Юлии на берегу уже не было. Садилось солнце, узкий багряный отсвет ложился на землю. Умиротворенно несла свои воды река. Я зашел по пояс в заводь, чуть пригнулся, ища свое отражение в пурпурном зеркале воды, никого я там не увидел.
...В городе купец Никитин выдавал замуж дочь. Молодые прибыли на пароходе вместе со сватами, музыкантами, друзьями и подругами. На пристани, где собрались едва ли не вся городская детвора, зеваки и забулдыги, жениха и невесту встретил сам купец, мрачно-торжественный, со старообрядческой окладистой бородой. Чуть поодаль, у сходен, замерла купчиха с иконой у груди. Ржали лошади, трубил пароходный гудок, хмельная дружина плескала с борта шампанское и кричала здравицы. После лобызаний и родительского благословения молодые уселись в убранные атласными лентами и хлебными колосьями дрожки, и праздничный поезд покатил в церковь.
Я поднялся в комнату и посмотрел на себя в зеркало над рукомойником: лик мой запечатлел горечь, тонкие сизые губы стиснуты, желваки багрятся на скулах, капли влаги окропили лоб, а я еще и еще набрасываю пригоршнями воду, как бы желая захлебнуться в ней. Дверь в комнату приотворена - некому подсматривать за мной, никто не подивится припадку безудержного хохота, что сотрясает мою грудь. Я смеюсь над собой; я смешон и ненавистен себе, и только через полчаса, поуспокоившись, утершись полотенцем, со взлохмаченной шевелюрой, спускаюсь с пустым коробком в дворницкую за спичками. Странно, все двери отворены для меня, в дворницкой сумрачно, душно, дырявая кошма на лежаке, рваная занавесь, за которой прятались дети Ермила, осколок зеркала на выступе печи, а вот и спички в печном закопченном поде.
Я боязливо беру рассохшийся коробок и ощущаю легкое поглаживание по своей руке. Я отпрянул, стремглав взлетел по лестнице, ворвался в комнату и запер дверь на щеколду. Меня никто не преследовал. Или это я сам себя преследую?
Уже долгое время не слышалось шагов в подъезде. Я наблюдал в окне пристань, пароходы, баржи, грузчиков, птиц, изогнутую клином степь, слышал голоса прохожих на улице и разом с тем ощущал кожей спины леденящий провал пропасти за собой, за дверью.
Ночью я сам отправился на поиск андрогинов. Не ведаю, за какой надобностью взял с собой скальпель и цепко сжимал его плоскую рукоять в ладони, покуда не остановился у крыльца того особняка, что мне показал Трубников. Окна оставались непроницаемо черны. Я дернул шнур колокольца и затем в тревожном нетерпении стукнул носком туфли в дверь. Никто не открыл. Тогда я прошел по двору к флигелю, но там меня опередили. На крыльце с поднятой над плечом лампой возник тот самый мещанин в белой рубахе и кальсонах. В другой руке он сжимал плеть:
- По ком пожаловали, барин? - спросил он глуховатым, простуженным голосом.
Я показал на особняк и нарочито пьяно, развязно протянул:
- Охота должок отдать.
- Их нетути, - сообщил мужик. - В другой день приходите.
Едва он произнес "их нетути", как затеплилось одно из нижних окон. Я сделал вид, что ухожу, притворил за собой калитку, отошел и залег в бурьяне. Дождавшись, когда мужик скроется, я перемахнул через изгородь. Дрожа, я припал к стеклу - за столом в комнате, подле лампы с алым абажуром, склонился некий монгол с обнаженным невероятно мускулистым торсом. Сказать, что лицо этого господина было уродливо, было бы упрощением - кто, когда и с какой целью истязал его, измывался и лютовал над ним? Что за изувер прикладывал пыточные орудия и с дьявольским сладострастием калечил черты, сотворенные природой? Ухо свисало клочьями, по щеке и предплечью будто бы прошлись бороной, куски вывороченного багрового мяса образовывали складки губ, зрачки в разрезе век горели зло, дерзко. Монгол раскладывал перед собой листы бумаги, быстро выводил на них пером, прочитывал написанное и самодовольно роготал. Тотчас мне вспомнились письма, что три года кряду настигали меня.
Я уже вознамерился отойти от окна, как за спиной монгола возникла миловидная девочка-подросток с распущенными волосами до плеч, в коротком платье и в пуантах балерины. В самозабвенном танце она кружилась по комнате, покуда монгол своими могучими, как будто обтянутыми не кожей, а древесной корой, ручищами не подхватил ее и не усадил на колени. Она вздохнула как бы с сожалением, расставаясь с тем восхитительным чувством, всколыхнувшим и вознесшим ее, обняла шею монгола, приникла стыдливо к нему, в то время как он уже жадно целовал ее оголенные плечи. Вскоре и она ответно и робко прикоснулась к его лбу... Я стоял подле крыльца, и удушливый запах черемухи терзал меня. Мне было дурственно и от виденного, я не верил глазам, лицезрея, как заструилась багровая кровь по челу монгола, как белоснежное платье его подружки замаралось. Девочка в порыве экстаза сорвала его с себя и вновь приникла, дрожа, к монголу, который мял ее с мучительным и болезненным упоением, принуждая ее блаженно постанывать.
...Виденная сцена еще не раз возникала в моей памяти, и хотя я стремился дольше бывать на людях, допоздна засиживался в училище, работал над конспектами лекций, желая уйти от себя, но не мог избавиться от преследовавшего ощущения предрешенности собственной судьбы, словно вся моя жизнь являлась формальностью, ожиданием чего-то сверхъестественного. Это ожидание не было ни надеждой, ни чаянием помощи, - скорей, ожиданием высшего приговора.
Я помню, как в полдень ветер ворвался в город со степи, принеся тучи пыли, сора, застилая мостовую ковылем и колючками, поднимая на дыбы лошадей и вызывая бешеную ярость извозчиков. Соборный пономарь исступленно бил в колокола, созывая к обедне монахов, а на реке разудало гуляли волны, разбиваясь о пристань, подбрасывая кверху баркас, на корме которого стояла девушка в мокром холстинковом платье. Ветер был настолько силен, что расплел ее косу и трепал волосы за чуть сутулыми плечами, а девушка - верно, она была дочерью рыбака, - хохотала, возбужденно кричала своим товарищам, что налегли на рею паруса. И она, эта неизвестная мне юная рыбачка, представлялась безумно одинокой под этим хмурым небом.
____________
...Я пришел в театральный двор и присел на опрокинутое бутафорское мельничное колесо в ожидании Юлии. Она ненадолго задержалась в мастерской.
- Мне страшно, - признался я. - Мне чудится, что кто-то преследует меня.
- Николай выбрал и полюбил вас, и с той поры он неотступно с вами. Знайте, - вы уже не принадлежите себе. Он станет вашей частью, а вы будете в некоей мере им - до счастливого мига вознесения.
- Кто он такой, этот Николай? - хмуро сказал я.
- В прежней жизни он был студентом, тяжело болел, много страдал. Он пришел к нам, и душа его очистилась.
- Слушая тебя, я в растерянности и не знаю, как отнестись к твоим словам - возмущаться, радоваться ли, негодовать или остаться бесстрастным? Во всяком случае, я против того, чтобы кто-то посягал на мою свободу.
- Николай полагает, что принесет вам абсолютную свободу - ту, которую невозможно познать живущим на земле.
- В чем же выражается эта абсолютная свобода? - саркастически вырвалось у меня. - По моему разумению, жизнь - это первопуток, по которому человек пробирается в мучениях.
- Но векторы человеческих дорог обращены в разные стороны, большей частью в никуда... И отчего вы обращаетесь ко мне то на "вы", то на ты? вдруг добавила она.
- Потому, что ты становишься то близкой, то далекой.
Она закусила губу с силой, словно я доставил ей боль этим своим признанием, простонала и замедленно опустилась на пол мастерской. Я попытался поднять ее, чтобы отнести на лежанку, но ее тело одеревенело, стало невероятно тяжело, рука не сгибалась в локте. В углу оскалилась и зашипела кошка.
- Юлия, Юлия, - шептал я, глядя на ее лик, равнодушный к земным страстям.
Я коснулся запястья ее руки - пульс не прощупывался. Чуть погодя положил ладонь на ее чело - оно было мертвенно холодно. Я вспомнил рассказ Трубникова о ее первом припадке и громче, настойчивей, испугавшись, что наблюдаю уже не припадок, а нечто иное, гораздо ужаснее, выкрикнул:
- Юлия!
Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно проговорив:
- Пойдем скорее отсюда.
Старик-сторож, одетый по-зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами ворота.
Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение, которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?
Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что обыкновенно пустовала, кто-то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке, боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по своей гибельной привычке, поразмыслить на какую-нибудь отвлеченную тему, к примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно вслушиваясь.
- Потому, что ты становишься то близкой, то далекой.
Она закусила губу с силой, словно я доставил ей боль этим своим признанием, простонала и замедленно опустилась на пол мастерской. Я попытался поднять ее, чтобы отнести на лежанку, но ее тело одеревенело, стало невероятно тяжело, рука не сгибалась в локте. В углу оскалилась и зашипела кошка.
- Юлия, Юлия, - шептал я, глядя на ее лик, равнодушный к земным страстям.
Я коснулся запястья ее руки - пульс не прощупывался. Чуть погодя положил ладонь на ее чело - оно было мертвенно холодно. Я вспомнил рассказ Трубникова о ее первом припадке и громче, настойчивей, испугавшись, что наблюдаю уже не припадок, а нечто иное, гораздо ужаснее, выкрикнул:
- Юлия!
Тотчас судорога взметнула ее тело. Юлия открыла глаза, точно пробужденная моим голосом. Я помог ей подняться с лежанки, нервно проговорив:
- Пойдем скорее отсюда.
Старик-сторож, одетый по-зимнему, в зипуне и ушанке, запер за нами ворота.
Она всю дорогу молчала, в ее глазах, которые, быть может, только и выражали истинное состояние ее души, застыло то непередаваемое выражение, которое бывает у тех, кому вдруг открывается тайна собственной судьбы. Чье вещее пророчество слышала она в то мгновенье безмолвия, уйдя от меня?
Ввечеру того же дня почудилось, будто в комнате за стеной, что обыкновенно пустовала, кто-то кашлянул. Я застыл у стола с трубкой в руке, боясь шевельнуться. Я намеревался до того сесть за стол, закурить и, по своей гибельной привычке, поразмыслить на какую-нибудь отвлеченную тему, к примеру, зачем я живу? Но приглушенные покашливание за стеной напугало и остановило меня. Наконец я решился сесть и прождал так всю ночь, напряженно вслушиваясь.
Рассвело. Зазвонили колокола, созывая к заутрене. Я положил голову на стол и сомкнул веки. Я уже хотел, чтобы некто подкрался со спины и положил ладонь на мое плечо. Ладонь, которую не сбросишь, от которой уже не освободишься. Насилу удалось встать, собрать бумаги в саквояж и отправиться в училище. Я различал лица смутно, будто в пелене, и вдруг резанула внезапная, точно взмах клинка, догадка - я становлюсь не человеком! Я нахожу себя лишним среди людей! Причем, я не жаждал обратного, я думал не о том, как участвовать в жизни, а о том, как быть вне ее. Я ощущал всеми фибрами души дыхание иного мира. Но я боялся его. Вероятно, он был враждебен мне, но разве не менее враждебным являлся и тот мир, в котором я ныне пребывал?
После занятий Сумский насилу уговорил меня отправиться на прогулку в лес, что тянулся по приземистым взгоркам за заречной окраиной города.
В ожидании нас угрюмого вида кучер в армяке чистил сиденья коляски. Мы сели, я положил саквояж на колени, и коляска, ведомая приземистым жеребцом, тронулась. Следом покатил экипаж с неотлучными сестрами Петра Валерьяновича.
Проехали мимо лавок, в которых продавали селедку, ситец, хлеб, табак. Мне запомнилось безлюдье на обычно оживленных торговых местах, миновали кузню - и там стояла тишина, не дышали мехи, не гремело железо, пересекли полотно железной дороги. Мое ухо не уловило паровозного гудка, и только из раскрытого окна почтово-телеграфной станции доносилось дробное постукивание ключа телеграфистки.
- Куда мы направляемся, Петр Валерьянович? - спросил я Сумского.
- Покажу вам, милостивый сударь, одно весьма романтическое и живописное местечко, охотно отозвался Сумский и вдруг разразился неуместным смехом.
Место в самом деле оказалось живописным - сосновая рощица за буераками, небыстрая мелкая речушка с полчищами жаб, гревшихся на солнце по обеим ее берегам, а внизу заброшенная мельница с постройками. Сумский уверенно взял меня за руку и повел, приказав кучеру ждать. Сестры остались на дороге.
К мельнице вел широкий, густо заросший злаками проселок, тянувшийся с окраины далекого поля. Пронзительно прозрачное небо смыкалось с космосом. Я не гадал о том, почему старик доцент вздумал позвать меня - верно, тому имелась причина, но меня раздражали идиотские смешки, которые все чаще сотрясали его хилую грудь по мере того, как мы приближались к высокой деревянной лестнице, круто возносившейся к дверям мельницы. Речные воды омывали недвижимое, обнесенное тиной и водорослями, мельничное колесо, а поблизости в точности такое, но уменьшенное в десятки раз и сплетенное из ивовых прутьев, колесо с жестяными лопастями и скрынями, двигалось, жило, вращалось, с бездумной покорностью возносило в скрынях воду, чтобы выплеснуть ее на покатый железный лист, по которому вода скатывалась в глиняный желоб и далее в рукотворный пруд. Когда мы вошли в мельницу, в глаза бросились два гигантских истертых гранитных жернова, лежавших плашмя один на одном. В рассеянном свете под сводами крыши шмыгали мелкие птахи. Сумский вновь не удержался от смешка.
- Что вас так смешит, Петр Валерьянович?
- Адская машина, некогда могущая перемолоть любого, и вот теперь она повержена, - проговорил доцент, с необычайной веселостью показывая на жернова, - но дух, все сокрушающий дух этой мельницы все еще жив, да-с! закончил он с внезапной печалью.
- Но ныне слеп, - предположил я.
- Вздор! Дух неусыпно бдит за живущими, - мельком заметил доцент, прошел дюжину шагов и вдруг застонал протяжно, опустился на земляной пол.
- Что с вами, Петр Валерьянович?! - бросился я.
Доцент, весь в пыли, извивался как червяк, наколотый на иглу. На его губах выступила пена, взор обезумел; весь он содрогался, корчился, пальцы скребли землю. Я опрокинул на него ведро воды, и тут услыхал жуткий скрип. Я невольно застыл, затем настороженно обернулся: земля задрожала под ногами. Я ощутил чудовищное усилие, посылаемое извне некой неведомой силой. Вся мельница мелко затряслась, порыв ветра распахнул окно, и вновь адский скрежет запал мне в уши.
Мельница оживала. Я выбежал на берег и увидел, пытаясь унять сумятицу мыслей, как высоченное дубовое колесо, казалось бы, навеки всосанное в ил, величественно проворачивается, сбрасывая со шлиц ошметки тины. За спиной застучали механизмы, задвигались дробильные камни. Ничего не понимая, я опять очутился под сводами, суетливо заозирался, ошеломленно узрел вокруг сотни мертвенно-бледных, истерзанных страданием лиц, выпростанные в отчаянии руки, разъятые в муке рты. "Откуда вы?!" - страшно закричал я, повергся на колени и склонил голову... Толпа подбирается все ближе, меня обступают со всех сторон, чьи-то прикосновения похолодили кожу лопаток, и зловонное дыхание принудило меня содрогнуться. Вот-вот огромная глыба неминуемо обрушится, сомнет меня в нечто, и я все покорней пригибаюсь к земле, к той земле, которая еще никого не отвергала... В какой-то миг я отважился поднять голову, и явственно запечатлелась в памяти сатанинская фигура в проеме двери, раскинувшая крестом руки в черных, по локоть, перчатках. Тут как бы затмение нашло на меня, я закричал еще пуще, во всю мощь, точно в надежде отогнать безгласых уродцев, судорожно тряхнул головой, поспешно вскарабкался по лестнице, отбрыкиваясь ногами от молчаливых упорных преследователей, сорвался и рухнул вниз, оземь... Очнулся мокрый, в луже, открыл глаза. Надо мной участливо склонился Сумский.
- Ну ладно, батенька, мой припадок - следствие давешней контузии умиротворенно улыбнулся доцент, - а вот вас-то что, милостивый государь, заставило вскарабкаться по этой лестнице? Никак леший попутал?
- А пейзаж вправду живописный, - виновато отозвался я, поднявшись. Вот взбрело мне в голову поглядеть окрест из того окна под стрехой, да не удержался.
- Да-с, места здесь чудовищно красивые, - благодушно согласился Сумский.- Однако прежде не думал, что вы, Павел Дмитриевич, столь легко войдете в раж при виде здешних красот! Ну да ничего, вы человек молодой, азартный.
Я что-то вяло пробормотал в ответ. Мой мозг был затуманен, а язык блуждал в падежах речи. Едва въехав в город, я простился с попутчиками и прямиком наладился в ближайший кабак, где напился вдрызг.
__________
Вечерами я упорно размышлял о смерти Леонтия. К слову, в газетах публиковалось множество версий гибели гувернера, но все они были бесконечно, как мне представлялось, далеки от истинной - пустой мешок, как молвится, не заставишь стоять. Свою связь, пусть опосредованную, с гибелью Леонтия, я остро чувствовал. Каждый из нас по своей воле неминуемо идет к собственному распятию. Мнилось мне, что у нас с гувернером распятие одно на двоих.
Я пренебрегал жизнью и с тем большим равнодушием смотрел на смерть. Я со сладострастным презрением относился к самому себе, - никчемному, малодушному, непутевому, скверному, носящемуся по жизни (большей частью в мыслях) как ошпаренный таракан, но верилось, что моя смерть станет особой, откроет дорогу туда, куда я уже ступал короткими мгновеньями, оставляя частицу измотанной души.
В ту манящую даль мне не достало бы сил добраться в одиночку. Юлия сопровождала меня. Она брала меня за руку, и мы шли медленно берегом реки навстречу низкому закатному горизонту, угасающему пунцовой волной вдали. Вокруг было необыкновенно тихо, мы были одни, и мне думалось, что так открывается Вечность. Но, оставшись наедине, я вновь саркастически смеялся над своими чувствованиями, находя себя обманутым, а мир кругом - проникнутым ложью. Эта мерзопакостная реальность вновь напомнила в один из дней о себе, соткавшись в образе низкорослого упитанного человека в костюме-тройке, в летней шляпе, поджидавшего меня у подъезда.