Какая-то непроницаемая таинственная мгла скрывала от взоров людей эту хищническую днепровскую республику. О ней говорили чудеса, и Скшетускому собственными глазами хотелось видеть, много ли правды в том, что говорят.
За свою жизнь он и не думал опасаться. Посла все уважают, в особенности от князя Еремии.
Так размышлял он, выглядывая из своего окна на рынок. Вдруг ему показалось, что две знакомые фигуры промелькнули мимо, направляясь в Дзвонецкий угол, к таверне валаха Допула.
Он присмотрелся внимательно: это были паны Заглоба и Богун.
Они шли под руку и вскоре скрылись в дверях, над которыми торчала веха, обозначавшая присутствие винного погреба и таверны.
Наместника удивило не столько присутствие Богуна в Чигирине, сколько его дружба с паном Заглобой.
— Эй, Жендзян! — крикнул он. Мальчик поспешил на зов.
— Слушай, Жендзян. Пойдешь в таверну, вон туда… Там ты найдешь старого шляхтича со шрамом на лбу и скажешь ему, что кто-то хочет сейчас же видеть его по важному делу. А если он будет спрашивать кто, не говори.
Жендзян исчез и вскоре возвратился, ведя за собой пана Заглобу.
— Добрый день! — приветствовал его Скшетуский. — Узнали меня?
— Узнать ли вас? Пусть меня татары на сало перетопят и наделают свечей в мечеть, если я забыл вас. Ведь это вы несколько месяцев тому назад у Допула вышибли двери Чаплинским, и это мне доставило такое удовольствие, какого я не испытывал со времени своего освобождения из стамбульской тюрьмы. А что поделывает пан Повсинога герба Сорвиштаны вместе с своим целомудрием и мечом? По-прежнему ли воробьи отдыхают у него на макушке, принимая его за высохшую осину?
— Пан Подбипента здоров и кланяется вам.
— Он очень богатый, но вместе с тем страшно глупый шляхтич. Если он срубит три головы такие, как у него, то мозга в них будет ровно столько же, сколько меда в пустой бутылке. Уф! Жара какая, вся глотка пересохла!
— У меня есть тройняк и, кажется, недурной. Вы не откажетесь?
— Только дурак отказывается, когда умный просит. Мне цирюльник посоветовал пить мед, чтобы меланхолию от головы оттягивало. Тяжкие времена наступают для шляхты: dies irae et calamitatis [24]. Чаплинский умирает от страха и к Допулу не ходит, потому что там пьют казацкие старшины. Я один пренебрегаю всеми опасностями и делю компанию с этими полковниками, хотя от них дегтем попахивает. Добрый мед! Откуда?
— Из Лубен. А много здесь старшин?
— Кого тут нет? Федор Ладболис здесь, старый Филипп Дзедзяла здесь, Даниэль Нечай здесь, а с ними и сокровище ихнее, Богун, который стал моим приятелем с той поры, как я перепил его. Все они теперь киснут в Чигирине и вынюхивают, куда им податься, потому что еще не смеют открыто перейти на сторону Хмельницкого. А если не перейдут, то это мне заслуга.
— Не понимаю вас.
— Очень просто. Во время кутежей я всегда склоняю их на сторону республики. Если король не назначит меня старостой, то знайте, пан Скшетуский, что республика не больно ценит и награждает своих подданных за доблестные деяния, так что лучше откармливать кур, чем рисковать своею головою pro publico bono [25]! Да!
— Вы лучше рисковали бы головой, сражаясь с врагами республики, а вы только пьянствуете с ними да попусту тратите на кутежи свои деньги.
— Я трачу? Да за кого вы меня принимаете? Мало того, что я связываюсь с мужиками, мне еще и деньги платить за них? Я считаю за великое благодеяние, что позволяю им платить за себя.
— А Богун? Что он тут поделывает?
— Он? Прислушивается, как и все другие, чем пахнет со стороны Сечи. Он любимец всех казаков. Они его чуть не на руках носят, потому что переяславский полк за ним, а не за Лободою пойдет. А кто знает, на чью сторону станут реестровые Кисеговского? Богун всегда был с низовцами, когда нужно идти на турка или татарина, а теперь сильно колеблется. Он мне проговорился под пьяную руку, что влюблен в шляхтянку и хочет жениться на ней… ну, ему и недосуг накануне брака брататься с мужиками. Эка, какой славный мед!
— Да вы выпейте еще.
— Выпью, выпью. У Допула такого нет.
— Вы не спрашивали, как зовут невесту Богуна?
— Пан Скшетуский, на кой черт мне знать ее фамилию? Знаю только, что как только она наставит рога Богуну, то будет называться женой быка.
Наместник еле сдержался, чтобы не ударить пана Заглобу, а тот все продолжал болтать, не обращая ни на что внимания.
— В свое время я тоже никому спуску не давал. Если б порассказать, за что я подвергся пытке в Галате! Видите дыру на моем лбу? Это проклятые евнухи в серале тамошнего паши меня поймали.
— Вы говорили раньше что-то о разбойничьей пуле?
— Я говорил — разбойники? Я отлично выразился! Все турки разбойники, убей меня Бог!
Пан Заглоба еще долго распространялся бы на эту тему, если бы двери не отворились и в комнату не вошел Зацвилиховский.
— Ну, пан наместник, — сказал старый хорунжий, — лодки готовы, проводники люди верные; можете ехать хоть сейчас. А вот и письмо.
— Так прикажите всем идти на берег.
— А вы куда едете? — поинтересовался пан Затлоба.
— В Кудак.
— Ох, горячо вам там будет!
Но наместник не слыхал уже этих слов. Он торопливо вышел на двор, где все его люди и лошади уже стояли готовые к дороге.
— На коней и к берегу! — скомандовал пан Скшетуский. — Коней поставить на лодки и ждать моего прибытия!
А в это время Зацвилиховский допрашивал пана Заглобу.
— Говорят, что вы теперь дружите с казацкими полковниками?
— Pro publico bono, пан хорунжий.
— Я отлично вижу, что вы человек неглупый и очень остроумный. Остроумия у вас гораздо больше, чем чести. Вот и теперь вы заискиваете перед казаками, чтоб ничего не потерять, если они останутся победителями.
— Хотя бы и так! Испытав все прелести турецких истязаний, я вовсе не имею охоты испытывать того же от казаков… Два таких гриба любой борщ испортят. А что касается моей чести, то я лучше буду молчать. Пусть другие говорят что угодно. Истина всегда всплывает наверх, как масло всплывает поверх воды.
В комнату вошел Скшетуский.
— Солдаты готовы, — сказал он.
Зацвилиховский налил кубок.
— Счастливого пути!
— И благополучного возвращения! — прибавил пан Заглоба.
— Любопытный край вы увидите, — продолжал далее Зацвилиховский. — Пану Гродзицкому в Кудаке передайте мой поклон. Вот это солдат! Живет на конце света, далеко от гетманских очей, а порядок у него такой, что дай Бог такого в республике. Я хорошо знаю Кудак и пороги. В прежнее время частенько приходилось езжать туда… а теперь сердце защемит, когда подумаешь, что все это прошло, миновало…
Он опустил свою седую голову и задумался. Водворилось глубокое молчание. Со двора доносился топот конских ног то отряд пана Скшетуского съезжал со двора.
— Господи ты Боже мой! — вновь очнулся Зацвилиховский. — И тогда жилось неспокойно, но не так, как теперь. Вот хоть бы под Хотином, двадцать семь лет тому назад! Когда гусары под начальством Любомирского атаковали янычар, казаки рвались из своего окопа, бросали шапки кверху и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: "Пусти нас умирать с ляхами!". А теперь? Теперь Низ, оплот христианства, пускает татар в границы республики, чтобы броситься на них, когда они будут возвращаться с добычей. Да что я говорю! Теперь Хмельницкий прямо вступает в союз с татарами, чтобы вместе резать христиан…
— Выпьем же с горя! — перебил Заглоба. — Вот так тройняк!
— Лучше умереть, чем быть свидетелем братоубийственной войны, — продолжал старый хорунжий. — Хотят кровью смыть свою обиду, но братская кровь — не кровь искупления. Кто на Низу? Русины. А в войске князя Еремии, в полках магнатов кто? Русины же. А мало их в обозе коронном? А я сам кто таков? Эх, бедная Украина! Неверные крымцы наденут тебе веревку на шею, и будешь ты грести на турецких галерах!
— Не пророчьте так, пан хорунжий, — воскликнул Скшетуский, — и так плакать хочется. Может быть, нам вновь засветит ясное солнышко.
Но солнышко теперь заходило и красноватыми лучами освещало белую голову Зацвилиховского.
В городе звонили к вечерне.
Наши друзья вышли из комнаты. Пан Скшетуский отправился в костел, пан Зацвилиховский в церковь, а пан Заглоба к Допулу в Дзвонецкий угол.
Было уже темно, когда они сошлись вновь у Тягмидакой пристани. Люди пана Скшетуского сидели уже в байдаках; гребцы еще вносили в лодки пожитки. С реки дул холодный ветер, и ночь не обещала быть погожею. Около костра, разложенного на берегу, река отсвечивала кровавым отблеском и, казалось, со страшною скоростью стремилась куда-то в неведанную, темную даль.
— Ну, счастливой дороги! — сказал хорунжий, дружески пожимая руку Скшетуского. — Смотрите, берегитесь!
— Ну, счастливой дороги! — сказал хорунжий, дружески пожимая руку Скшетуского. — Смотрите, берегитесь!
— Буду осторожен. Даст Бог, скоро увидимся.
— Увидимся-то мы разве только в Лубнах или в княжеском обозе.
— Вы окончательно решили идти под знамена князя?
Зацвилиховский поднял руки кверху.
— Что делать? Коли война, то уж война!
— Vide, valegue! [26] — вдруг закричал Заглоба. — А если течение занесет вас в Стамбул, пан Скшетуский, то кланяйтесь султану… Впрочем, ну его к черту! Что за мед был у вас! Брр! Экий холод!
— До свидания!
— До свидания!
— С Богом!
Весла заскрипели и упали в воду; байдаки поплыли. Огонь на берегу начал мало-помалу уменьшаться. Долгое время Скшетуский видел еще величавую фигуру хорунжего, и какая-то грусть сжала его сердце. Теперь его несет течение, несет, отдаляет от любящих сердец, от милой… несет неумолимо, как судьба, в дикие страны, во мраке…
Вот и устье Тясмина, и Днепр.
Ветер свистал, весла однообразно скрипели. Гребцы затянули унылую песню. Скшетуский закутался в бурку и улегся на дно лодки. Он начал думать о Елене, о том, что она еще доселе не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Грустным мыслям пана Скшетуского вполне соответствовали и завывания ветра, и плеск воды, и скрипение весел, и песни гребцов, но утомление брало свое, и он заснул.
Глава IX
На другой день он проснулся свежим, здоровым и веселым. Погода была чудесная. Легкий и теплый ветерок едва волновал зеркальную гладь широко разлившейся реки.
Отдаленные туманные берега сливались с поверхностью вод в одну широкую, неизмеримую равнину. Жендзян проснулся, протер глаза и испугался. Вода и вода кругом, кроме ничего не видно.
— О, Господи! Разве мы уже на море?
— Это не море — большая река, — успокоил его Скшетуский, — а берега ты увидишь, когда спадет туман.
— Ведь этак мы в Туретчину скоро приплывем!
— И приплывем, если прикажут. Да ведь не одни же мы, оглянись вокруг.
Действительно, вокруг виднелось несколько десятков байдаков, домбазов и узких черных казацких челноков, называющихся обыкновенно чайками. Одни быстро неслись вниз по воде, другие тяжело поднимались на веслах и парусах вверх по течению. Одни везли рыбу, воск, соль и сушеные вишни в прибрежные города, другие возвращались назад в Кудак с запасами живности, третьи спешили с различными товарами, которым находили хороший сбыт на Крамном базаре в Сечи. От устья Пселы днепровские берега представляли совершенную пустыню, среди которой изредка белели казацкие зимовники, но река была единственной дорогой, соединяющей Сечь с остальным миром, оттого и движение по ней не прекращалось, в особенности во время половодья, когда судам нечего было бояться, даже порогов, за исключением Ненасытца.
Наместник с любопытством оглядывался вокруг, а тем временем его байдаки быстро мчались в Кудак. Туман опустился вниз, и берега явственно обрисовались на голубом фоне неба. Над головами путешественников проносились миллионы водяных птиц: пеликанов, диких гусей, уток и чаек; в прибрежных камышах шла такая возня, слышался такой шум, что можно было бы подумать; что птицы затеяли войну между собою. За Кременчугом берега заметно понизились.
— Посмотрите! — вдруг закричал Жендзян. — Солнце страшно печет, а на полях лежит снег.
Скшетуский посмотрел; действительно, кругом, по обоим берегам реки, куда ни посмотришь, земля покрыта каким-то белый покровом.
— Эй, старший, что там белеется? — спросил он.
— Вишни, пан! — отвечал старший.
Это был целый лес карликовых вишен, которыми поросли оба берега реки. Большие сочные ягоды служили пищей птицам, зверям, людям, заблудившимся в пустыне, и, кроме того, составляли предмет торговли с Киевом и другими дальними городами. Теперь все заросли были покрыты цветом. Когда для того, чтобы дать отдых гребцам, наместник приказал причалить к берегу и вышел с Жендзяном на твердую почву, у него чуть голова не закружилась от благоухания, разлитого в воздухе. Местами деревца образовывали непроходимую чашу. Между вишнями в изобилии попадались невысокие миндальные деревца, сплошь залитые розовым цветом. Мириады пчел, шмелей и разноцветных бабочек порхали над этим неизмеримым морем цветов.
— Чудеса, чудеса! — в раздумье произнес Жендзян. — Почему люди здесь не живут? И дичи тут много.
Действительно, между кустами сновало множество зайцев и голубоногих перепелок, на мягкой почве видны были явственные следы оленей, а издали доносилось грозное хрюканье диких кабанов.
Наши путники насмотрелись вдоволь, отдохнули и отправились дальше. Берега то поднимались, то падали плоской равниной, открывая прелестный вид на леса, урочища, могилы и беспредельные степи. Скшетуский невольно повторил про себя вопрос Жендзяна: отчего здесь не живут люди? Но для этого нужно было, чтоб другой Еремия Вишневецкий завладел этой пустыней, населил бы ее и оберегал от татарских нападений. Местами река круто поворачивала, заливала близлежащие овраги, пенистыми волнами хлестала каменистые берега и наполняла водой пещеры прибрежных скал. В таких пещерах казаки и находили себе убежище. Устье реки, заросшее целым лесом тростника, кишело от обилия птиц — одним словом, перед глазами наших путников расстилался мир дикий, девственный, пустынный и таинственный.
Все это было бы очень хорошо, если бы не изобилие комаров и других насекомых, с яростью нападающих на каждое живое существо.
Вечером отряд наместника причалил на ночлег к острову Романовка. Сбежались поглазеть на редкое зрелище рыбаки, все вымазанные дегтем для защиты от комаров. Рыбаки эти выглядели сущими дикарями. Весною они толпами съезжались сюда, ловили и вялили рыбу, а потом развозили ее в Чигирин, Черкассы, Переяславль и Киев. Ремесло их было нелегкое, но вполне вознаграждалось обилием рыбы, которой кишели днепровские воды.
Наместник узнал от рыбаков, что все низовцы, которые также занимались здесь рыболовством, несколько дней тому назад оставили остров и ушли на Низ, вызванные кошевым атаманом. Каждую ночь на берегах зажигались огни; это разводили костры казаки, бегущие в Сечь. Рыбаки знали, что готовится война "с ляхами", и нисколько не скрывали этого перед наместником. Пан Скшетуский сам видел, что его посольство опоздало, что, может быть, прежде чем он достигнет Сечи, полки казаков уже ринутся на север, но ему приказали ехать, и он поедет, не останавливаясь.
Наутро наши путники двинулись дальше. Вот дивный Таренский Рог, вот Сухая Гора и Конский Острог, знаменитый обилием змей и других гадок Все это — и дикие окрестности, и увеличившаяся сила течения — предвещало близость порогов. И вот на горизонте показалась Кудакская башня. Первая половина пути пройдена.
Однако наместнику не пришлось в этот вечер ночевать в замке: пан Гродзицкий установил порядок, что после вечерней зари никто не может войти в крепость. Приезжай хоть сам король, и тому придется ночевать в слободке, раскинувшейся под валами замка.
Наместник должен был подчиниться общему правилу, хотя ночлег в хатах слободки сулил мало приятного: они были так мизерны, так наскоро сплетены из хвороста и глины, что иные напоминали скорее решето, чем жилое помещение. Впрочем, новых и строить не стоило. При первом татарском нападении крепостные пушки прежде всего разгромят всю деревушку, чтобы не дать нападающим возможности укрыться в ее домах. Тут жили люди "захожие", то есть пришельцы из Польши, Руси, Крыма и Валахии, каждый своей веры, да, кстати, тут о вере никто и не спрашивал. Полей они не возделывали, — все равно придут татары и спалят, — питались рыбой и хлебом, доставляемым с Украины, пили просяную водку и занимались различными работами в крепости.
Наместник не мог заснуть: настолько воздух был пропитан зловонием конских шкур, из которых в слободке выделывал" ремни. На другой день, едва пробили утреннюю зорю, он послал в замок сказать, что прибыл княжеский посол, и просить принять его. Гродзицкий, в памяти которого еще жило воспоминание о недавнем посещении князя, вышел навстречу сам. Это был человек лет пятидесяти, одноглазый, как циклоп, одичавший от долгого сиденья на краю света, гордый сознанием своей неограниченной власти. Лицо его, кроме того, изрыла оспа и украсили следы от татарских сабель и стрел. Суровый воин, чуткий, как журавль, он не спускал глаз с татар и казаков. Пил он только воду, спал не больше семи часов в сутки, несколько раз в ночь вскакивал смотреть, бдительно ли стража охраняет валы, и за малейшую провинность приговаривал к смерти. Грозный и беспощадный к казакам, он, однако, пользовался их полным уважением. Когда зимою Сечь голодала, он снабжал их хлебом. Русин родом, он был одного покроя с Лянцкоронским и Самуэлем Зборовским.