Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич 8 стр.


Но старик не требовал утешения. Он весело умирал на своем рыцарском ложе, покрытом конскою шкурою, и почти с детской улыбкой поглядывал на распятие, висевшее на стене.

— Miserere mei, — сказал он Скшетускому, — я уже иду в загробный мир. Тело мое так продырявлено в сражениях, что я боюсь, пустит ли меня святой Петр в рай в такой изодранной одежде. А я ему скажу: "Святой Петр! Заклинаю тебя Малховым ухом, не делай мне неприятностей: ведь это нехристи так искалечили мне телесные члены… miserere mei! A коли архангелу Михаилу случится когда вновь воевать с адскими силами, старый Закшевский еще пригодится".

И поручик, хотя сам много раз видал смерть, не мог без слез слушать старика, который угасал, как ясный, погожий день.

Однажды утром колокола всех лубенских церквей и костелов возвестили кончину пана Закшевского. В этот день и князь приехал в Сенчи, а с ним паны Бодзинский и Ляссота и вся свита. Князь устроил роскошные похороны, желая этим почтить заслуги умершего и показать, как он любит своих рыцарей. В печальном кортеже участвовали все полки, стоящие в Лубнах; с валов доносились выстрелы пушек и ружей. Сам князь, весь в трауре, ехал за гробом в золотой карете, запряженной восемью белыми, как снег, конями. Перед каретой шел отряд янычар, из личной стражи князя, за коляской пажи в испанских костюмах, верхом, далее высшие придворные чины, дворяне, свита и, наконец, гайдуки. Процессия остановилась прежде всего у дверей костела, где ксендз Яскульский встретил гроб речью, начинающейся словами: "Куда так спешишь, добрый Закшевский?". В самом костеле речь говорил красноречивейший из красноречивых проповедников ксендз иезуит Муховецкий, и говорил так, что сам князь заплакал. Мощный магнат обладал сердцем мягким, как воск, и был истинным отцом своих солдат. Он ввел повсюду железную дисциплину, но едва ли кто мог равняться с ним в щедрости и доброте, какими пользовались его подчиненные, вместе с их женами и детьми. Немилосердно страшный для бунтовщиков, он был истинным благодетелем не только шляхты, но и всего народа. Когда в сорок шестом году саранча уничтожила все посевы, он отменил подати чиншевикам за целый год, а после пожара в Хороле всех жителей сгоревшего города два месяца кормил на свой счет. Арендаторы и управляющие в его экономиях дрожали при мысли, что до сведения князя дойдет слух об их притеснениях. Сирот по всему Заднепровью иначе не называли, как "княжескими детьми". Ими занималась сама княгиня Гризельда при помощи отца Муховецкого. Во всех княжеских землях царили порядок, спокойствие, справедливость и достаток, но вместе с тем и страх, потому что гнев князя при малейшем сопротивлении не знал границ: в его характере великодушие уживалось вместе с суровостью. Но в то время и в тех краях только суровостью и можно было сдержать в границах буйные элементы, только благодаря ей вырастали города и селения, земледелец брал верх над гайдамаком, купец спокойно мог провозить свои товары, колокола мирно призывали верующих на молитву, враг не смел переступить границы, разбойники погибали на кольях или преобразовывались в храбрых солдат, а пустынный край — в цветущий сад.

Дикому краю и диким жителям такая рука была необходима. В Заднепровье шли из Украины самые беспокойные люди, сбегались крестьяне изо всех земель республики, преступники из темниц, одним словом, как сказал Ливии, "pastorum convenarumque transfuga ex suis populis" [20]. Удержать их в страхе, превратить в спокойных поселенцев и привить вкус к оседлой жизни мог только такой лев, при голосе которого все бы дрожало.

Пан Лонгинус Подбипента, увидев князя в первый раз на похоронах, не верил собственным глазам. Он столько наслушался о его славе, что ожидал встретить какого-то гиганта, целою головою выше всякого другого человека, а князь был роста небольшого и казался тщедушным. Он был не стар — ему шел тридцать шестой год, — но на лице его ясно виднелись следы военных трудов. В Лубнах он жил, как настоящий король, но во время многочисленных войн и походов делил невзгоды простого солдата, питался черным хлебом и спал на земле, на войлоке. Так ему пришлось провести большую часть жизни; немудрено, что это отражалось на его лице. В нем ощущалась непоколебимая железная воля, величие, перед которым всякий невольно склонял голову. Видно было, что этот человек знает свое могущество и силу, — и, возложи завтра корону на его голову, он не будет ни удивлен, ни подавлен ее тяжестью. В его больших, спокойных, даже кротких глазах, казалось, дремали молнии, и горе тому, кто пробудит их! Никто не мог вынести спокойного блеска этого взгляда; не раз посол или опытный придворный, ставши перед князем Еремией, мешались и не могли начать заранее приготовленной речи. Он был истинным королем в своем Заднепровье. Из его канцелярии выходили привилегии и приказы: "Мы, Божией милостью, князь и господин" и т. д. Немногих панов он считал равными себе; многие князья, потомки владетельных родов, служили при его дворе. Таким был в свое время и отец Елены, Василий Булыга-Курцевич, прямой потомок Рюрика.

В князе Еремии было что-то такое, что, помимо его природной доброты, держало людей в отдалении от него. Любя солдат, он держался с ними по-свойски, но с ним никто не смел фамильярничать. И однако рыцарство, если б он приказал ему броситься вниз с крутого днепровского берега, без колебаний исполнило бы его волю.

Мать валашка оставила ему белую кожу, белую тою бледностью раскаленного железа, от которой дышит огнем, и черные, как вороново крыло, волосы, которые падали на его брови и скрывали половину лба. Обыкновенно он не особенно заботился о своем костюме и только в торжественных случаях надевал богатый костюм, но зато уж тогда весь сиял золотом и драгоценными каменьями.

Пан Лонгинус присутствовал, когда князь принимал валашское посольство. Аудиенция происходила в "небесной" зале, названной так потому, что на ее потолке данцигский художник Гельм нарисовал звездное небо. Князь восседал под балдахином из бархата и горностаев на высоком кресле, или, скорее, на троне; позади него стояли ксендз Муховецкий, секретарь, маршал двора князь Воронич, пан Богуслав Машкевич, далее пажи и двенадцать драбантов с алебардами, глубина зала была наполнена рыцарями в роскошных одеждах. Пан Розван от имени господаря просил князя повлиять на хана, чтоб тот унял своих татар, ежегодно опустошающих Валахию. Князь отвечал прекрасным латинским языком, что буджакские татары не особенно слушаются и самого хана, но что он все-таки постарается что-нибудь сделать.

Пан Скшетуский еще ранее отдал отчет в своем посольстве, причем передал все, что слышал о Хмельницком и его бегстве. Князь распорядился двинуть несколько полков к Кудаку, но вообще придавал мало значения всему этому делу. И так как ничто, казалось, не угрожало спокойствию и могуществу Заднепровского княжества, в Лубнах начались пиршества и увеселения, отчасти по поводу пребывания валашского посла, отчасти благодаря сватовству панов Бодзинского и Ляссоты, которые получили уже благоприятный ответ от князя и княгини Гризельды.

Только один бедный Володыевский испытывал невыразимые муки, а когда Скшетуский пробовал утешать его, он уныло отвечал:

— Тебе хорошо; ты знаешь, что Ануся не минует твоих рук. С каким чувством она вспоминала тут о тебе во время твоего отсутствия! Сначала я думал, что она только хотела подразнить Быховца, но теперь вижу совсем другое.

— Что мне Ануся! Возвратись к ней — не возражаю, но о княжне Анне и думать перестань. Это все равно, что думать о том, как бы прикрыть шапкою феникса в его гнезде.

— Знаю я, что она феникс… Кажется, мне придется умереть с горя.

— И жив будешь, и влюбишься сейчас же вновь, только, пожалуйста, не в княжну Барбару, а то и ее у тебя какой-нибудь воеводич из-под носа похитит.

— Разве сердце — раб, которому можно давать приказания? Разве глазам запретишь любоваться чудным образом княжны Барбары, которая способна пробудить чувства даже в диком звере?

— Вот черт! — воскликнул пан Скшетуский. — Ты, кажется, и без моей помощи утешишься! Но я все-таки повторяю тебе: возвратись к Анусе, с моей стороны никакого препятствия не будет.

А Ануся, на самом деле, вовсе не думала о Володыевском. Ее сильно задело за живое равнодушие пана Скшетуского, который, после полугодовой разлуки, почти ни разу не взглянул на нее. По вечерам, когда князь со своими офицерами приходил в гостиную, Ануся выглядывала из-за плеча княгини (княгиня была высокого роста) и пристально вглядывалась своими черными глазками в лицо наместника, стараясь прочитать на нем объяснение непонятной для нее загадки. Но мысли Скшетуского блуждали в другой стороне, а если вдруг его взгляд падал на Анусю, то взор был такой холодный и равнодушный, как будто бы он видит ее в первый раз.

— Что с ним случилось? — спрашивала у самой себя избалованная любимица двора и, гневно топая крохотной ножкой, клялась, что разузнает, в чем дело. На самом деле она вовсе не любила Скшетуского, но, привыкшая к победам, не могла допустить мысли, что на нее не обращают внимания, и готова была сама влюбиться в оскорбителя.

— Что с ним случилось? — спрашивала у самой себя избалованная любимица двора и, гневно топая крохотной ножкой, клялась, что разузнает, в чем дело. На самом деле она вовсе не любила Скшетуского, но, привыкшая к победам, не могла допустить мысли, что на нее не обращают внимания, и готова была сама влюбиться в оскорбителя.

Однажды, торопясь исполнить какое-то приказание княгини, она наткнулась на Скшетуского. Она налетела на него, как буря, чуть не свалила с ног и, внезапно попятившись, вскрикнула:

— Ах, как я испугалась! Здравствуйте, пан Скшетуский!

— Добрый день, панна Анна! Разве уж я такое чудовище, что мог перепугать вас?

Девушка опустила глаза и с притворным замешательством сказала:

— О, нет, нет! Уверяю вас…

Она посмотрела на поручика н опять опустила глаза.

— За что вы обижаетесь на меня?

— Я? Разве вы обращаете внимание на мои обиды?

— Нисколько. Большая нужда мне заботиться о них!

— Может быть, вы думаете, что я сейчас заплачу? Ошибаетесь! Пан Быховец гораздо вежливее вас…

— Если так, то мне не остается ничего другого, как уступить место пану Быховцу и скрыться с ваших глаз.

— Разве я удерживаю вас?

При этих словах Ануся загородила ему дорогу.

— Так вы из Крыма возвратились?

— Из Крыма.

— А что вы привезли оттуда?

— Привез пана Подбипенту. Вы видели его, конечно? Очень милый человек и достойный рыцарь.

— Несомненно, что он гораздо милее вас А зачем он приехал сюда?

— Чтобы дать вам возможность испробовать на нем вашу силу. Но я вам не советую подступаться к нему, потому что знаю одну тайну, в силу которой этот рыцарь непобедим… и даже вы с ним ничего не поделаете.

— Почему же он непобедим?

— Потому что не может жениться.

— Какое мне дело до того? А почему он не может жениться?

Скшетуский наклонился к уху девушку и громко прокричал:

— Он дал обет целомудрия.

— Какой вы дерзкий! — воскликнула Ануся и тотчас же упорхнула, как перепуганная птица.

Однако в этот вечер она впервые внимательно начала рассматривать пана Лонгинуса. Гостей в этот день было немало, потому что князь давал прощальный ужин пану Бодзинскому. Наш литвин, щегольски одетый в белый атласный жупан и темно-голубой бархатный кунтуш, выглядел очень приличным человеком, тем более, что место палаческого оружия заняла легкая кривая сабля в золотистых ножнах.

Глазки Ануси пускали стрелы в пана Лонгинуса отчасти с умыслом насолить пану Скшетускому. Наместник и не заметил бы этого, если б Володыевский не толкнул его локтем:

— Пусть меня возьмут в плен татары, если Ануся не интересуется этою литовскою жердью.

— Скажи ему самому об этом.

— И скажу! Отличная из них выйдет парочка.

— Он так велик, а она так мала, что может служить пряжкою для его жупана.

— Или помпоном для его шапки, Володыевский подошел к литвину.

— Пан Подбипента, — сказал он, — недавно вы сюда пожаловали, но уж ясно показали, какого полета вы птица.

— Какая птица, голубчик, какая?

— А вот какая: вы успели уже вскружить голову самой красивой девушке из всех наших придворных.

— Милый вы мой! — И пан Лонгинус молитвенно сложил руки. — Что вы только говорите?

— Посмотрите-ка на Анусю Божобогатую, в которую мы тут все влюблены; она глаз с вас не спускает. Смотрите только, как бы она не обвела вас вокруг носа, как провела нас всех.

Володыевский повернулся на каблуках и отошел, оставив пана Лонгинуса в великом изумлении. Он не посмел сразу посмотреть в сторону Ануси, но, наконец, собрался с духом, бросил туда как бы нечаянный взор… и задрожал. Из-за плеча княгини Гризельды пара блестящих глаз действительно глядела на него с упорным любопытством. "Apage stanas!" [21], подумал литвин и, раскрасневшись, как школьник, убежал в другой угол залы.

Однако искушение было сильно. Бесенок, выглядывающий из-за плеч княгини, был так прелестен, глазки его светились так ярко, что пана Лонгинуса все тянуло посмотреть на него хотя бы еще раз. Но вдруг он вспомнил свой обет, очам его предстал величественный образ Зервикаптура, предка Стовейки — Подбипенты… и страх объял пана Лонгинуса. Он тихонько перекрестился, и искушение прошло.

На другой день рано утром он пришел в квартиру Скшетуского.

— Скоро мы будем воевать, пан наместник? Что слышно насчет войны?

— Как вам приспичило! Будьте терпеливы хотя бы до того времени, пока вас не запишут в ряды армии.

Пан Подбипента еще не занял место покойного Закшевского. Он должен был ждать, пока выйдет известный срок, а срок кончался первого апреля.

Но у литвина, верно, была какая-то неотложная надобность, и он продолжал допытываться у наместника.

— А князь ничего не говорил вам об этом деле?

— Ничего. Король до конца своих дней не перестанет думать о войне, но республика ее не хочет.

— В Чигирине говорят, что назревает казацкое восстание?

— Ваш обет, кажется, сильно тяготит вас. Что касается восстания, то знайте, что его раньше весны не будет, а теперь пока еще зима, положим, легкая, но все-таки зима. У нас теперь только 15 февраля, морозы могут еще явиться, а казак не двинется в поле, пока земля не оттает, пока он не может окопаться. Казаки за валом дерутся, как львы, а в открытом поле сражаться не умеют.

— Значит, надо рассчитывать на казаков?

— Как вам сказать? Во всяком случае, если б во время восстания вам и удалось отыскать ваши три головы, еще вопрос, можете ли вы считать себя исполнившим свой обет! Будь это крестоносцы или турки, дело другое, а тут казаки, дети ejusdera martis [22].

— О, Боже великий! Задали вы мне задачу. Что за несчастье! Может быть, ксендз Муховецкий разрешит мои недоразумения, иначе я не буду ни на минуту иметь покоя.

— По всей вероятности, разрешит, так как он человек ученый и благочестивый, только едва ли скажет вам что-нибудь успокоительное. Bellum civile [23] — война меж братьями.

— А если на помощь восставшим придет чужая сила?

— Тогда вы свободно можете осуществить ваши планы. Но я вам скажу одно: ждите, надейтесь и будьте терпеливы.

Увы! Раздавая такие советы, пан Скшетуский сам не умел быть терпеливым. Его охватывала все большая тоска, надоедали придворные пиршества, надоедали привычные лица. Наконец, пан Розван Урсу и паны Бодзинский и Ляссота уехали, все успокоилось, и жизнь вошла в обычную колею. Князь всецело погрузился в рассматривание отчетов своих управляющих, постоянно сидел запершись с ними в своем кабинете, даже отложил на время войсковые смотры и ученья. Шумные офицерские попойки, где велись нескончаемые споры о прошлых войнах, осточертели Скшетускому, и он с ружьем за плечами убегал от них к Солонице, где когда-то Жулкевский беспощадно разбил Лободу, Наливайку и Кремпского. Следы битвы стерлись одинаково и из людской памяти, и с самого поля сражения. Только иногда земля освобождала из своего лона побелевшие кости, а за рекой еще возвышалась высотка, за которую так отчаянно бились запорожцы Лободы и вольницы Наливайки, но и она заросла густым кустарником. Туда-то и скрывался Скшетуский от придворного гомона и, отбросив ружье в сторону, отдавался своим думам; там перед его мысленным взором представал образ любимой им девушки, там, в этой глуши, тоска его мало-помалу стихала.

А весна все приближалась. Начали лить сильные и частые дожди. Солоница превратилась в сплошное болото, и наместник лишился своей единственной отрады. Вместе с тем, росло и его беспокойство. Сначала он питал надежду, что княгине Курцевич удастся как-нибудь спровадить Богуна и приехать вместе с Еленою в Лубны, а теперь и эта надежда угасла. Непогодь испортила все дороги, и степь на несколько миль по обоим берегам Суды сделалась непроходимою; нужно ждать, пока ее не высушат лучи горячего весеннего солнца. Все это время Елена должна была оставаться под опекою людей, которым Скшетуский не верил, — людей, нерасположенных к самому Скшетускому, в настоящей волчьей берлоге. Правда, ввиду собственной пользы они должны сдержать данное слово, да и другого выхода им не представляется; но кто знает, не выдумают ли они еще чего-нибудь, не решатся ли на что-нибудь под влиянием страшного атамана, которого они и любят, и боятся в одно и то же время? Ему нетрудно силою заставить их отдать девушку; подобные случаи бывали не раз. Так, например, в свое время товарищ несчастного Наливайки, Лобода, заставил же пани Поплинскую выдать за него ее воспитанницу, хотя девушка происходила из хорошего шляхетского рода и всею силою души ненавидела атамана. А если неисчислимые богатства Богуна — не выдумка, то он может щедро заплатить им и за девушку, и за утрату Розлог. А потом что? Потом, думал пан Скшетуский, ему с насмешливым соболезнованием сообщат о случившемся, а сами убегут вглубь литовских или мазовецких лесов, где их не настигнет даже всесильная рука князя Вишневецкого. Пана Скшетуского при одной мысли об этом бросало то в жар, то в озноб; он метался из стороны в сторону, проклинал слово, данное им княгине, и не знал, что делать. В характере его лежал неисчерпаемый запас энергии и предприимчивости. Он не ждал того, что пошлет ему судьба; он хватал судьбу за горло и заставлял делать то, что ему угодно, поэтому ему, более чем кому-либо другому, было невыносимо сидеть в Лубнах со связанными руками.

Назад Дальше