— Это принесет вам только одно несчастье. Наместник наклонился к дверцам коляски.
— Я все перенесу, — с глубоким чувством сказал он, — все — и несчастье, и горе, и муки.
— Рыцарь, не может быть, чтоб вы с первого взгляда готовы были отдать себя на служение мне.
— Едва я увидел вас, как совсем забыл о себе, и теперь знаю только одно, что вольный солдат сделался невольником. Так уж видно угодно Богу. Чувство — это стрела, которая пронизывает грудь… и вот я чувствую ее, хотя и сам бы вчера не поверил, если бы мне сказал кто-нибудь об этом.
— Если вы вчера не верили, как я могу поверить этому сегодня?
— Время убедит вас в этом, а искренности моей… можете ли вы не верить? Ведь она слышна в моих словах, она видна на моем лице.
Снова шелковые ресницы княжны поднялись, снова глаза ее встретили мужественное, благородное лицо молодого рыцаря и взор, полный такого восторга, что густой румянец залил ее лицо. Но теперь она уже не опускала глаз, и они долго смотрели друг на друга, эти два существа, которые, встретившись среди степи, сразу поняли друг друга, сразу соединили воедино свои души.
Но старая княгиня начала резко высказывать свое неудовольствие. Экипажи посла подъехали, прислуга перенесла все вещи, и через минуту все было готово.
Пан Розван Урсу любезно уступил дамам свою коляску, наместник сел на коня, и вскоре все тронулись в путь.
День клонился к вечеру. Разлившиеся воды Кагамлика горели золотом заходящего солнца и пурпуром вечерней зари. На небе высоко-высоко легкие стада облаков медленно подвигались к горизонту, словно утомившись за день, шли отдыхать в какую-то неведомую колыбель. Пан Скшетуский ехал со стороны княжны, но молча; говорить с нею в присутствии других так, как он говорил за минуту до того, было нельзя, а болтать о посторонних предметах не хотелось. Только сердце его билось радостным тактом, да голова кружилась, точно от выпитого вина.
Весь поезд быстро подвигался вперед среди тишины, прерываемой только фырканьем лошадей. Вот свита князя на задних экипажах затянула было какую-то валашскую песню, но и песня скоро оборвалась. Ночь мало-помалу вступала в свои права, на небе замигали звездочки, с влажных лугов начинал подниматься туман.
Передние экипажи въехали в лес, но не успели сделать несколько саженей, как послышался топот коней и пятеро всадников появились на поляне. Это были молодые князья, которые ехали на выручку матери в сопровождении коляски, запряженной четверкой лошадей.
— Это вы, сынки? — закричала старая княгиня.
— Мы, матушка! — Всадники подъехали к карете.
— Здравствуйте! Благодаря вот этим рыцарям мы теперь не нуждаемся в помощи. Это мои сыновья, которых я поручаю вашей благосклонности: Семен, Юрий, Андрей и Николай… А кто пятый? — И княгиня начала внимательно присматриваться. — Если старые глаза не обманывают меня, это Богун. Так, что ли?
Княжна сразу откинулась вглубь коляски.
— Челом бью вам, княгиня, и вам, княжна Елена! — сказал пятый всадник.
— Богун! — продолжала княгиня. — Из полка пожаловал, сокол? И с торбаном? Ну, здравствуй, здравствуй! Эй, сынки! Я уж просила рыцарей на ночлег в Розлоги, а теперь вы им поклонитесь! Гость в дом, Бог в дом! Просите и вы.
Князья сняли шапки.
— Просим покорно в наш убогий домишко.
— Мы уж согласились, и пан посол, и пан наместник. Почетных гостей будем принимать мы, только привыкшим к придворной роскоши понравится ли наше скромное гостеприимство?
— Мы на солдатском хлебе живем, не на придворном, — сказал пан Скшетуский.
А пан Розван Урсу добавил:
— Я знаком уже со шляхетским приемом и знаю, что и придворный с ним не сравнится.
Экипажи вновь тронулись. Княгиня продолжала:
— Давно уж, давно миновали для нас лучшие времена. На Волыни и в Литве есть еще Курцевичи, которые свиту держат и живут по-пански, да те бедных родственников и знать не хотят — покарай их за это, Боже! У нас почти казацкая нужда… Уж вы простите ее нам и чистосердечно примите то, что мы предлагаем вам с чистым сердцем. Я с пятью сыновьями сижу на одной деревеньке да нескольких слободах, а у нас еще на попечении и эта панна.
Наместника сильно удивили эти слова. Он слыхал в Лубнах, что, во-первых, Розлоги вовсе не маленькое имение; во-вторых, что когда-то они принадлежали князю Василию, отцу Елены. Но спрашивать теперь, как они перешли в руки Константина и его вдовы, он не считал удобным.
— У вас пять сыновей? — спросил пан Розван Урсу.
— Было пять… пять львов, — ответила княгиня, — да старшему, Василию, неверные в Белгороде выжгли глаза факелами… От этого он и умом повредился. Когда молодежь уходит на войну, я остаюсь одна, с ним только, да вот с нею… А от нее какая утеха? Горя больше!..
Презрительная нота в голосе княгини, когда она говорила о племяннице, не ускользнула от внимания поручика. Он вздрогнул от негодования и чуть было не выругался, если б не взглянул на освещенное лунным светом лицо княжны.
— Что с вами? Вы плачете? — тихо спросил он. Княжна молчала.
— Я не могу видеть ваших слез. — Скшетуский наклонился к ней и, видя, что старая княгиня увлеклась своею беседою с паном Розваном, продолжал с особым ударением: — Ради Бога, скажите хоть одно слово… Видит Бог, я отдал бы жизнь, чтоб успокоить вас.
Вдруг он почувствовал, что один из всадников так напирает на него, что его стремя зацепилось за стремя непрошенного соседа.
Разговор с княжной был прерван. Удивленный и разгневанный, Скшетуский обернулся к назойливому смельчаку.
При свете месяца на него глянула пара глаз, глянула надменно, вызывающе, насмешливо… Эти страшные глаза светились, как глаза волка в темноте.
"Что за дьявольщина? Бес или еще что-нибудь этакое?", — подумал наместник, еще раз заглянув в эти горящие зрачки.
— Зачем вы наезжаете на меня вашим конем и зачем впились в меня так своим взглядом?
Всадник ничего не отвечал, но продолжал смотреть так же надменно и вызывающе.
— Если вам темно, то я могу высечь вам огня, а если тесно, то марш в степь! — уже с оттенком угрозы проговорил наместник.
— Нет, это ты отстань от коляски, коли видишь степь, — отпарировал всадник.
Пан Скшетуский вспыхнул и, вместо ответа, так толкнул ногою коня своего соседа, что тот в одно мгновение очутился на другой стороне дороги.
Всадник остановил коня, и одну минуту казалось, что он хочет броситься на наместника, но в это время раздался резкий, повелительный голос княгини:
— Богун, что с тобою?
Слова княгини магически подействовали на всадника. Он повернул коня, объехал коляску и очутился около княгини.
— Что с тобою? Ты ведь не в Переяславле, не в Крыму, ты в Розлогах. Помни это. А теперь ступай вперед; скоро овраг, а в овраге темно. Ну!
Пан Скшетуский и гневался, и удивлялся в одно и то же время. Очевидно, Богун искал случая поссориться… Случай был найден, но зачем он искал его? С чего вдруг это неожиданное нападение?
В голове наместника промелькнула мысль, что в этой игре княжна играла главную роль. Да, это так. Даже при неверном свете луны лицо ее было бледно и испуганно.
Богун, согласно приказанию княгини, пришпорил лошадь. Княгиня посмотрела ему вслед и сказала наполовину про себя, наполовину для наместника:
— Шальная голова! Бес казацкий!
— Видно, что не особенно тверд разумом, — презрительно ответил пан Скшетуский. — Этот казак состоит на службе у ваших сыновей?
Старая княгиня рассердилась.
— Что вы говорите? Это — Богун, подполковник, знаменитый юнак, друг моих сыновей, все равно, что шестой мой приемный сын. Не может быть, чтоб вы ничего о нем не слыхали; его все знают.
Действительно, пану Скшетускому хорошо была известна эта фамилия. Среди имен разных казацких полковников и атаманов это имя всплыло и гремело по обе стороны Днепра. Слепцы распевали песни о Богуне на ярмарках и в корчмах; на вечеринках рассказывали чудеса о молодом витязе. Кто он был, откуда взялся — не знал никто. Верно одно, что воспитали его степи, Днепр, Пороги и Чертомелик со своим лабиринтом теснин, оврагов, островов и скал. В мирные времена он то ходил вместе с прочими "за рыбой и зверем", шатался по днепровским затонам, бродил по болотам и тростникам вместе с полунагими товарищами, то снова целыми месяцами проживал один в лесных чащах. Школой ему служили вылазки на татарские табуны и стада в Диких Полях, засады, битвы, разбойничьи экспедиции в береговые улусы, в Белгород, в Валахию. Дни он проводил не иначе, как на поле, ночи при костре, в степи. В раннем возрасте он стал любимцем всего Низа, в ранние годы начал предводительствовать другими и скоро всех перещеголял своею отвагой. Он готов был хоть с сотнею товарищей идти на Бахчисарай и поджечь его на глазах у самого хана; он сжигал улусы и города, вырезал до последнего всех обитателей, пленных мурз разрывал на части лошадьми, как гром, падал на голову, исчезал, как смерть. В море, как бешеный, он кидался на турецкие галеры, углублялся в самую середину Буджака, проникал, как говорили, в самую пасть льва. Некоторые из его предприятий просто поражали своей безумной, сумасшедшей отвагой. Менее отважные, менее рискованные в страшных муках кончали свою жизнь на кольях в Стамбуле, либо гнили у весел турецких галер, но он всегда выходил невредимым, с богатой добычей. Говорили, что он обладает огромными сокровищами, сокрытыми в днепровских камышах; этого мало: многие видели, как он грязными сапогами топтал парчу и шелковые материи, подстилал драгоценные ковры под копыта своих коней или, одетый в бархат, купался в дегте, показывая свое казачье презрение к великолепию тканей и одежды. На одном месте ему долго не сиделось; действиями его руководили фантазия и необузданный ум. То, прибыв в Чигирин, Черкассы или Переяславль, он кутил насмерть с другими запорожцами, то вел чисто монашескую жизнь и убегал от людей в степи, то, наконец, окружал себя слепцами, слушал по целым дням их песни и бросал им пригоршнями золото. Среди шляхты он — изящный придворный кавалер, среди казаков — дикий казак; с рыцарями — рыцарь, с разбойниками — разбойник. Многие считали его сумасшедшим, да и на самом деле это была необузданная и страстная душа. Зачем он жил на свете, чего хотел, куда стремился, кому служил — он и сам не знал. Служил степям, вихрям, войне, любви и своей дикой фантазии. Эта фантазия и выделяла его из ряда других разбойничьих атаманов, из той массы, у которой на уме только один грабеж и которой было все равно, кого грабить, своих или татар. Богун брал добычу, но брал ее на войне; он любил опасности в силу их очарования, платил золотом за песни, гнался за славой, а о прочем не заботился.
Из всех разбойничьих атаманов он один олицетворял тип рыцаря-казака, и поэтому песня избрала его своим любимцем и разгласила его имя по всей Украине.
В последнее время он был переяславским подполковником, но на самом деле исправлял роль полковника. Старый Лобода уже слабо держал булаву своею коченеющею рукою.
Пан Скщетуский хорошо знал, кто был Богун, и если спрашивал старую княгиню, не состоит ли этот казак на службе у ее сыновей, то единственно с целью высказать свое презрение к нему. Он почуял в нем врага, и, помимо славы атамана, кровь наместника волновалась при одной мысли, что казак позволяет себе так непочтительно относиться к нему. Ему было ясно, что дело должно кончиться чем-нибудь, раз началось. Пан Скшетуский также был самоуверен, также ни перед чем не останавливался, также смело шел навстречу опасностям. Он готов был хоть сейчас же погнаться за Богуном, но нельзя… он едет рядом с княжной.
Наконец, коляска миновала овраг, и вдали показались огни в Розлогах.
Глава IV
Курцевичи-Булыги были старым княжеским родом, одного герба с Курчем, который производил себя от Корията и, кажется, действительно шел от Рюрика. Из двух главных линий одна проживала в Литве, другая в Волыни, а в Заднепровье переселился только князь Василий, из волынских Курцевичей. Бедный шляхтич не уживался со своими богатыми родственниками и предпочел лучше поступить на службу к князю Михаилу Вишневецкому, отцу славного "Ерёмы".
За свою верную службу, за множество услуг, оказанных князю, он получил от него в вечную собственность Красные Розлоги (которые потом были переименованы в Волчьи Розлоги благодаря обилию волков) и поселился там. В 1629 году он принял католицизм и женился на рагозянке, девушке из знатного шляхетского дома. Через год родилась Елена; мать умерла от родов, а князь Василий, оставив всякую мысль о вторичной женитьбе, всецело отдался хозяйству и воспитанию дочери. Это был человек с громадною силою воли и недюжинными достоинствами. Добившись обеспеченного материального положения, он тотчас выписал из Волыни своего брата Константина со всем его семейством. Так они и прожили спокойно до конца 1643 года, но тут вспыхнула война и Василий отправился вместе с королем Владиславом под Смоленск. Тут-то и произошло страшное событие.
В королевском лагере было перехвачено письмо, адресованное Шеину, подписанное князем Василием и запечатанное его гербовой печатью. Такое явное доказательство измены рыцаря, который до сего времени пользовался незапятнанной репутацией, привело всех в величайшее изумление. Напрасно Василий клялся Богом, что ни почерк, ни подпись на письме не его; герб Курча на печати устранял всякие сомнения. Никто не хотел верить, что Василий потерял печать, и несчастный князь, pro crimine perduelionls [12], приговоренный к лишению чести и жизни, должен был спасаться бегством. Прибыв тайком, ночью, в Розлога, он взял с Константина торжественную клятву охранять Елену, и уехал навсегда. Говорили, что раз еще он писал князю Еремии, просил его не отнимать у Елены кусок хлеба и оставить ее жить спокойно под опекой Константина, потом и слухи о нем прекратились. Были вести, что он тотчас же умер, другие — что он перешел на службу в имперское войско и погиб на войне в Неметчине, но наверняка никто ничего не знал. Должно быть, умер, коли не интересовался судьбой дочери. Вскоре о нем совсем забыли и вспомнили лишь тогда, когда обнаружилась его невиновность.
Некто Купцевич, витебчанин, умирая, сознался, что письмо к Шеину писал он и запечатал найденною в лагере печатью. Конечно, общественное мнение тотчас же перешло на сторону князя Василия. Приговор над ним был отменен, честь его имени восстановлена, но увы, слишком поздно для него самого. Что касается Розлогов, то князь Еремия и не думал отбирать их. Вишневецкие лучше знали Василия и ни на минуту не верили его виновности. Он мог бы спокойно оставаться на месте и просто под защитой Вишневецких смеяться над своим приговором, и если скрылся, то единственно потому, что не мог вынести своего бесславия.
Елена спокойно жила в Розлогах под любовною опекою дяди, и только после его смерти начались для нее тяжелые времена. Жена Константина, взятая им из семейства подозрительного происхождения, была женщина суровая, порывистая, деспотичная, которую только один муж мог держать в страхе. После его смерти она забрала Розлоги в свои железные руки. Крестьяне дрожали перед ней, дворовые боялись как огня, да и соседи имели случай хорошо познакомиться с нею. На третьем году своего владычества она дважды совершала вооруженные нападения на Сивиньских в Броварках, сама одетая по-мужски, верхом, предводительствуя своею челядью и нанятыми казаками. Когда полки князя Еремии разгромили шайку татар, безобразничавшую около Семи Могил, княгиня, во главе своих людей, добила остатки, зашедшие в Розлоги. Мало-помалу она начала считать Розлоги за свою и своих детей собственность. Любила она их, как волчица любит своих волчат, но, будучи сама необразованною женщиною, нисколько не подумала и о их воспитании. Православный монах, вывезенный из Киева, выучил их читать и писать — вот и вся наука. А тут под боком стояли Лубны, жил княжеский двор — школа во всяком случае более пристойная для молодых князьков. Но у княгини были свои резоны не отдавать их в Лубны.
Отдать их в Лубны! А ну, как князь Еремия вспомнит, кому принадлежат Розлоги, да вздумает взять Елену под опеку? Тогда пришлось бы убираться из Розлог. Княгиня предпочитала, чтобы в Лубнах совсем забыли о том, что на белом свете существуют какие-то Курцевичн. И вот молодые князья воспитывались полудикарями, больше по-казацки, чем по-шляхетски. Еще подростками они принимали участие в наездах княгини на Сивиньских и нападениях на татарские шайки. К книжкам и письму у них было врожденное отвращение; целый день они стреляли из лука, из самопала да учились владеть кистенем или арканом. Мать не дозволяла им заниматься даже хозяйством. Жаль было смотреть на таких потомков знаменитого княжеского рода. Они сами хорошо сознавали свое невежество и потому сторонились шляхты, предпочитая общество диких атаманов казацких шаек. Наконец, они вошли в сношения с Низом, где их считали за товарищей. Часто они по полугоду проживали в Сечи, ходили на "промысел" с казаками, участвовали в их экспедициях против турок и татар и всею душою полюбили это занятие. Княгиня не противодействовала этому: часто они привозили богатую добычу. Правда, во время одного из таких нападений старший, Василий, попался в руки неверных. Остальные братья при помощи Богуна и запорожцев отбили его, но увы, с выжженными глазами. С той поры он был обречен на вечное пребывание в доме. Дикий и неукротимый дотоле, он сразу изменился: сделался мягким, набожным. Младшие братья продолжали по-прежнему заниматься военным ремеслом, благодаря которому они получили название "князей-казаков". Достаточно было посмотреть на Розлоги-Сиромахи, чтобы понять, какие люди живут там. Когда пан Скшетуский и посол въехали в ворота, им представился не двор, а скорее, крепость, со стенами из толстых дубовых бревен, с узкими, напоминающими бойницы, окнами. Помещения для прислуги и казаков, конюшни, сараи примыкали к этому двору непосредственно, образуя вместе с ним какую-то кучу бесформенных построек, настолько убогих на вид, что, если бы не свет в окнах, их трудно было бы счесть за человеческое жилье. На дворе торчали два журавля у колодцев; ближе к воротам возвышался столб с привязанным к нему медведем. Тяжелые дубовые ворота выводили на площадку, также окруженную рвом и палисадом.
Безусловно, это была вооруженная крепость, вполне защищенная от всяческих нападений. Вообще все это напоминало пограничную казацкую паланку или какое-то разбойничье гнездо. Прислуга, вышедшая с факелами навстречу гостям, тоже походила больше на разбойников, чем на обыкновенную прислугу. Огромные псы на площадке бешено рвались со своих цепей, точно хотели броситься на прибывших и растерзать их; из конюшен доносилось конское ржание; молодые Булыги вместе с матерью начали немедленно бранить прислугу, неизвестно за что. Среди такого беспорядка, наконец, все вошли в дом, и только здесь пан Розван Урсу (а он до тех пор искренне жалел, что дозволил упросить себя остаться на ночлег в такой лачуге) несказанно удивился при виде картины, представившейся его глазам. Внутренность дома резко противоречила его наружному виду.
Первое, что увидал пан Розван Урсу, были обширные сени, со стенами, почти сплошь увешанными сбруей, оружием и шкурами диких зверей. В двух огромных печках пылали толстые дубовые колоды; яркий отблеск огня освещал богатую конскую сбрую, блестящие панцири, турецкие кривые сабли, украшенные драгоценными каменьями, кольчуги, полупанцири, шлемы польские и турецкие; на противоположной стене висели старинные щиты, около них польские копья и восточные дротики, одним словом, всевозможное холодное оружие, начиная от сабель и кончая кинжалами и ятаганами, рукоятки которых переливались разными цветами, как капли росы на солнце. По углам свешивались связки лисьих, волчьих, медвежьих и горностаевых шкур — охотничьи трофеи князей. Ниже, вдоль стены, на колышках дремали ястребы, соколы и большие беркуты из дальних восточных степей. Князья держали беркутов для волчьей охоты.