Болеславцы - Крашевский Юзеф Игнаций 4 стр.


Сам буженинский пан, не щадя сил, ездил по дворам помещиков, лишь бы поставить на своем. Он был душой противокоролевского съезда; а так как знал, что епископ краковский также не одобряет короля и нарекает на его самовластие, то решил пригласить и епископа. Мстиславу не впервые было иметь дело с Станиславом. Епископ издавна знал его семью, а потому, когда Мстислав приехал с приглашением и назначил день и место, пастырь церкви отвечал:

— Не подобает мне, рабу Христову и служителю церкви, вступать в тайные соглашения и скрывать свои поступки. Все, что я говорю и делаю, я творю открыто и не боюсь предстать на суд ни королю, и всему миру. Потому не требуйте моего присутствия на вече.

Но Мстислав, припав к рукам епископа, стал покрывать их поцелуями и умолять снизойти к просьбе недовольных, выражая опасение, как бы отказ не привел к худшей смуте и разрухе. Тогда епископ Станко после долгих размышлений и расспросов обещал, наконец, принять участие в собрании. Ибо убедился, что присутствие его может оказаться безусловно необходимым, иначе раздраженные умы неуравновешенных участников придут к погибельным решениям.

Под вечер того дня лесная долина среди пущи, так называемая "девичья поляна", представляла странный вид. Удаленная от деревень и поселений, окруженная стеной деревьев и непроходимой чащей, она представляла собой частью луг, частью давно заброшенное поле. У подножия пригорка, на котором раскинулась поляна, отлого спускавшаяся одной стороною к пуще, текла лесная речка, берега которой были местами густо усеяны камнями. На самой середине поля стоял огромный вековой раскидистый дуб, такой жизнерадостный и крепкий, как будто бы не вынес на своих плечах много вековых бурь и зим.

Предания гласили, что на этом самом месте праздновались, в свое время, суботки, собиралось вече, находилось языческое кладбище и остатки погорелищ от костров. Под самым лесом виднелся одетый зеленым дерном курган, так называемая Курова могила, по имени какого-то вождя, погибшего на этом месте в седую старину. Народ до той еще поры собирался в определенные дни на берег ручья, на самое урочище, распевал здесь песни и справлял языческие обряды. Потому настоятель прихода поставил на этом самом месте деревянный крест, на котором, как бывало на деревьях, богомольцы развешивали одежды больных, обрекших здесь здоровье, а у подножия складывали принесенные по обету дары.

Еще до захода солнца приехали под дуб несколько всадников и стали не спеша располагаться на ночь, так как не застали никого из устроителей. А так как из предосторожности никто не взял с собой прислуги, то сами паны должны были позаботиться о лошадях и о себе самих. Некоторые, явившись на вече с сыновьями и молодежью, заставляли их прислуживать себе. А в те времена все были равно привычны к самым тяжелым работам; потому никто от них и не отказывался, а даже похвалялся, что может справиться собственными силами.

Трое из рода Топоров, приехавшие первыми, братья Старжи, недолго оставались в одиночестве. Вскоре явились двое из другого рода, а за ними еще пятеро Топоров, по прозванию Колки. Некоторые приветствовали друг друга как старые знакомые; иные, будучи не очень близки, старались познакомиться. Все, сняв с лошадей попоны, разместились на земле. Ибо, явившись без челяди и без повозок, никто не брал с собой шатров, а потому единственною крышей служил дуб.

Начался безразличный разговор о разных соседских происшествиях, об усадебных делах, особенно же о тех, которые после киевских походов и холопского засилья все еще не могли быть приведены в порядок.

Все были угрюмы и не очень радовались вечу. В те времена было немалым подвигом собраться таким образом опальным и враждовавшим против короля людишкам. Король ни у кого не спрашивал, когда собирался снести голову земскому человеку и ни с кем не советовался. Он не предавал суду, когда считал необходимым покарать виновного, а просто подсылал своих головорезов и отдавал приказ вести на плаху всякого, будь то смерд или вельможнейший владыка.

Хотя у всех собравшихся много наболело на душе, они не торопились с жалобами и нареканиями. Поджидали, чтобы съехалось побольше народа, и чтобы Мстислав открыл собрание. Некоторые утверждали, будто подъедет сам краковский епископ; однако, этим слухам не очень доверяли, потому что епископ слыл за человека, любившего действовать открыто, и считался первой властью в крае после короля.

Ежеминутно сборище под старым дубом увеличивалось, и к заходу солнца можно было насчитать до полусотни пожилых и, по большей части, почтенных, пользовавшихся весом, представителей земли. Много было мужей, убеленных сединами. Молодежь, созванная больше для подмоги старым, держалась поодаль.

По одежде и вооружению можно было распознать богатых владык и зажиточных землевладельцев; у некоторых оружие и утварь так и сверкали золотыми украшениями. Кони, которых молодежь стреножив, пустила пастись на луг, были также сытые, отборные, выхоленные, как у заправских рыцарей. Пеших в то время не ценили, и воину нельзя было обойтись без лошади.

Собравшиеся вполголоса вели беседу, когда одним из последних показался из леса Мстислав, сам друг с духовником. Челядь с младшим братом он оставил позади. При виде Мстислава многие стали приветно махать ему рукой, другие же кричали:

— Бывай![4]

Мстислав бодро соскочил с коня и помог сойти ксендзу, которого привез. Затем, отогнав коней к остальному табуну, поспешил присоединиться к тем, которые его здесь поджидали.

И знакомые, и незнакомые могли теперь ближе присмотреться к буженинскому пану, давно нигде не появлявшемуся, так как после похищения жены он долго не появлялся.

Был он человек средних лет, обросший черной бородой, рано тронутой сединою. С быстрыми глазами, низким лбом, коренастый, сильный, он поражал всех непомерною решимостью, светившеюся во всех чертах и уживавшеюся с глубоким горем и безграничным страданием, выражавшимися на лице. Он шел мерным шагом, бросая тревожные взгляды из-под густых нахмуренных бровей, и с своеобразной гордостью, смешанною со стыдом, принимал приветствия собравшихся. Вид всех тех, перед которыми ему предстояло разоблачить и обжаловать свой позор, повергал его в смущение и гнев.

Шедший с ним рядом ксендз, священствовавший в Кракове, казалось, трусил от избытка смирения, но, во всяком случае, держался гораздо спокойнее. Он то и дело нашептывал что-то Мстиславу на ухо, стараясь, по-видимому, умерить его страсти.

Все, лежавшие на траве под дубом, вскочили, чтобы приветствовать вновь прибывших. Одних Мстислав, волнуясь, прижимал к сердцу, других целовал в лицо и плечи, третьим кланялся, подсчитывая вместе, сколько было всех собравшихся.

Тем временем число их продолжало увеличиваться; кругом стоял гул от голосов, но, видимо, еще кого-то поджидали, так как многие оглядывались на лес.

— Ну, — отозвался старший из Топоров, — мы сами должны быть здесь и слугами, и господами, раз уж дошло до того, что нельзя довериться собственной челяди. Пусть же те, кто помоложе, разведут огонь, а мы сядем в кружок и поговорим о своих делах, чтобы не терять времени.

Тогда Мстислав, оглянувшись вокруг, тихим голосом сказал, что есть надежда увидеть на собрании епископа Станка, а потому лучше отсрочить начало веча до его прибытия. Все согласились и примолкли.

Молодежь, бывшая в веселом настроении, несмотря на унылые лица старших, стала охотно и резвясь готовить в стороне дрова Для разведения костра. Вечер был тихий и погожий, но выпала такая обильная роса, что стоило больших хлопот добыть огонь. Намучились с ним довольно, а когда, наконец, из кучи валежника и хвороста показалось пламя, всем стало легче на душе. То здесь, то там принялись за дорожные припасы, которыми все запаслись перед отъездом. Все раскладывалось на траве; вытащили бочонки, разыскали в складках платья кубки, и полились здравица за здравицей. Подкреплялись, угощали друг друга, и все громче и громче разносился над поляной веселый говор и гул голосов.

Только Мстислав да ксендз поместились в стороне. Первый присел на корточки; не ел, не пил даже, казалось, не слышал, что делалось вокруг, так он был погружен в собственные мысли. Он лишь тревожно всматривался в ту сторону, откуда можно было ожидать прибытия епископа…

Никто не заговаривал с убитым горем человеком, не раздражал его назойливыми взглядами, так как все чувствовали к нему глубокую жалость.

Уже порядочно стемнело, когда из леса выехали двое всадников, в одном из которых узнали епископа Станка. Мстислав с братом и некоторыми другими, вскочив, поспешили к нему навстречу. Остальные торопливо стали подыматься, переставали есть, оправлялись и готовились приступить к совещанию.

Молодежь снова подложила в костер дров; огонь весело вспыхнул и ярко осветил дуб, долину, толпу собравшихся земских людей и пасущийся в отдалении табун.

Молодежь снова подложила в костер дров; огонь весело вспыхнул и ярко осветил дуб, долину, толпу собравшихся земских людей и пасущийся в отдалении табун.

Собравшиеся стояли в немом ожидании, когда показался медленно шедший к ним епископ. Лицо его было важно и спокойно, а вместо приветствия он благословлял на все стороны крестом. Головы присутствовавших почтительно склонялись.

По бокам епископа заняли места два священника, а рядом с ними Мстислав. Наступила минута молчания, во время которой епископ, сложив руки, читал, по-видимому, тихую молитву. Вокруг, теснясь и надвигаясь, столпились земские люди, а епископ кивком головы подал Мстиславу знак.

Буженинский пан опустил голову и не сразу мог начать. Ему нужно было время, чтобы собраться с духом. Дыхание остановилось у него в груди при воспоминании о перенесенной обиде, и гнев душил его. Наконец, подняв глаза, Мстислав начал говорить тихим, сдавленным голосом:

— Нам надо посоветоваться, многомилостивые панове, посоветоваться, как помочь себе, потому что мы остались без защиты, как бы отданные на съедение дикому зверю! Посоветоваться надо и помочь, если не хотим погибнуть.

Мстислав на время замолчал, а кругом раздался глухой говор.

— Пора подумать о себе, — продолжал он, но снова замолчал, так как у него опять не стало голоса.

Все молчали в ожидании, что будет дальше. Мстислав что-то лепетал, как будто все в нем горело и кипело. Тер рукой покрытый потом лоб, смотрел в землю и не решался взглянуть в глаза присутствовавшим. Жаль было видеть сильного мужчину, онемевшего от горя.

— Давайте, посоветуемся, — повторил он глухо, — если не хотим погибнуть.

— Давайте же советоваться! — подхватил, сжалившись, Топор, опираясь на рукоять секиры.

Все они, Топоры, Старжовцы и Колки, шага не делали без своих секир.

— Пораскинемте умом о своих делах! — воскликнул он.

— Вы знаете мою беду, — начал, наконец, Мстислав, не подымая глаз, — стыдно говорить о ней. Но что делать: если зверь искалечит человека, он должен показать рану, хотя бы и в срамном месте. Так и я: срамно искалечен человеком, который должен защищать меня от срама… Король вместо того, чтобы быть мне защитой, стал разбойником… увел у меня жену…

Но тут сбоку кто-то перебил Мстислава:

— Да не сама ли ветреная баба напросилась к королю в любовницы? Я прихожусь ей родственником, — продолжал тот же голос, — а защищать не стану… скорее обвиню. Которая сама не хочет, с той не случится того, что с твоей Христей.

Мстислав гневно обратился к говорившему и чуть не ринулся к нему, воскликнув:

— Да разве вы не знаете, что такое женщина? Разве у женщины есть ум? Потому, если которая грешит, она не виновата; виноват тот, кто ввел ее во грех… она же, как дитя… Виноват король, показавший, что в нем больше песьей похоти, нежели совести и разума.

При этих словах Мстислав сильно ударил себя в грудь.

— Вы обвиняете ее, а я нет! Она женщина слабая и неразумная, а соблазнитель силен и подл!

Кругом поднялся ропот, а потом снова наступило понурое молчание.

Но вот из второго ряда стал пробираться вперед загорелый, широкоплечий мужчина, с лицом и осанкою воина. Он вошел в круг, огляделся и повел речь:

— Да разве только одно это преступление на совести у того палача, которому не пристало быть королем? Разве только одно? Спросите-ка, что он сделал со мной и с другими? Продержал нас столько лет при себе, в Киеве, а дома, что творилось? Чего ради сидели мы там? Стерегли его, пока он безумствовал?.. И я то же скажу, что и Мстислав: не бабы наши виноваты, потому что они как дети, даже под старость. Сердцем мы рвались домой и к детям, а он безжалостно держал нас за горами. Дома же слуги и конюхи, видя, что нас нет, силой прибрали к рукам наших жен. Ведь вы знаете, что мы застали дома, когда потеряли терпение. Как только весть о том проникла в Киев, я со всей своей сотней полетел из Киева сломя голову защищать то, что нам дороже жизни. Даже не спросившись у короля, можно ли ехать. И вот, вся эта сволочь позакрывала нам перед носом ворота; чуяли, негодяи, с чем мы приехали. Пришлось штурмом брать собственные дома, сечь, карать, вешать насильников. А на чью сторону стал король? Не на нашу ли? О нет! Он был заодно со сволочью, с насильниками, с челядью. А женам, жертвам позорного насилия, велел вскармливать собственным молоком щенят, да водить любимую свою кобылку, покрикивая, что она лучше всех неверных жен! Десятерым и более из наших братьев срубили головы за то, что они самовольно ушли из Киева. Я должен был спасаться бегством, а теперь скрываюсь в лесах, потому что мне также грозит казнь! Гнев короля обрушился на нас и на наших жен, а негодяи слуги и чернь, и холопы вышли сухие: их не смей тронуть пальцем, даже рабов!..

Он говорил все громче и громче, пока не захватило дух, и не оборвался голос… махая руками, мечась как в тоске, он громко стонал… потом схватился одной рукою за голову, другою за грудь… Все молча смотрели на несчастного; жаль было храброго воина, принужденного скрываться и прятаться…

Выступил другой, такой же оборванный, в остатках потускневшего и поломанного панциря.

— Все, что он говорил, я могу подтвердить, — начал он хриплым голосом, — рыцарство и земские люди для короля все равно, что мозоль на глазу. Он с радостью отделался бы от всех нас и набрал бы дружину из черни. Он окружает себя русскими за то, что те бьют ему земные поклоны. Держит телохранителей печенегов и рабов. Нас, стародавних вотчинников на этой земле, он ставит ниже собак… кроме тех из нас, которые, как болеславцы, служат у него и палачами, и пособниками во всяких пакостных грехах… Неужели это так может продолжаться? Погибнем все…

— По сей день, — начал другой, видневшийся из-за толпы, с торчком стоявшею на голове щетиной, — по сей день король не простил ни нам, ни женам, что мы сбежали из-под Киева. Чуть кто из нас появится, сейчас кричат: "Беглый! Побродяга! На сук его! Голову ему долой!" А как же нам было не уйти из Киева, когда чернь грабила наше добро? У меня холопы взяли жену и сестру… я обоих вздернул, как быть должно… бабы не виноваты…

После этой речи начался такой шум и крик, голосили все, все громче и громче, что уже ничего нельзя было разобрать. Никто не пытался удержать всеобщей перебранки, и страстные проклятия неслись со всех сторон.

Не скоро удалось утишить крикунов; едва замолкал один, начинали жаловаться и шуметь другие; и конца не было тяжелым нареканиям…

— Ходил Фомка Свадьба к королю, хотел замолить свою вину, — кричал кто-то из толпы, — пал ему в ноги со смирением… а всего только и вины на нем было, что сбежал из Киева да велел повесить шестерых холопов, осквернивших его ложе… Казнил его король без жалости…

— Никому нет пощады! — подтвердил другой.

Старый Топор поднял высоко над головой секиру в знак того, что хочет говорить, и понемногу все притихли. Тогда он возвысил голос.

— Не так бывало при Мешке Старом и при Болеславе Храбром, — говорил он. — Строгие были короли, но справедливые; ничего не делали без рады. Земские люди шли к ним, как к отцу родному, за всяким делом. А этот все хочет повернуть по своему, все подвести под свой меч; мы для него не лучше черни. Владыка ли, жупан ли, ратный ли человек, или простой холоп и раб, все для него равны.

При этих словах Топор обратился к слушавшему его епископу и продолжал:

— Отче всемилостивый, ведомо вам и известно, как и что делается на свете по другим местам; знаете вы все наши печали, так вот, научите, что нам делать.

Когда толпа увидела, что Топор отдает общее дело на суд епископа, все замолчали в надежде услышать слово Станка из Ще-панова. Многие с любопытством уставились на него. Епископ продолжал стоять с горделивою осанкой и глубокой думой на лице, не спеша с ответом.

— Все, что вы говорите и на что жалуетесь, — молвил он, наконец, — сам я видел и продолжаю видеть. Но раньше, чем восстать на зло, надо взвесить, не будет ли еще тем горше беда. Некоторые из вас помнят, как после Мешка и Рыксы, когда повыгнали панов, вся страна была разорена и предана огню. Потому не лучше ли попытаться сперва подействовать на короля добром, а не сразу замышлять его погибель. Надо испить до дна чашу долготерпения.

Мстислав потихоньку засмеялся; но на него замахали, чтобы он молчал. Тогда он стал позади епископа.

— Бог даст, — продолжал епископ, — его буйная, жаждущая битв, кровь остынет, и он успокоится. Если же нам будет угрожать еще худшее бедствие, если король не захочет одуматься, то не ваше дело восстать на власть и бороться с нею; тогда наступит черед церкви, на права которой он посягает. Превыше той короны, которая дана ему из Рима папою, стоит власть римского архиепископа, власть церкви и нас, ее служителей… Церковь, раздающая венцы на царство, повелевающая миром и решающая судьбы владык… да, церковь может единым словом сделать больше, нежели вы мечами да угрозами… Перед церковью он должен будет смириться…

Назад Дальше