Троцкий. Книга 2 - Дмитрий Волкогонов 34 стр.


Однако, оказавшись в изгнании, Троцкий справедливо клеймил террор Сталина, как бы оставляя за скобками свои старые взгляды на роль насилия в революционном переустройстве общества. В то же время Троцкий пытался говорить, что условия гражданской войны, когда он использовал насилие только против врагов, и мирная обстановка 30-х годов слишком разнятся по своему политическому содержанию. Что верно, то верно. Но даже спустя годы Троцкий продолжал защищать правомерность декрета 1918 года о заложниках. Так, в своей знаменитой статье "Их мораль и наша" он заявил, что декрет "был необходимой мерой в борьбе против угнетателей"[58].

Троцкий помнил, как однажды Ленин показал ему письмо мэтра анархизма Петра Кропоткина:

"Уважаемый Владимир Ильич!

В "Известиях" и "Правде" помещено заявление, извещающее, что Соввластью решено взять в заложники эсеров из группы Савинкова и Чернова… и в случае покушения на вождей Советов, решено "беспощадно истреблять этих заложников".

Неужели среди вас не нашлось никого, чтобы напомнить своим товарищам и убедить их, что такие меры представляют возврат к худшим временам средневековья и религиозных войн и что они недостойны людей, взявшихся созидать будущее…"[59].

Троцкий посмотрел на резолюцию Ленина: "В архив… 21 дек. 1920 г.". Соратник Ленина был с ним согласен и в этом вопросе.

В упорном стремлении Троцкого защитить "свое" насилие и осудить сталинское видна явная непоследовательность яростного критика Сталина. Хотя еще раз повторю — историческая обстановка, условия применения карательной силы действительно были различны.

Троцкий с большим трудом писал книгу о Сталине. Он не мог по-настоящему анализировать, сопоставлять, объективно рассматривать различные факторы и параметры, определяющие цвета, оттенки, черты зловещего портрета. Он жаловался Наталье Ивановне:

— Идет трудно. Невыносимо тяжело писать спокойно о негодяе. Легче вылить флакон черных чернил на лист бумаги. Я могу писать об этом Каине только так — и показывал при этом фрагменты статьи, которую он готовил. Там легким, ясным почерком были выделены строки: "Методы сталинизма доводят до конца, до высшего напряжения и, вместе, до абсурда все те приемы лжи, жестокости и подлости, которые составляют механику управления во всяком классовом обществе… Сталинизм — сгусток всех уродств исторического государства, его зловещая карикатура и отвратительная гримаса"[60].

Все сказанное Троцким о Сталине и сталинизме верно. Но когда говорится только о "политической гангрене сталинизма", о том, что "Сталин — похмелье революции", а "сталинизм — контрреволюционный бандитизм", это постепенно начинает надоедать читателю. Ненависть — не лучший союзник художника и мастера.

Троцкий мучительно вспоминает последние дни своего членства в ЦК. Былое вновь высвечивает Сталина как главного организатора его травли. Он тщательно воспроизводит подробности: "В 1927 году официальные заседания ЦК превратились в поистине отвратительные зрелища. Никаких вопросов не обсуждалось по существу… Назначением двух официальных заседаний ЦК была травля оппозиции заранее распределенными ролями и речами. Тон этой травли становился все более необузданным. Наиболее наглые члены высших учреждений непрерывно прерывали речи опытных лиц сперва бессмысленными повторениями обвинений, выкриками, а затем руганью, площадными ругательствами. Режиссером этого был Сталин. Он ходил за спиной президиума, поглядывая на тех, кому намечены выступления, и не скрывал своей радости, когда ругательства по адресу оппозиционеров принимали совершенно бесстыдный характер…"[61] Троцкий, работая над книгой, искал в памяти события, факты, которые могли бы побольнее уколоть советского диктатора. Подчеркивая постоянно злобность и мстительность этого человека, он терял нечто важное, существенное. Но затем как бы спохватывался и вновь возвращался к социально-политическому анализу сталинизма.

Троцкий был прав в главном — он, по сути, пришел к выводу, который время само сделало позднее, а именно: сталинизм, родившийся как попытка решительного исторического опережения, превратился в конечном счете в реальный факт огромного исторического отставания. Сравнивая Сталина с другими политическими деятелями, Троцкий отводит ему роль неприметного статиста: "Нынешние официальные приравнивания Сталина к Ленину — просто непристойность. Если исходить из размеров личности, то нельзя поставить Сталина на одну доску даже с Муссолини или Гитлером. Как ни скудны "идеи" фашизма, но оба победоносных вождя реакции, итальянский и германский, начинали сначала, проявляли инициативу, поднимали на ноги массы, пролагали новые пути. Ничего этого нельзя сказать о Сталине. Большевистскую партию создал Ленин. Сталин вырос из ее аппарата и неотделим от него…"[62]

Портрет Сталина — последний из портретов, который Троцкий пытался написать, — как я уже говорил, не был закончен. Оригинал портрета смертельно боялся своей копии, рождавшейся под кистью-пером далекого мастера революции. Возможно, это единственный случай в истории, когда "натурщик" убивает художника до завершения портрета. Но весьма символично то, что Троцкий закончил свой земной путь, когда писал книгу о Сталине, развенчивая страшнейшего из тиранов. В портрете, который создало время, мазки Троцкого — одни из самых заметных, уверенных и резких.

Литературно-политические портреты Троцкого читать очень интересно. Порой поражает афористическая точность исторических оценок: "…несчастье Плеханова шло из того же корня, что и бессмертная заслуга: он был предтечей. Он не был вождем действующего пролетариата, а только его теоретическим предвестником. Он полемически отстаивал методы марксизма, но не имел возможности применять их в действии. Прожив несколько десятков лет в Швейцарии, он оставался русским эмигрантом". Заканчивает очерк Троцкий призывом: "Пора, пора написать о Плеханове хорошую книгу"[63].

Порой Троцкий, верно отображая главную мысль при характеристике личности, кокетничает с фразой, демонстрирует свою виртуозность во владении словом. Вот, например, каким выглядит черновик его статьи о Жане Лонге, подготовленной в 1919 году для журнала "Коммунистический Интернационал", с которым он одно время активно сотрудничал: "…теперь, когда класс открыто идет на класс, когда исторические идеи вооружены до зубов и решают свою тяжбу сталью, каким оскорбительным издевательством над нашей эпохой являются "социалисты" типа Лонге. Мы его только что видали: кланяется направо, расшаркивается налево, молится великому Гладстону, который обманывает Ирландию, склоняется перед своим физическим дедом Марксом, который презирал и ненавидел лицемера Гладстона, восхваляет царского наперсника Вивиани, первого министра президента империалистической войны, сочетает Ренана с русской революцией, Вильсона с Лениным, Вандервельде с Либкнехтом, подводит под "право народов" фундамент из рурского угля и тунисских костей и, проделывая все эти невероятные чудеса, перед которыми глотание зажженной пакли является детской забавой, Лонге остается самим собой, куртуазным воплощением официального социализма и увенчанием французского парламентаризма"[64]. Такой большой текст — и всего две фразы! Стремление Троцкого показать "буржуазность" социализма Лонге вылилось, по существу, в демонстрацию эрудиции автора. Такие портреты в его реестре есть: там он не столько пишет о конкретном лице, сколько демонстрирует свою литературную технику и мастерство.

У Троцкого-портретиста исключительная образность и красочность письма. Но главное для него — политическая позиция героя. Вот что он пишет в своем очерке о Петре Струве, опубликованном в 1909 году: "Главный талант Струве или, если хотите, проклятие его природы в том, что он всегда действовал "по поручению". Идеи-властительницы никогда не знал; зато всегда стоял к услугам выдвигающихся классов — для идеологических поручений… в будущем сможет утешаться разве лишь длинным политическим титулом своим в новом издании словаря Брокгауза: сперва марксист, затем либерал-идеалист, а после того славянофил-антисемит и великороссийский империалист… из голынтинских выходцев"[65].

Большинство его портретов написаны только темными тонами или только светлыми. У него как у истого большевика была позиция: или союзник, или противник; или друг, или враг. И если враг — на портрете нет ни одного светлого пятна. В черновике статьи "Царская рать за охотой" Троцкий пишет о Николае II: "Тупой и запуганный, ничтожный и всесильный, весь во власти предрассудков, достойных эскимоса, с кровью, отравленной всеми пороками рода царских поколений…"[66] Чувство меры здесь явно изменило Троцкому. Не с тех ли пор у нас русского императора изображали абсолютным ничтожеством? Троцкий не хотел замечать сильных сторон облика последнего царя: невозмутимость в самых трагических ситуациях, мужество, державное достоинство и т. д. Но по Троцкому: раз император — значит, средоточие зла и низостей…

Троцкий понимал, что история — не просто смена времен и эпох. Это бесконечная галерея лиц, оставивших свой след на земле. В 1901–1902 годах Троцкий сделал ряд набросков к портретам В.А.Жуковского, Н.В.Гоголя, А.И.Герцена, Н.А.Добролюбова, очень любимого им Г.И.Успенского. Для всех их характерны многоцветность, разнообразие оттенков и в то же время интеллектуальная расплывчатость, акцентирование внимания лишь на каком-то нюансе характера или судьбы. В этих работах Бронштейн (тогда он еще не был Троцким) предстает как начинающий импрессионист, быстро накладывающий свои впечатления-мазки на полотно.

Работая, например, над очерком о Жуковском, молодой литератор "нажимает" на его романтизм: писатель "приспособил к русскому климату немецких и английских чертей — и тем насадил в России романтизм". Каков романтизм Жуковского? "Это — желание, стремление, порыв, чувство, вздох, стон, жалоба на несовершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастье, которое бог знает в чем состояло… Всю свою жизнь писатель прожил в оранжерейной атмосфере… И во всю жизнь, во всю долгую жизнь Жуковского, кошмары крепостного права не тревожили его поэтического полусна"[67].

Иногда молодому публицисту удается одной-двумя фразами сказать во сто крат больше, чем кому-нибудь другому: "…Гоголь-сердцевед, Гоголь-юморист, Гоголь-реалист, выведший на лобное место всероссийскую пошлость, узость, бездеятельность, маниловщину… Кто посмеет бросить ныне камень осуждения в великого мученика совести, который так страстно искал истины и ценой таких страданий покупал заблуждение?"[68] Поразительно умение совсем молодого Троцкого в парадоксально-афористической форме ярко высветить основную черту личности, портрет которой он создавал: "великий мученик совести…"

О Герцене Троцкий написал то, что сегодня в какой-то степени можно отнести и к нему самому: "Мы, по-видимому, вступаем в "эпоху" реставрации или, пожалуй, легализации Герцена, что естественным образом создает или обновляет некоторый культ его личности. Мы искренно и глубоко убеждены, что личность Герцена настолько громадна, выпукла, заслуги его в истории развития русского общественного самосознания столь велики, что исключают надобность и возможность какой бы то ни было переоценки, преувеличения…"[69] Троцкий не мог знать, что в некотором смысле он в чем-то повторит общественную судьбу Герцена. Конечно, его "Бюллетень оппозиции" не был так возвышен как "Колокол" Герцена, но их роднила мятежность духа и тоска по свободе для родины. Хотя для революционера XX века свобода была закована в классовые обручи, а у Герцена она витала высоко над извечным эгоизмом социальных групп.

Охватывая своим взором целую эпоху мастеров слова, Троцкий явно не симпатизирует декадансу, мистике, глубоко субъективной философичности целого ряда видных русских литераторов в начале нынешнего столетия. Особенно достается Константину Бальмонту и Дмитрию Мережковскому. В очерке "О Бальмонте" Троцкий сыграл с поэтом злую шутку: напечатал в начале статьи стихотворение Бальмонта в шестнадцать строк; при этом последнее четверостишие поставил первым, третье — вторым и т. д. Другими словами, "перестроил" стих. И спрашивает, заметил ли это читатель. Действительно, не зная стихотворения, обнаружить это невозможно. Троцкий в восторге: он "доказал", что Бальмонт — верный носитель декадентского идеала, который "эмансипирует" поэтическую строку от здравого смысла…"[70]

"Подковырнув" таким образом своеобразного поэта, Троцкий откровенно высмеивает формалистические увлечения Бальмонта, который "беззаботно приплясывает" в такт стиху и "приседает на рифмах". Читая очерк о поэте, закончившем свою жизнь, как и Троцкий, в изгнании, еще раз убеждаешься: неординарным, нестандартным, необычным людям и самобытному таланту всегда жить трудно. Усредненное обычность, конформность не вызывают столь ядовитых тирад. Но… их носители редко удостаиваются собственных портретов.

Троцкий давно интересовался публикациями Дмитрия Мережковского и его жены, Зинаиды Гиппиус. Она интересовала Троцкого не столько как поэтесса (к ее стихам он относился насмешливо-иронически), сколько как писательница-портретистка. Будучи уже на Принкипо, изгнанник с интересом прочел воспоминания этой женщины о великих современниках, которых она знала лично, — о А.Блоке, А.Белом, Ф.Сологубе, В.Розанове, Л.Толстом, А.Чехове и других. Книга называлась "Живые лица. Синяя книга: петербургский дневник 1914–1918" (напечатана в Белграде). Троцкий не мог не отдать должного мастерству и наблюдательности писательницы, не преминув, правда, высмеять ее мистику, о которой интеллигенция Петербурга еще на пороге века рассказывала анекдоты. Многие знали, что для Гиппиус число "9" было кошмаром. Оно, как писала поэтесса, преследовало ее всю жизнь. В этой цифре ей виделся перст Провидения. Возможно, что так все и было. Троцкий никогда не узнает, что ее муж, Дмитрий Мережковский, умрет 9 декабря 1941 года, а она сама — 9 сентября 1945 года…

Дочь обер-прокурора Сената Николая Романовича Гиппиуса, выходца из Мекленбурга, горячо встретив Февраль 1917 года, отпрянула от Октября со страхом и ужасом:

Стихотворение датировано 9 ноября 1917 года. Троцкий отчеркнул в сборнике эти четверостишия, негодуя. Ему, архитектору русской революции, было трудно понять, что это страшный облик того времени…

Он явно не принимал творчества Мережковских, но… часто к нему обращался. Когда после депортации начались его скитания и Троцкий оказался во Франции, он несколько раз спрашивал старшего сына:

— Что слышно о Мережковских? Так же пописывают камерные романы и стихи? И так же с антисоветским акцентом?

Седов не мог ответить на подобные вопросы: ему было не до Мережковского и Гиппиус…

Что касается Мережковских, то их, в свою очередь, мало интересовал Троцкий. Он был одним из тех, кто лишил их почти всего. Когда я положил скромные цветы на неухоженные могилы З.Гиппиус и Д.Мережковского, навечно оставшихся в аллеях русского кладбища Сен-Женевьев де Буа, то подумал: эти наши соотечественники никогда не смогли принять того, с чем согласились все мы. Отрицая нарождающуюся реальность несвободы, они оказались исторически правы.

Троцкий не хотел понять Мережковского — оригинального художника и мыслителя, утверждавшего, что каждый человек пуст без Бога. На это портретист отвечал:

— Меж фундаментом культуры и куполом мистики, там где должна помещаться "правда о спасении общественности", у него царит откровенная пустота, которую наполнить он раз и навсегда бессилен[72].

Троцкий несправедлив к Мережковскому. Он всегда категоричен. В его оценках нет и тени сомнения. Ведь он не критик, а революционер!

Портреты Троцкого — ясные реалистические полотна. Многие из них оптимистичны. Гораздо больше — ядовито саркастических. Немало полотен, которые подобны реквиему. Как я уже говорил, самый потрясающий и ошеломляющий — портрет старшего сына Льва Львовича Седова. Очерк озаглавлен красноречиво: "Лев Седов. Сын, друг, борец". Думаю, что портрет сына — один из самых лучших в бесконечно длинной галерее словесных образов, созданных Троцким.

Когда читаешь внешне простые строки о жизни мальчика-юноши, то перед мысленным взором бегут немые черно-белые кадры тогдашней революционной хроники: "…его отрочество проходило под высоким давлением. Он прибавил себе год, чтобы поскорее вступить в комсомол, который кипел тогда всеми страстями пробужденной молодежи. Молодые булочники, среди которых он вел пропаганду, награждали его свежей булкой, и он радостно приносил ее под порванным локтем своей куртки. Это были жгучие и холодные, великие и голодные годы. По собственной воле Лев ушел из Кремля в пролетарское студенческое общежитие, чтоб не отличаться от других. Он отказывался садиться с нами в автомобиль, чтоб не пользоваться этой привилегией бюрократов. Зато он принимал ревностное участие во всех субботниках и других "трудовых мобилизациях", счищал с московских улиц снег, "ликвидировал" неграмотность, разгружал из вагонов хлеб и дрова, а позже, в качестве студента-политехника, ремонтировал паровозы…" В конце очерка слова: "Мы не верим, что его больше нет, и плачем, потому что не верить нельзя… Вместе с нашим мальчиком умерло все, что еще оставалось молодого в нас самих…"[73]

Читая очерки-портреты Троцкого, нельзя быть равнодушным. Перо большого мастера заставляет читателя удивляться, негодовать, страдать, восхищаться, поражаться, спорить с автором, соглашаться и снова категорически спорить. Природа была щедра к нему: она наделила его не только способностью глубоко, гибко и широко мыслить, но и самым активным образом реализовывать свои мысли. Троцкий любил писать очерки о людях. Делал он это по какому-то внутреннему зову. Портреты не похожи один на другой не только потому, что "натурщики" были разными людьми. Дело в том, что Троцкий каждый раз занимал новую, оригинальную позицию, менял ракурс, угол интеллектуального "освещения".

Назад Дальше