Это не столько осмыслил, сколько почувствовал Калугин: две стихии, и обе — его смертельные враги… Если не сгоришь, то утонешь!..
Не было видно кругом офицеров и матросов: метались какие-то странные, яркожелтоосвещенные люди в одном белье… Вот кто-то кричит:
— На корму! На корму!
Это дошло до сознания: раз взрыв произошел в носовой части, где в трюме было заложено, — Калугин вспомнил это, — сорок четыре тонны бездымного пороха, значит, надо бежать на корму, под которой нет крюйт-камер… И бежать, не теряя секунды: огонь лютует, он движется быстро, он лижет крашеную палубу…
На бегу Калугин едва замечает кого-то, кто сидит на палубе и собирает выпавшие из его живота кишки…
Кругом вой, — страшный, нечеловеческий вой, из которого вырывается только один внятный крик:
— Спаси-ите!
А как спасать? А кому спасать?..
Мельком глянув с борта вниз, Калугин видит при зыбком желтом свете, что кто-то барахтается в море, — и не один, там несколько голов, и оттуда доносится тот же крик:
— Спаси-ите!
«Надо спускать шлюпки!.. Отчего не спускают шлюпок?» — возникает мысль… И тут же: «А наши гидропланы?»
Не видно ни шлюпок в воде, ни гидропланов в воздухе…
На корме, на мостике, когда добежал он, увидел много людей… Узнал командира, узнал старшего офицера, хотя оба они были тоже в одном белье… Они и здесь рядом… Но здесь есть и матросы, и при особенно яркой вспышке огня Калугин узнает какое-то знакомое лицо, всматривается, — вспоминает фамилию матроса Саенко… Вспоминает и то, что все пятеро, бывшие с ним на катере, посажены были под арест, — значит, выскочили из каземата?.. Как же это им удалось?.. А летящие вверху клочья горящей нефти несет ветром и сюда…
Вдруг загорается кормовой тент…
— Тент, тент тушите! — кричит Кузнецов, и Калугин почему-то бросается исполнять этот приказ командира, будто он обращен именно к нему.
Как его тушить, этот тент, он не знает, и в руках у него ничего нет…
Однако он видит рядом с собою Саенко, а тот уже нашел что-то такое на палубе, чем колотит по горящему толстому холсту, чтобы сбить огонь… И несколько человек матросов, — их можно от офицеров отличить по их тельняшкам, — тоже что-то делают у тента…
Калугин ищет около себя на палубе хоть что-нибудь, но ничего не находит, а между тем Кузнецов командует снова:
— Срезать тент и сбросить в море!
Калугин как-то даже становится бодрее: командир не теряется, — он знает, что надо делать!.. С горящего и тонущего корабля он должен будет уйти последним, — такова его привилегия!.. Срезать тент? А чем же его срезать?
Полагая, что там, где он прикручен к стенке, есть что-нибудь, чем можно срезать узлы, — иначе зачем такая команда? — Калугин бросился к стенке: он — офицер, он должен руководить работой…
Оказалось, кто-то из матросов уже рубил топором — и где только взял его? — узлы и делал это метко и быстро… И вдруг случилось то, чего никак не предвидел Калугин: горящий тент, оторвавшись от стенки, накрыл его так, что он почувствовал паленый запах собственных вспыхнувших волос на голове и бороде, и в то же время поволок его к борту, за который и свалил его своею тяжестью…
Калугин окунулся с головой в холодную воду… На голове и левой щеке засаднило… Когда он вынырнул, то рядом с собою увидел головы нескольких человек.
— Саенко! — крикнул он, сплюнув воду. — Ты здесь?
— Я здесь! — крикнул Саенко. — А ты кто?
— Я — прапорщик Калугин!
— А-а! Ваше благородие! — и в голосе Саенко ему послышалась радость. — Вы как на плыву?
— Ничего, легок! — ответил он.
— Тогда плывем рядом!.. Должны подобрать!
Сзади кто-то выкрикнул с передышкой:
— Там сгорели-ба… а здеся утонем!
И еще другой голос:
— А далеко плыть-то?
Впереди была только темнота, из которой вырывалось несколько желтоватых гребешков волн, когда на волне подымалось тело Калугина. Удача была только в том, что плыть пришлось не против волны, а за волною. Удачей счел Калугин и то, что его сбросило тентом в ту часть моря, на которой не горела нефть… На ногах его были только тонкие носки, в которых он спал, — они движениям ног не мешали. По тому, что саднило и левое плечо, он понял, что рубаха на плече прогорела… Изловчился ощупать голову и лицо, — обрил огонь, как парикмахер… Вспомнил, что когда был реалистом шестого класса, зашел после экзаменов в парикмахерскую на Галерной и обрился там наголо, чтобы голове летом было легче… Старался работать руками и ногами так, как когда-то на Неве и в Финском заливе, соблюдая все правила пловцов, экономя силы. Так как ближайшим судном был линкор «Екатерина», то на него и стремился держать направление, хотя волны отшвыривали его то влево, то вправо. Работа тела победила тот холод, который его охватил, когда он упал через борт в море, но надолго ли? Подумав об этом, он оглянулся влево, где плыл Саенко. Однако не разглядел его за волною.
«Не утонул ли?» — подумал он, но тут же услышал его голос недалеко от себя сзади:
— Не чепляйся за мене! Втопишь!.. Плыви сам!
И тут же чей-то еще голос, хриплый и слабый:
— Не могу я… судорога…
Судорога!.. С ним тоже может это случиться, и что тогда?.. Неужели конец?.. А где же шлюпки? Ведь он уже далеко отплыл от горящего корабля, а почему же не спускают шлюпок на других кораблях?
Чтобы определить на глаз, как далеко оставил он за собой «Марию», он оглянулся и, к ужасу своему, увидел, что «Мария» тут же за его спиной, рядом, огромная, огненная, страшная!
— Саенко! — крикнул он что было силы и ждал.
— Есть Саенко! — отозвался матрос шагах в десяти сзади.
И тут же обо что-то ударилась рука, что-то обхватила непроизвольно… «Доска? Откуда это доска?..» Только подумалось, а тело уже привалилось к этой спасительной доске, чтобы передохнуть хоть немного. Но очень жутко было одному то подниматься на волне, то нырять вместе с доскою…
— Саенко! — снова крикнул Калугин.
— Вашбродь, — вон он, тузик! — отозвался Саенко совсем рядом своим радостным голосом.
— Тузик? — Калугин забыл и не мог вспомнить в этот момент, что такое скрывается под словом «тузик», но, взлетев на волну, начал медленно перебирать глазами перед собой и заметил вдруг, как над водой опустились и поднялись, вновь опустились и вновь поднялись, блестя, весла!.. Одна только пара весел, но в них было его спасение.
А голова Саенко оказалась уже впереди его… Калугин отбросил доску и вразмашку поплыл вслед за этой головою на двухвесельную лодочку, самую маленькую из шлюпок, которую звали тузиком, потому что был в ней всего один гребец.
— Сюда, сюда! Подгребай! — кричал этому гребцу Саенко.
Хотел было крикнуть то же самое и Калугин, но у него ничего не вышло от страха: он почувствовал, что судорога сводит ему правую ногу.
Он загребал руками во всю силу, какая еще оставалась, и на взлете волны видел, как карабкался по веслу в тузик Саенко, и слышал, как кричал он гребцу:
— Офицер наш тут один плывет! Не сшиби!
Еще несколько взмахов одними руками, и вот, наконец, весло, за которое надо было взяться, а волна отшвыривает, и он, отфыркиваясь от воды, лезущей в рот, и волоча правую ногу, хватается за борт тузика, а гребец подсовывает, свесившись, свою руку ему под плечо.
Какое трудное оказалось это дело — влезть в игрушечную лодчонку с ногою, которая мешала!.. Отблеск горящей «Марии» помог разглядеть Саенко, который уперся задом в другой борт тузика, чтобы он, Калугин, не перевернул его тяжестью своего тела.
Вот уже голова Калугина и плечи его рядом с мокрой одеждой гребца, а нога не способна делать никаких движений, — она только дрожит и скрючивается, и Калугин хрипит:
— Берись за ногу! Судорога!
Какой-то еще неясный момент, и вот он полулежит в тузике, и Саенко говорит радостно:
— Ну вот и спаслись, — слава богу!
Калугин, который старался как-нибудь выпрямить свою ногу в узком, тесном тузике, только что хотел сказать ему: «Спасибо тебе, а то бы я не спасся!» — как раздался новый, второй, потрясающий взрыв на «Марии».
Он поднял голову, и ему показалось, что прямо над ним, так близко, рванулся в небо ярко-оранжевый, переплетенный синим, столб пламени: другие большие цистерны нефти дали этому пламени пищу… Картина стала совсем непереносимо страшной, а тузик закачался, забился на новых волнах, которые шли от предсмертно вздрогнувшей всем своим стальным корпусом «Марии»…
— Ну, значит, конец! — сказал Калугин.
— Нет, стоит еще! — крикнул им обоим, ему и Саенко, матрос-гребец, выправляя над водой весла.
— Спа-си-те!.. Братцы! — донеслось далеко с воды.
— Спа-си-те! — донеслось еле слышно, как стон.
Тузик валяло… Калугин уперся плечом в его борт и ухватился за перекладинки на дне, которые были уже покрыты водою, чтобы не вылететь из него, так он кренился то на тот, то на другой борт на беспорядочной зыби: волны, шедшие от «Марии», встречались с волнами от непрекращавшегося норд-веста.
— Спа-си-те! — донеслось еле слышно, как стон.
Тузик валяло… Калугин уперся плечом в его борт и ухватился за перекладинки на дне, которые были уже покрыты водою, чтобы не вылететь из него, так он кренился то на тот, то на другой борт на беспорядочной зыби: волны, шедшие от «Марии», встречались с волнами от непрекращавшегося норд-веста.
«Только бы добраться до баржи!» — думал Калугин, борясь со своей судорогой, которая так мучительно стягивала иногда ногу, что он захватывал зубами мокрый рукав рубашки, чтобы не кричать от боли.
Уже не было возможности смотреть даже и на погибающую «Марию», да там и нельзя было разглядеть ничего, кроме бушующего огня вверху над огненным морем… Лучше было даже закрыть глаза: ужаса, который творился теперь там, он не мог уже представить, — от этого отказывалось воображение.
— Вон она, баржа! — услышал он голос Саенко, глядевшего в сторону «Екатерины» и других судов.
— Что? Баржа?.. Есть баржа?..
В ноге осталась от судороги тупая общая боль, но мышцы уже не сокращались так непослушно воле… И тузик пошел ровнее… «А что же те, кто кричал: „Спасите!“» — подумалось Калугину, и он ответил себе, что, может быть, они все-таки не утонули, может быть, подобрал такой же тузик… Ведь преступлением было бы со стороны командиров не только «Екатерины», но и прочих судов не послать катера, а только шлюпки с гребцами, на спасение экипажа «Марии»!.. За такое преступление судить их суровым, строжайшим судом, как изменников родине!..
— Вот и баржа, — сказал гребец, и Калугин увидел что-то длинное, по цвету светлее моря; подняв голову, он разглядел и фонарь на мачте, горевший, впрочем, очень слабо, тускло, масляно.
— Ну, теперь лиха беда причалить! — сказал Саенко, на что гребец ничего не ответил: он и сам знал, что «лиха беда», — можно было и разбиться о борт баржи по такой волне и снова вывалить в воду тех двоих, кого только что спас.
— Лови конец! — закричали с баржи, и Калугин увидел, как что-то метнулось к ним оттуда, а Саенко крикнул: — Есть! — и схватил обеими руками канат.
Перелезть с пляшущего на волне тузика на баржу оказалось для Калугина делом еще более трудным, чем вылезть из воды на тузик. Правая нога была совсем бессильна и болела; мокрое белье прилипло к телу и стесняло движения и очень холодило, просыхая на ветру, а между тем требовалось быть акробатом, чтобы улучить самый удобный момент из немногих и зацепиться за что-то руками, чтобы не обрушиться в жуткую волну.
Ему помог Саенко: он подхватил его как-то умело в поясе и скомандовал: «Гоп!» — а сам Калугин сделал что-то такое, что именно и нужно было сделать по этой жокейской команде, и, непостижимо для самого себя, стоял на барже, которая могла бы вместить человек полтораста… или даже все триста, трудно было определить это.
— Эге! Вот и дома! — крикнул Саенко, и Калугин понял его: теперь уж было надежно.
С другого борта, — он увидел это при неровных, хотя и сильных вспышках огня над линкором, — тоже входили в баржу люди в белье, — матросы ли или офицеры, трудно было ему понять. Как-то даже и не возникала мысль, чтобы можно было кого-то узнать. Было только сознание, что спасают, что пристала к барже шлюпка…
Стоять он не мог от боли в ноге и сел на что-то и, сжавшись всем телом в тугой комок, боролся с холодом, который шел от его же мокрого белья. Холоду хотелось проникнуть в него как можно глубже, пронизать его насквозь, а он стремился не пускать его внутрь и дрожал крупной дрожью.
— А холодно ж, хай ему грець! — сказал около него Саенко. — Так недолго и чахотку схватить!
— Ничего… Перетерпим… — счел нужным подкрепить его Калугин, стараясь при этом хоть не ляскать зубами; и тер левой ногой свою правую, чтобы она меньше коченела.
Кто-то зычно кричал с борта баржи в воду, в темь и в яркие вспышки пламени:
— Да трафьте ж к трапу, слепые черти!
И Саенко, тоже силясь справиться с пляшущей нижней челюстью, радостно доложил:
— Видать, ще одна шлюпка подходе, вашбродь!
Но не одна, а еще две больших шлюпки подошли и с правого и с левого борта и выгрузили на объемистую баржу выловленных людей, когда загрохотал новый страшный взрыв…
Баржа закачалась всем своим немалым корпусом на прихлынувшей оттуда, со стороны «Марии», высокой волне, и раздались крики кругом:
— Лег!.. Лег набок, гляди!
И тут же новые:
— Опрокинулся, — во страсти!.. Килем кверху!.. Сейчас потонет, — эхма!..
Калугин видел теперь на воде освещенную только горящей нефтью спину огромнейшего морского чудовища… И так как Саенко в это время крестился испуганно, то перекрестился и он.
Глава седьмая
Долго не могла заснуть Надя, придя от Нюры, и мешали этому сложные чувства.
Вихрь новых представлений и мыслей ворвался в нее здесь, в Севастополе, но самым заметным звеном этого вихря было все-таки то, что Нюра, ее младшая сестренка, на этих вот днях, быть может даже завтра, станет матерью!
С раннего детства овладела Надей привычка нянчиться с Нюрой, руководить ею, учить ее, что надо делать, что нельзя; как понимать это, как то; как называется эта буква азбуки, как эта…
Она как будто вкладывала в Нюру себя, ревностно оберегала ее, жила ею, сама повезла ее в Петроград, устроила на курсы… Там разошлись их дороги, там обе стали замужними, и вот теперь у нее, Нади, муж известный художник, так спокойно относящийся к жизни, что заснул даже здесь, в этом тухлом номеришке, как у себя дома; у нее — картина, которая явится, — дайте срок, — очень большим и нужным творением искусства, картина, в которой она чувствует себя соавтором мужа, однако жизнь ее как-то половинчата, ущерблена, неполна, нет…
Многого, очень многого не хватало в ней, в этой жизни, и очень остро почувствовалось это именно сегодня, в комнате Нюры: превосходство над собою болезненно почувствовала там Надя… В жизни ее открылась незаполненная пустота: была картина, но не было ребенка!
То, прежнее отношение к Нюре, которое можно бы было назвать почти материнским, оно проснулось, заговорило громко. Она, Надя, должна бы была передать Нюре, впервые рожающей, свой опыт, но нечего было передавать: опыта не было, Нюра своевольно опередила ее в этом.
Роды ее будут не такими, как обычно; ей поможет в этом какой-то хирург Готовцев, которого не видала Надя и никак себе не представляла, но все равно, ведь ребенок почти уже доношен, сам просится в жизнь. Нюра зачала его, Нюра питала его своею кровью, Нюра сберегла его в себе, и он появится так или иначе, и она будет матерью, — выполнит назначение женщины, а вот ей, Наде, этого не дано… Не то чтобы зависть к своей младшей сестре копошилась в сознании Нади, но что-то близкое к зависти, что-то похожее на нее…
И муж Нюры, моряк поневоле, нравился Наде, он был бесхитростный, простой, прочный в своем чувстве к жене… Беспокойной оказалась его служба во флоте, но все-таки гораздо лучше линейный корабль, чем окопы на фронте, — и здесь, значит, вынулся Нюре счастливый жребий… Да война уж идет к концу, это всеми чувствуется, это все уже понимают… Демонстрация у Зимнего дворца неизбежна. Сколько до нее? — несколько месяцев, не больше… И тогда картина Алексея Фомича (и ее) будет выставлена всенародно, — смотрите и удивляйтесь! — и муж Нюры, прапорщик флота Калугин, сбросит с себя морскую форму…
Иногда она забывалась, но тогда попадала в область таких непостижимо запутанных и нелепых снов, что, просыпаясь, никак не могла сразу догадаться, где она и что с нею. Потом опять начинала думать о Нюре и ее материнстве, пока не забывалась снова, чтобы кружиться в вихре неведомо откуда бравшихся снов.
И когда она ясно услышала грохот, как будто ударил гром теперь, в октябре, и когда звякнули стекла в окне, а сама она будто подбросилась на койке всем телом, — это Надя тоже сочла было нелепым сном, но, открыв глаза, увидела, что Алексей Фомич уже осветил свою лохматую голову зажженной им спичкой.
— Что это значит, а? — спросила Надя и села на койке.
— Что?.. Не знаю… «Гебен», может быть, а? — пытался догадаться Алексей Фомич.
— Свечку зажги!
— Ищу ее… Не знаю, куда делась…
Огарок свечки коридорный им поставил, предупредив с вечера, что электричество у них горит только до двенадцати часов, но теперь, ошеломленные громом, нашли они этот огарок с трудом, а когда зажгли его, услышали бегущих по коридору людей.
— Значит, и нам бежать надо! — решил Сыромолотов. — Одевайся скорее! Это не иначе, как «Гебен»… Неймется им, негодяям!
— Васька! Васька, черт окаянный! — закричал кто-то, пробегая мимо их двери.
— Надо умываться! — Надя бросилась к умывальнику.
Но в умывальнике не было воды: она забыла, что истратила ее всю еще с вечера. А Алексей Фомич поспешно одевался. Начала проворно одеваться и Надя.