Телеграфист из Медянского бора - Александр Грин 2 стр.


Варламов выспался, но сладко потягиваться всем крепким, сильно отдохнувшим за ночь телом было приятнее, чем вставать, одеваться и вообще начинать суетливый деловой день. Он полежал с минуту на спине, закинув большие волосатые руки под коротко остриженную голову, зевнул широко и сильно, с наслаждением разжимая челюсти, и посмотрел на жену искоса, не поворачивая головы. Она лежала так же, как и он, на спине; одна рука с согнутыми пальцами упиралась в щеку, другая пряталась под сбившимся голубым одеялом. Ее маленькие круглые плечи отчетливо рисовались здоровой, матовой кожей на смятой белизне подушки. С каждым вздохом спящей женщины медленно, едва заметно приподнималась и опускалась высокая грудь, небрежно опоясанная кружевным узором рубашки.

Варламов смотрел на жену, и в нем, постепенно прогоняя остаток сонливости, нарастало привычное, властное желание.

— Леночка! — сказал он негромко, задерживая дыхание. — Спишь?..

Веки зашевелились, дыхание на секунду остановилось и вылилось в полном, глубоком вздохе. Варламов повернулся на бок и слегка обнял жену за плечи. Елена открыла глаза и, еще не совсем проснувшись, остановила на муже бессознательный, недовольный взгляд.

— Ну, что? — протянула она, сладко зевая, и прибавила: — Сплю… Ведь видишь.

— Леночка, — заговорил Варламов умильным, просящим голосом. — Вставать надо… а? Дорогая моя женочка…

Он сладко улыбнулся и поцеловал молодую женщину в теплые, темные завитки волос между шеей и маленьким точеным ухом. Елена закрыла глаза и прежним капризным голосом протянула:

— Оставь, Гриша! Ну, оставь же… Я спать хочу! Оставь, Гриша, ну же!

Она решительно повернулась к нему спиной.

В окнах пестрел зелеными отблесками светлый утренний воздух; слабый, задумчивый ветерок наполнял комнату запахом влажной земли, зелени полевых трав. Елена повернула голову, глядя широко открытыми, проснувшимися глазами в какую-то воздушную точку, погруженная в ленивую расслабленность и приятный утренний бездумный покой. За ширмой, скрипя стулом, ворочался муж. Елена безотчетно представила себе его аккуратную, прямую фигуру с заспанным румяным лицом и пушистыми рыжими усами. Он скрипит ботинками, щелкает пряжками подтяжек, фыркает и стучит умывальником; вот, кажется, надевает чесунчовый пиджак.

Все это он делает молча, быть может, сердится за ее холодность. Не разбуди он ее, пожалуй, можно было бы отнестись снисходительнее к его нежности, но почему надо будить? Как будто нельзя встать и одеться без нее, напиться чаю и идти там по разным своим скучным делам. Утром так сладко спится. Хочется бесконечно блаженно дремать, не думая о разных надоедливых и тошных обязанностях домашней жизни.

— Ленуся, спишь?.. — осторожно спросил Варламов, подойдя к ней. — Моя маленькая ленивица!..

Он взял ее голую, теплую руку и сочно поцеловал в кисть. Жена нравилась ему всегда, и он не без удовольствия думал о возможной зависти знакомых. Одетая и причесанная, она казалась слегка чужой, особенно при посторонних, но нагота ее была доступна только ему, и тогда сознание, что эта женщина — его жена, собственность, было полнее и спокойнее.

— Я бы еще спала! — помолчав, зевнула Елена. — И даже сон видела… Сон… такой… ну, как тебе сказать? Будто я в цирке…

— Вот как? — почему-то удивился Варламов, думая о близкой плате поденщикам, работавшим на огороде. — В цирке… Ну… и?..

— Вот я забыла только, — озабоченно и серьезно произнесла Елена, — кем я была?.. Не то наездницей, не то из публики… просто… Я на лошади скакала, — засмеялась она. — Так быстро, быстро, все кругом, кругом, даже дух захватило. А вся публика кричит: «браво! браво!» И мне хочется скакать все быстрее, быстрее, а сердце так сладко замирает… Страшно и приятно…

— Значит, когда я тебя разбудил, то снял с лошади, — рассеянно сказал Варламов. — Иначе бы ты упала и разбилась… Леночка, я пойду в столовую. А ты?

— Я скоро, иди… — сказала Елена и, заметив, что муж хочет поцеловать ее в шею, быстро прибавила: — не тронь!.. Я сегодня стеклянная.

Варламов прошел в большую, светлую столовую, где на круглом белоснежном столе слабо шипел, попискивая и замирая, серебряный самовар. Аккуратно расставленная посуда, ножи и ложечки сияли холодной чистотой сытой жизни, а на краю стола, там, где всегда садился Варламов, лежала столичная газета.

Дверь на террасу была открыта, и старые пышные деревья сада ровной толпой уходили вдаль, сливая в зеленой глубине серые изгибы дорожек, запятнанных солнцем, черные стволы и яркие точки цветущих клумб. Щебетали птицы, со двора неслись ленивые выкрики. Над террасой стояло июльское солнце, золотило комнатный воздух и сотнями микроскопических солнц блестело в вымытой белизне посуды.

Варламов прошелся взад и вперед, потирая руки, свистнул, радуясь хорошему дню, сел на плетеный стул и развернул газету. Газет он вообще не любил и выписывал их единственно из убеждения, что следить за политикой необходимо для культурного человека. Ему хотелось есть и пить чай, но он терпеливо ждал прихода жены. Мысль о том, что можно налить чаю самому, даже не приходила ему в голову. Кроме того, он не любил пить или есть без жены и всегда с бессознательным чувством спокойного благополучия следил за неторопливыми движениями рук Елены, наливающей суп или чай. За столом он мог совсем не говорить и не испытывал от этого никакой неловкости. Если жена рассказывала что-нибудь, Варламов слушал и кивал головой; если молчала или читала, он, также молча, с удовольствием следил за ней глазами и добродушно улыбался, когда она, подымая голову, взглядывала на него.

— Здравствуй! — сказала Елена, входя и привычным движением нагибаясь для обычного утреннего поцелуя. — Ты поедешь сегодня?..

— Мы, собственно говоря, проспали, — ответил Варламов, нетерпеливо глотая слюну. — Теперь я опоздал на десятичасовой. Можешь представить, когда я вернусь? Вечером… А отчего у тебя круги под глазами. Смотри, какие синие…

— Круги? — равнодушно переспросила Елена, открывая сахарницу. — Вот уж, право, мне совершенно все равно…

— Ну, да… — улыбнулся Варламов. — Так я тебе и поверил. И личико бледное… Ты, я думаю, переспала… а?

Елена сердито звякнула ложкой.

— Я не переспала, а мало спала! — возразила она тем особенным, раздражающимся голосом, который почти всегда служил для Варламова признаком неизбежной сцены. — Я же малокровная, ты это прекрасно знаешь, а притворяешься. В прошлый раз доктор, кажется, при тебе это говорил, Гриша… И что мне нужно больше спать…

— Я хотел сказать… — запнулся Варламов, усиленно прихлебывая чай. — Впрочем, что же такое?.. Здесь деревня… гм… двенадцать часов… По-деревенски это…

Он примирительно кашлянул, но Елена молчала, притворяясь занятой намазыванием на хлеб икры. Варламов подождал немного и снова заговорил:

— Отчего ты сердишься? Я не люблю, Еленочка, когда ты начинаешь вот так сердиться без всякой причины. Ну, что такое, почему?

— Я не сержусь…

— Да как же нет, когда я прекрасно вижу, что ты не в духе и сердишься,

— настаивал он, сам начиная ощущать тоскливое, жалобное раздражение. — Пожалуйста, не отпирайся!.. Сердишься. А почему, неизвестно…

Елена еще плотнее сжала губы.

— Да нет же, я совсем не сержусь…

Григорий Семеныч огорченно пожал плечами и развернул газету. Но через минуту помешал в стакане и, стараясь подавить мгновенную тонкую струйку обоюдного неудовольствия, сказал:

— У меня разные дела в городе. Прежде всего надо заказать стекол для парников… Потом с этими процентами… Да еще посмотреть Гущинский локомобиль, но я думаю, что он врет… Наверное, с починкой, очень уж дешево… А тебе… нужно что-нибудь?..

— Мне? — холодно спросила она. — Что же мне может быть нужно? Нет.

— Это уж тебе знать, — кротко заметил Варламов. — Что ты… такая странная? Это невесело.

— Ну и уезжай себе, если скучно! — раздраженно подхватила Елена. — Разве я держу тебя? Скучно — ну и уходи… Чини свои локомобили и парники… Можешь также пойти в клуб и проиграть лишних двести рублей… мне… меня это не касается.

— Еленочка! — взмолился Григорий Семеныч, вставая и подходя к ней. — Детка моя! Ну, будет, брось… Я — дурак, довольно, Еленочка.

Он взял ее руку, потянул к себе и поцеловал маленькие, мягкие пальцы. Она не сопротивлялась, но в ее бледном, капризном лице по-прежнему лежала тень застывшего упрямства и скуки. Варламов опустил руку и тоскливо вздохнул.

— Ты, я вижу, ссориться хочешь, — сказал он печальным голосом, — но, ей-богу, я ни при чем… Ну, скажи, что я сделал, чем виноват?..

Елена сидела неподвижно, упорно рассматривая самоварный кран круглыми, остановившимися глазами, и вдруг, неожиданно для себя самой, жалобно и горько заплакала, беспомощно всхлипывая трясущимся, побледневшим ртом. Крупные, медленные слезы падали на скатерть, расплываясь мокрыми пятнами. И так было странно, тяжело видеть молодую, хорошенькую женщину плачущей в уютной, светлой комнате, полной веселого утреннего солнца и зеленых теней, что Варламов растерялся и беспомощно стоял на одном месте с глупым, покрасневшим лицом, не зная, что делать. Но в следующее мгновение он встряхнулся и бросился к маленькой, вздрагивающей от плача фигурке. Он обнял ее за плечи, целуя в голову и бормоча смешным, детским голосом ласкательные слова:

— Крошка моя… Ну, деточка, ну, милая, ангельчик мой!.. Ну, что же ты, зачем, Еленочка?..

Прошло несколько томительных секунд, и, вдруг, плач прекратился так же внезапно, как и начался. Елена перестала всхлипывать, выпрямилась, с мокрым, блестящим от слез лицом попыталась улыбнуться, бросила на Варламова просительный, ласковый взгляд и заговорила жалобным, но все еще сердитым, дрожащим голосом:

— Это нервы, Гриша… ты не обращай… ну, ей-богу же, просто нервы… потом, я плохо спала… голова болела, ну… Вот видишь, я перестала, вот…

Она рассмеялась сквозь слезы и принялась усиленно тереть кулачками вспухшие, красные глаза. Варламов сел, взволнованно откашлялся и шумно передохнул.

— Ты просто пугаешь меня, — сказал он, успокаиваясь и крупными глотками допивая остывший чай. — Так вот… ни с того, ни с сего… Сегодня… на прошлой неделе тоже что-то такое было… К доктору, что ли, мне съездить, а? Еленочка?

— Как хочешь, все равно, — протянула Елена упавшим голосом. — Но ведь я здорова, что же ему со мной делать?

— Доктора уж знают, что делать, — уверенно возразил Варламов. — Это мы не знаем, а они знают… Вот ты говоришь — нервы. Ну, значит, и будет лечить от нервности.

— Да-а… от нервности… — капризно подхватила Елена. — А вот если мне скучно, тогда как? А мне, Гриша, каждый день скучно, с самого утра… Ходишь, ходишь, слоняешься, жарко… Мухи в рот лезут.

— Вот это и показывает, что у тебя расстроены нервы, — с убеждением сказал Варламов, расхаживая по комнате. — Нервы — это… Здоровому человеку не скучно, и он, например, всегда интересуется жизнью… Или найдет себе какое-нибудь занятие…

Он чувствовал себя немного задетым и в словах жены нащупывал тайный, замаскированный укор себе, но так как он ее любил и был искренно огорчен ее заявлением, то и старался изо всех сил придумать что-нибудь, могущее, по его мнению, развлечь и развеселить Елену. Сам он никогда не скучал, вечно погруженный в хозяйство, и значение слова «скука» было известно ему так же, как зубная боль человеку с тридцатью двумя белыми, крепкими зубами.

— Да, господи! — говорил он, останавливаясь и пожимая плечами. — В твоих руках масса возможностей… Ну, хорошо… Гуляй, что ли… поезжай в город, в театр… навести родных… ты, вон, цветы любишь, возишься с ними… Да мало ли что можно придумать?..

Елена рассеянно теребила салфетку, и нельзя было понять, о чем она думает. Варламов помолчал, но видя, что жена не возражает, снова заговорил довольным, рассудительным голосом.

— Вот в чем дело-то… Кстати, хочешь, приглашу погостить директоршу. Можно поехать в лес или к Лисьему загону, например…

— Гриша! — сказала Елена, поднимая голову, и голос ее вздрогнул капризной, тоскливой ноткой. — Гриша, мне скучно! Скучно мне!..

Варламов перестал ходить и с глубоким, искренним удивлением увидел большие темные глаза, полные слез. Он крякнул, тупо мигнул и вытащил руку из кармана брюк. Елена продолжала, стараясь не волноваться:

— Григорий! Я же не виновата, что я такая… Мне все надоело, решительно все, и сама я себе надоела… А чего мне хочется…

Она беспомощно развела руками и рассмеялась вздрагивающим, нервным смехом, покусывая губы. Потом закрыла глаза и грустно прибавила:

— Хоть бы ребеночка нам, право…

В другое время Варламов был бы растроган и умилен этим желанием, но теперь, когда все его соображения относительно скуки были встречены одним коротким, простым словом «скучно», тупое недоумение перед фактом разрослось в нем грустью и маленьким, обидчивым раздражением. Он даже не обратил внимания на последние слова Елены и сказал, стараясь говорить кротким, сдавленным голосом.

— Ну, Елена, я за тебя знать не могу. Но я крайне… крайне озадачен… Кажется, я все… Ты обеспечена… Я не стесняю… зачем же так? Я не виноват, Елена!

— Я и не обвиняю, — холодно возразила молодая женщина. — При чем тут ты?!.

«Она нечаянно сказала правду, — подумал Варламов, вытаскивая золотые часы и прищуриваясь на циферблат. — При чем тут я? Хандрит… Пройдет!»

— Мне пора, — вздохнул он, подойдя к жене и целуя ее в мягкую, холодную щеку. — Я вернусь к одиннадцати, и ты еще успеешь стать паинькой… Знаешь, — он улыбнулся снисходительно и довольно, — когда человек расстроен, ему лучше побыть одному. А мое присутствие тебя раздражает.

— Меня все раздражает, — тихо процедила Елена. — Все… вот этот самовар, и тот… И солнце… чего оно лезет в глаза?..

— Иду, иду!.. — деланно засмеялся Варламов, махая руками. — Ухожу. Глафира-а!..

Вошла белорусая, румяная горничная, и Варламов распорядился запречь в дрожки Пенелопу, маленькую, гнедую кобылу. Горничная ушла, мимоходом подобрав брошенный на пол окурок, а Варламов пошел в кабинет взять деньги и папиросы.

VII

Когда он уехал, Елена пошла к себе, села перед туалетным столиком и долго перебирала шпильки, внимательно рассматривая в холодной пустоте зеркала свое хорошенькое, скучающее лицо. Потом нашла, что у нее сегодня очень томный и интересный вид, вспомнила обиженное лицо мужа и самодовольно улыбнулась. Пускай чувствует, что такое супружеская жизнь.

На скотном дворе мычали телки, откуда-то падал в тишину ленивый стук топора. Елена кое-как собрала волосы, напевая сквозь зубы, потянулась, зевнула и, так как одеваться ей было лень, решила, что лиловый капот — самый легкий и удобный домашний костюм.

Жаркое летнее молчание дышало в окно безветренным, сухим воздухом, томило и дрожало. И тягучее, расслабленное настроение, овладевшее женщиной, напомнило почему-то ей серенькие годы уездного девичества, прогулки по тощему, высохшему бульвару, жидкий военный оркестр, игравший по воскресеньям марши и вальсы, чтение романов, беспричинные слезы и беспричинный смех, чаепитие под бузиной, сплетни и туманные, томительные мечты о «нем», далеком, неизвестном человеке, с приходом которого как-то странно соединялось представление о яркой, интересной жизни, возможной и желанной. Тогда казалось, что все еще впереди, и что настоящее, где каждый день до нелепости похож на другой, только неизбежная ступень к заманчивому, интересному будущему. О том, что такое это будущее, и что в нем хорошего, и почему это хорошее должно наступить, — даже не думалось. А если и думалось, то с неясной, сладкой надеждой, и казалось, что, как ни думай, все же будет страшно приятно и хорошо.

Год замужества прошел скоро и бестолково. Первые впечатления брачной жизни, новизна положения, взволнованность и острота ощущений тешили Елену, как новая, неожиданно купленная игрушка. Приезжала родня с острыми, истерически-любопытными глазами, ела, пила, ходила по усадьбе, рассматривая коров, овец, ярко выкрашенные новенькие машины, сеялки, веялки, молотилки, механические грабли, вздыхала и завидовала. И когда Елена, с сияющим, смущенным лицом, розовая и оживленная, болтала без умолку о своей новой и обеспеченной, завидной для всех жизни, поминутно взглядывая на торжественное, довольное лицо мужа, — жизнь казалась ей приятной и восхитительной, а Варламов — милым, добрым и умным человеком, к которому, кроме благодарности, нужно чувствовать и любовь. И хотя любви к нему она не испытывала, но была уверена, что спать с ним, принимать его подарки и ласки, а в холодные дни завязывать ему шарф — значит любить.

А потом, постепенно, с каждым новым днем, сытно ускользавшим в пространство, подошло и укрепилось сознание, что все самое лучшее уже было и ничего нового, неизвестного впереди нет. Были, правда, мечты о ребенке и возне с ним, но в мечтах этих муж не играл никакой роли и казался даже странно чужим, посторонним человеком, которого все, и она сама, будут называть «отец», «папа», и который в веселые минуты станет щекотать пальцем животик ребенка, вскидывать брови и говорить сладким, деревянным голосом: «Агу! Агу!»

Елена закрыла глаза и вслух, негромко, произнесла: «Гриша — отец». Но тут же ей стало смешно, потому что слово «отец» непонятным образом превратило лицо Григория Семеныча, мысленно представленное ею, в лицо ее собственного отца, дряхлого старика в поношенном военном сюртуке, страдающего параличом и одышкой. Елена нетерпеливо встряхнула головой, встала и вышла на террасу, захватив новенький переводной роман.

VIII

Увидев хозяйку, огромный черный водолаз Полкан приподнялся на передних лапах, выгнул шершавую спину, зажмурился и протяжно, громко зевнул, помахивая хвостом. Потом встал, встряхнулся и, мерно ступая мягкими, мохнатыми лапами, подошел к Елене, заглядывая ей в лицо умными, большими глазами.

— Полкан, здороваться! — строго прикрикнула она, протягивая руку.

Собака лениво потянула воздух влажным черным носом и медленно приподняла лапу, тяжело дыша разинутым от жары ртом.

— Дрянь собака, — притворно сердясь, сказала молодая женщина, оживленная ярким солнцем и бодрой, трепетной зеленью старых лип. — Бяка… У-у!..

Назад Дальше