула взмокшая потная голова мужичка с лохматыми бровями.

— Ты чего тут делаешь?

Арапчонок вскочил, испуганно вращая белками, а зверь замотал хвостом.

— Мая — персюк, твая — урус... Мая не трогал, твая не трогал... — и униженно закивал головой, причмокивая.

— Ну, ну, ну, — добродушно похлопал его мужичок, — ну, ну, не бойся, у каждого брюхо просит исть. Покажь нам покус.

Арапчонок весело защелкал языком:

— Ай, карош!.. Ай, спасиби!..

Взял клетку, дернул за цепочку чесавшегося задней лапой зверя, который побежал за ним вприпрыжку, поджав одну ногу, и вышел на середину палубы. Раскатал маленький сверточек, в котором был коврик и бубен. Коврик разостлал на палубе, открыл клетку и отвязал у зверя цепочку. Сам стал на коврик, вытянулся, поднял бубен над головой и ударил в него. Бубен гукнул и зазвенел, а арапчонок завертелся по коврику вьюном.

— Пожалте, каспада, пасматреть зверей, птиц и арапов.

Публика, ленивая и сонная от жары и скуки, обрадованно столпилась кругом. Отдохнувший купец расположился на скамье, расстегнув ворот. Лавочница села к столику, обмахиваясь платочком. Присел и монашек. Подошел, лукаво ухмыляясь, и мужичок, с лохматыми бровями, и старый казак в выгоревшей фуражке. И хотя жарко было и душно, наваливались друг на друга, вытягивали шеи, чтоб лучше рассмотреть.

Мальчишка, обвел всех белками глаз, снова ударил в бубен.

— Алло!

Полосатый зверь поднялся на задние лапы и стал танцевать. Зеленая птица, кланяясь, тоже стала танцевать, а арапчонок гибко прыгнул на руки, вскинул кверху ноги и забегал по палубе в кругу зрителей на руках.

— Ловко!..

— Ай да мастер!..

— Потому арап, у них так что кожа да жилы, костей нету.

— А кожа черная, — дюже солнце у них, одно слово — Африка.

Арапчонок два раза перевернулся в воздухе, стал на ноги и сделал публике ручкой.

— Браво!.. Молодчага!..

— Зверь-то до чего полосатый... И окотится же такое!..

Кое-кто из чистой публики гуляет наверху на капитанском мостике; подошли к перилам и, наклонившись, стали глядеть вниз на представление.

Арапчонок вытянулся, скрестил на груди руки.

— Алло!..

Полосатый зверь прыгнул ему на плечи, а зеленая птица взлетела зверю на голову. Так они подержались с минуту, потом птица слетела и зверь соскочил, а арапчонок опять сделал ручкой и сказал, блеснув белыми, как кипень, зубами:

— Живой пирамид. Теперь, каспада, объясню, какой такой дикий зверь у миня на цепе. Эта зверь — страшный американский зверь, по-нашему лев. Он живет на деревах, оттуда прядает на людей и пополам, пополам перегрызает человека одним духом...

— Ах, шут те возьми! Чего ж ты его привел на пароход? А как вспомнит про Америку, да зачнет тут полосовать народ.

— Хоть бы намордник надел, собак — и тех в намордниках водют.

— Это капитану надо обжаловать, — сердито сказал купец, — ежели кинется, тут от него никуда не скроешься.

Арапчонок завращал белками.

— Он, американский лев, он православный народ никак не кушает. Как православный, ходи под деревом хочь всю ночь, он нни-ни!..

— Что ж, он нюхом, что ль, православного разбирает?

— Нни-ни!..

— Как же он тебя, нехристя, до сих пор не сожрал?

— Нни-ни-ни!.. Я хозяин, я не велел...

— Стало быть, ручной, безопасно.

— Жорж, — спросила наверху дама в шляпе с белыми султанами, снисходительно глядя вниз, — неужели это — лев?

— Едва ли, — проговорил господин в золотых очках и в дорогой панаме, — в Америке не водятся львы того вида, который водится в Африке. Там — пума, как его называют, американский лев. Но тот, по-моему, значительно больше и строения другого, — пума принадлежит к семейству кошек. На мой взгляд, это скорее всего пятнистая гиена.

Внизу прислушивались.

— Слышь, господа сказывают — гиена.

— Это почище льва будет.

— Ты что же без намордника такого водишь?

— Беспременно капитану надо доложить.

Арапчонок зачмокал и замотал головой.

— Зачем бояться? Не бойся, ничего не будет. Алло!

Пятнистая гиена поднялась на задние лапки и стала опять танцевать, умильно качая головой. Зеленая птица взлетела ей на голову, крыльями соблюдая равновесие. Публика успокоилась.

— А это райская птица с острова Цейлона, — сказал арапчонок, достал из кармана рваный картуз и стал обходить публику. Стали бросать медяки. Сверху, сверкая, упали две-три серебряные монетки. Купец достал большой замазанный кошелек, похожий на кожаный мешок, долго рылся, нашел новую копеечку, потом положил и разыскал просверленную. Лавочница дала старый пятак, накрошила булки и кинула на палубу.

Райская птица слетела и жадно стала клевать; гиена тоже бросилась, хватая куски, и вдруг залаяла на птицу, а птица сердито и торопливо заговорила по-куриному: «Ко-ко-ко!..»

Все захохотали.

— Кобель!..

— А энто кочет!..

— Вот те гиена!..

Арапчонок испуганно схватил своих зверей. Кто-то поймал его за ворот.

— Братцы, да он сам-то белый!..

Купец побагровел.

— Это что ж такое?.. Это — подлог, все одно, что фальшивый вексель... Я те за настоящего арапа принимаю, а ты — рязанец. Допустимо?.. За это, брат, арестантские роты. Давай назад деньги.

— Мой ему морду...

Кто-то набрал в пригоршню воды и, как ни увертывался мальчишка, размазал ему по лицу, — лицо, лоб, нос стали полосатые от потеков.

— Видал! Вот она, аралия вся, с него и слезла...

— Я еще давеча промеж тюков видал, как он начищал морду ваксой, яро начищал... — смеялся мужичок с лохматыми бровями, — да думаю: «Пущай покормится, брюхо и у него исть просит».

— Веди к капитану.

Мальчишка захныкал, размазывая черные полосы по лицу.

— Дяденька, пустите, не буду... Очень кушать хочется... Я бездомный... Так никто не подает...

— A-а, да шут с ним, пущай... — добродушно послышалось кругом, — морду-то смой, кабы капитан не увидал. Ты откеда же сам?

Через пять минут мальчишка, отмытый, со смеющимися глазами и плутоватым вздернутым носиком, сидел за столиком, тянул чай и рассказывал:

— Маменька меня отдали в обучение в цирк. Папаша маляр был, да помер. А нас шестеро. Мамаша кашляла да кашляла и говорит: «Помру, куда ты денешься?» И отдала в цирк. Пока мамаша жива была, и так и сяк, все, бывало, зайдет, кренделек принесет. А как померла, очень трудно стало.

— Выламывали?

— Сильно выламывали и били, очень сильно били. Очень хорошо гимнастику все там делают. Ну, и научился. Хозяин-то был, по ярманкам ездили, хорошо дела шли, а помер, хозяйка не умеет, гимнасты ее не слушают, звери запаршивели — кормить совсем перестала, отощал вот до чего, на трапецию не подымусь.

— А пса с кочетом с цирка потянул?

— Хозяйка подарила, — засмеялся мальчик, — да там, почитай, все разбежались, не кормит, ну, кто чего захватил и увел.

— Где ж ты представляешь?

— По станицам, по хуторам, по ярманкам хожу. Где хорошо подадут, а где за вихры оттаскают. Была еще крыса, да собаки разорвали.

Палубные пассажиры понемногу успокоились и расположились по своим местам. А наверху дама с белыми султанами говорила негодующе:

— И как это позволяют так обманывать простой народ! Да и ты, Жорж, хорош, — «гиена». Хороша гиена. Я сразу заметила, что у нее собачья морда.

— Ну, да ведь я пошутил, — конечно, собака, обыкновенная дворняга, это ж ясно.

Шумели колеса, дышала труба. Бежали берега, вербы, отмели, дальние горы.

От времени до времени вдали по берегу показывались строения. Пароход кричал густым медным голосом. Мужичок с лохматыми бровями прятался между тюками, из люка вылезали неотоспавшиеся матросы, готовили чалки, сходни. Пароход приставал, спешили пассажиры с парохода и на пароход, потом грузили и выгружали товар, потом сдергивали чалки, сдвигали на палубу сходни, и опять дышала труба, шумели колеса, и лениво и праздно тянулось время у пассажиров, — все, как вчера, как неделю, как месяц назад, как началось с первого весеннего рейса.

Уже ленивое покрасневшее вечернее солнце косо протянуло через реку синие тени от верб. Мягкой прохладой веяло с реки. Пассажиры оживились. Из кают все выбрались наверх. Официанты в белых рубахах торопливо разносили пузатые чайники по столикам, за которыми сидела публика.

Из машинного отделения поднялся бледный парень с испитым, в саже, лицом и ввалившейся грудью. Он огляделся кругом, придерживаясь за поручни, и вздохнул, глубоко забирая воздух.

— Ну, и хорошо, благодать!..

— Да, не то, что у вас в кочегарке, — бросил пробегавший мимо поваренок в белом колпаке.

Да вдруг приостановился.

— А играть нонче будешь?

— Кабы капитан не накрыл.

— Не услышит, с самого с обеда у себя в каюте в карты дуется. Приходи на нос, оттуда не слышно будет.

— Да уж ладно, чайку попью.

Мальчишка пустился в кухню, кочегар пошел к матросам чай пить.

Потемнело небо, стало бархатным и ушло ввысь. Бесчисленные звезды засеяли его, и все до одной задрожали в темной глубине реки. Берега помутнели, стали неясными, точно отодвинулись, и река, тоже смутная и неясная, стала казаться необъятной.

Только на пароходе зазолотились электрические огни, да из окон кают легли светлые полосы, играя и трепеща на невидимо бегущей воде. Шумели колеса, дышала труба, и в этом шуме и металлическом дыхании всплывали то плач ребенка, то спокойный говор, то дробный стук ножей на кухне. Пароход нес ту же жизнь, что и днем, но теперь она точно стянулась, съежилась на этом небольшом освещенном пространстве, а кругом, — пустыня и молчание.

Пришел кочегар с балалайкой под мышкой, поглядел на тюки, на пассажиров, расположившихся везде на палубе, на бархатную ночь, унизанную и вверху и внизу играющими звездами, присел в углу около якоря, прислонился спиной к борту, прислушался к шумящей на носу пене и тронул заговорившие струны.

Некоторые пассажиры слышали его прежде, подошли и присели на скамьях.

Струны зазвучали больно и сладко. Оттого ли, что хорошо умел играть кочегар, или этот непрерывный водяной шум, монотонный и равнодушный, очищал инструмент, только звучала печальная мелодия, как будто пел сдержанный далекий и неведомый голос.

Все слушали, глядя в темноту, полную звезд.

И в этом ровном шуме, таком же беспредельном, как и ночь, рядом с голосом инструмента родился человеческий голос. И они, обвивая друг друга, плыли над палубой, над слушающими, в пустыню и молчание, бесконечно простиравшиеся кругом.

Кочегар пел со странной, забытой улыбкой на лице:


Спо-сы-ла-ли оте-ец, ма-ать Ва-а-нюш-ку-у,

Спо-о-сы-ла-ли да ро-о-жь жа-а-ть...


Такие простые знакомые слова, но отчего так больно, сладко-больно сердцу? Все слушали, и каждому свое говорила песня: горе ли, радость ли прожитой жизни, все всплывало смутным, щемящим воспоминанием.

И наверху на рубке все больше и больше набиралось публики.

Вдруг, нарушая таинственность ночи, пустынность и неясную задумчивость песни, раздался знакомый голос:

— Яшенька, сынок, родной мой, ай ты, ай нет!.. Слухаю, поел ухаю, разливается соловьем, будто мой Яшенька, — говорил срывающимся от волнения голосом мужичок с лохматыми бровями.

— Папаша!

Они крепко обнялись и поцеловались накрест три раза.

— Откуда вы? Каким манером? Вот чудно!..

— Тебя, сынок, искал. Затосковались с матерью, ни от тебя письма, ни от тебя привета вот уж, почитай, год. Мать-то глаза проплакала. Вот поехал, а тебя в Ростове-то и след простыл, — говорят, был, да весь вышел.

— А это таким манером, папаша: в мастерских хорошо получал, а потом заминка вышла — рассчитали. Одиннадцать месяцев без дела болтался, ну, и не писал, — что голые-то письма, слать! Прямо сказать, без копейки сидел. Теперь сюда попал кочегаром.

— Чижало?

— Да как вам сказать, не то чтоб тяжело, но тяжко. Вахта шесть часов, пока отдежуришь, весь в поте своем изваришься, просто не отдохнешь, вылезешь, аж в глазах мутно, несносимая жара от топки. Только и моего, что вылезешь да побренчишь на прохладе. Отдохнешь три часа и опять туда, в пекло.

— Ну, ну, сынок, возграй, возграй, пущай послухают, которые проезжающие, какой такой Яков из деревни Семипалихи.

А в публике слышался добродушный говор:

— Сына нашел.

— Пускай порадуется старик.

— Сын — ничего, помнит родителей.

— А я влез в тюки, — продолжал радостно мужичок, — без билета ведь еду-то, да и засни. И приснился ты мне, Яша, и будто на струменте играешь. Слухал, слухал, не разберу, не то во сне это, не то наяву, и колеса шумят, сон нагоняют, да как вдарил кто-то по башке: сынок! аж вскочил как оглашенный.

Сын опять тронул жалобно и нежно заговорившие струны.

— Капитан кабы не накрыл, не любит.

Тихонько вполголоса запел, и опять набежала и осталась позабытая улыбка на лице. И струны выговаривали своими неугадываемыми словами ту же печаль, только держалось что-то мягкое, ласковое в этом водяном шуме, в этой звездной ночи.

Палубные сгрудились, и впереди всех сидел, поджав накрест по-турецки ноги, поваренок в белом колпаке. Наверху тоже сидели и слушали господа.

Кто-то сказал:

— Паленым пахнет.

— Не сронил ли с папиросы огоньку кто? Ан пола али рукав и тлеет.

— Чудно! Здорово несет.

— Может, из кухни.

Вдруг пронесся шепот:

— Капитан!

Поваренок вскочил и исчез. Яков замолчал, опустил балалайку, растерянно оглядываясь все с той же забытой улыбкой.

Тяжело ступая, подходил коренастый, в туго надвинутой белой фуражке, хмурый человек, и лицо у него было темной бронзы.

Он подошел, постоял, глубоко засунув в карманы руки.

— Что же замолчал?

И, слегка, повернувшись в сторону чистой публики, сказал:

— Артист! Хорошо играет.

— Да, играет славно, художник...

— Ну, продолжай, продолжай, — сказал капитан, странно играя мускулами щек.

Яков с удивлением поглядел на бронзовое лицо капитана, на публику, — никогда не было такого. Потом тряхнул головой, и снова зазвучала балалайка тонким трепещущим звоном.

Капитан подошел совсем близко, нагнулся и сказал сквозь зубы злобно:

— Веселей!..

Яков с удивлением опять взглянул на него и смертельно побледнел: отчетливо и терпко слышался запах гари. Яков метнулся глазами, — смутная, темная береговая черта, маячившая сбоку, теперь тянулась впереди носа, — пароход шел к берегу, а тут никогда не приставали. Яков понял, — ничего не может быть на пароходе смертельнее паники.

Бледный, с проступившим на лбу потом, Яков ударил по струнам. Балалайка зазвенела, точно завертелась причудливо закрутившимися звуками. С присвистом и уханьем грянула плясовая.

Выскочил белый арапчонок, подмывающе ударил в бубен и заюлил, и завертелся волчком.

Все еще плотней сгрудились, вытягивая друг из-за друга шеи.

— Ловко!

— Ай да молодцы!..

Наверху захлопали в ладоши.

Капитан одобрительно кивнул головой и пошел назад, такой же приземистый, хмурый, не вынимая рук из карманов. Поднялся по трапу в рубку и прошептал злобно:

— Куда правишь!

— К этому берегу ближе... — прерывающимся от волнения шепотом ответил штурвальный.

— Дуррак!.. Тут крутояр... никто не выскочит... поворачивай!..

Пароход, шумя, стал забирать и, сделав в темноте круг, пошел полным ходом к отмелям другого берега. А с палубы неслись звуки бубна и балалайки.

Капитан, так же не спеша, спустился к трюму и, низко нагнувшись, спросил:

— Что?

Оттуда вместе с подымающимся едким дымом донеслись прерывающиеся, торопливые голоса:

— Пенька горит... две кипы...

— До бочек с бензином далеко?

— Бензин в углу.

— Руби стенку, тащи шланги, пускай пар.

— Есть!

И сейчас же донеслись глухие удары топора, дерево с треском подавалось. Потом из трюма сразу показалось несколько матросов, мокрых, в саже, с пылающими лицами, и сейчас же за ними вместе с свистящим шипением хлынул горячий пар.

С палубы все неслись разудалые плясовые мотивы.

Пароход мягко ткнулся в песок, и в темноте водворилась странная тишина, — машину остановили.

— Что такое? Что такое?.. — испуганно заговорили пассажиры, покачнувшись от толчка.

— Потушили, — доложили капитану, — одна кипа выгорела.

Кто-то отчаянным голосом закричал:

— Пожа-ар!

Поднялась невообразимая суматоха, — все вдруг услышали запах гари. Человека три с криком: «Спасайся!» — кинулись за борт, и снизу неслись их отчаянные вопли:

— По-моги-ите!.. Потопа-аем!!

Матросы бегали, успокаивая публику.

— Спохватились под шапочный разбор... Ничего нету, вам говорят.

И. наклонившись через борт, светя фонарями, спускали лесенки.

— Чего орете-то!.. И захочешь утонуть, не утонешь, там у вас воды-то по щиколотку. Лезьте, ироды, назад... возиться тут с вами.

Понемногу все успокоились. Капитан подошел к Якову, подал серебряный целковый и сказал:

— Молодец... только чтоб не слыхал больше твоей трындыкалки, — и пошел такой же хмурый в рубку.

Яков постоял, глядя ему вслед.

— Своих ему жалко, жену да дочку.

А отец Якова ко всем все приставал:

— Вот она, деревня Семипалиха, что значит — один человек всех вызволил.

Простояли на мели до утра.

Утром снялись, и опять шумели колеса, бежали, то подходили, то уходили горы, и тянулась все та же пароходная жизнь.

В БУРЮ

I

— Ай-яй... ай-яй-яй!.. — разносились над гладкой сверкающей поверхностью моря пронзительные крики Андрейки, извивавшегося в лодке. — Де-едко... не буду!..

Дед — коренастый, с нависшими, лохматыми с проседью бровями и изрезанным морщинами лицом, словно выдубленным солнцем, ветром и соленой водой, — одной рукой держал мальчика за шиворот, другой больно стегал просмоленной веревкой, которая так и впивалась в тело, и потом швырнул его на дно лодки. Андрейка поднялся, всхлипывая, свесился через борт и стал перебирать показавшиеся из воды мокрые сети.

Кругом ослепительно сверкала вода, по которой едва приметно шли стекловидные морщины. Горячее, заставлявшее щуриться солнце стояло высоко. Черные, начинавшие течь смолой бока лодки, протянутые к мачте, перекрещивающиеся веревки, с которых также капала смола, обвисшие, черные от грязи и смолы паруса резко, отчетливо вырисовывались своей чернотой в неподвижно знойном воздухе.

Назад Дальше