– Гютенбер сорок шесть, запятая, два… Нет, мадемуазель, Гютенбер… Гю-тен-бер… да-да, запятая, два! – кричал банкир.
За стеклянной дверцей будки слышался все тот же оглушительный шум.
– Алло! Это вы, Мюллер? – спросил Шудлер, понижая голос. – Надо тотчас же, немедленно выпустить специальный номер газеты… По какому поводу?.. По какому хотите… Получены свежие телеграммы?.. Беспорядки в Бомбее? Превосходно! А затем не забудьте на первой полосе опубликовать сообщение о смерти моего сына. Мне нечего скрывать. Я хочу оповестить об этом раньше, чем остальные. И первых же разносчиков газет пришлите на биржу. Необходимо, чтобы они были здесь самое большее через час, вы меня слышите: необходимо!
Он взглянул на часы. Окошечки касс на улице Пти-Шан закрылись, как всегда, в половине двенадцатого. Они снова распахнутся в три часа пополудни. Стало быть, через три часа… Мысль Ноэля работала сразу в нескольких направлениях.
Выйдя из будки, он в первую минуту подумал, что теряет сознание: невообразимый шум, царивший в зале, внезапно утих, как-то заглох, почти совсем прекратился. Но нет, это не он, Шудлер, изнемог – изнемогла биржа, и это было куда страшнее.
Почти никто уже не заключал сделок. Ноэлю было знакомо такого рода всеобщее оцепенение, наступающее в дни катастроф, когда биржевики смотрят друг на друга и словно спрашивают себя, что они натворили и каковы будут для каждого из них последствия свершившегося. Биржевой маклер Моблана все еще упрямо твердил:
– Предлагаю Соншельские акции…
Эти акции предлагали все; десятки людей стремились продать их, казалось, они готовы были швырнуть пачки акций за балюстраду, обтянутую бархатом, покрыть ими «могильный холм», усеянный окурками, бросить эти пачки в бездну небытия… Все равно покупателей больше не находилось.
Ноэль Шудлер не ожидал, что дело зайдет так далеко и курс акций упадет столь катастрофически. Его нелегко будет снова поднять, да и удастся ли это вообще? Он вновь приблизился к балюстраде и подал двумя пальцами знак Альберику Канэ, как бы приказывая: «Вперед!» Шудлер понимал, что оставался только один путь к успеху – решительное наступление.
– Покупаю Соншельские по тысяча двести семьдесят!.. Сколько?.. Давайте! Давайте! Давайте!
Это прозвучал резкий голос Альберика Канэ. В несколько мгновений он скупил восемь тысяч акций по курсу 1270 франков.
Старшина биржевых маклеров, человек преклонных лет с розовым лицом и совершенно белыми волнистыми волосами, осторожно взял Альберика Канэ за рукав и отвел его в сторону.
– Вам известно, дорогой друг, что сообщество биржевых маклеров отвечает за каждого из своих членов, – произнес он вполголоса. – Вот почему я позволяю себе просить вас совершенно доверительно сообщить мне, располагаете ли вы достаточным покрытием? В противном случае я буду вынужден…
– Я обратил в наличные деньги все свои ценности, и теперь у меня двадцать пять миллионов франков, – ответил Альберик Канэ так же вполголоса.
– О, в таком случае…
Верность, преданность, жалость – все эти чувства не свойственны биржевикам. Старшина лишь покачал головой; лицо его выразило удивление и восхищение столь беспримерным поступком. «Может быть, это просто ловкая игра?» – подумал он.
Ноэль Шудлер издали наблюдал за беседой и догадался о ее содержании.
«А что, если Альберик предаст меня? – подумал он. И, вспомнив Франсуа, обратился мысленно к сыну, как если бы тот был еще жив: – Мой мальчик, мой мальчик, помоги мне!»
Альберик Канэ вновь подошел к обтянутой бархатом балюстраде; он был бледен как полотно.
Около половины второго у подножия парадной лестницы биржи появились разносчики «Эко дю матен»; воротники рубашек были у них расстегнуты, фуражки со сломанными козырьками лихо надвинуты на лоб, руки вымазаны свежей типографской краской.
– Специальный выпуск! Беспорядки в Бомбее! Двести убитых! Специальный выпуск!
На первой полосе газеты внизу в траурной рамке была помещена фотография Франсуа Шудлера и набранная курсивом статья. «Трагический случай, происшедший вчера вечером, стоил жизни…»
Официальная версия, засвидетельствованная профессором Лартуа, «членом Французской академии, который был немедленно вызван родными», гласила: молодой человек чистил револьвер и смертельно ранил себя. Все усилия спасти его оказались тщетными. Затем следовало длинное перечисление заслуг Франсуа: отмечался героизм, проявленный им во время войны, его способности делового человека, ценные качества, обнаруженные им при управлении Соншельскими сахарными заводами. Статья заканчивалась выражением скорби и соболезнования со стороны редакции газеты.
Битва вокруг Соншельских акций возобновилась.
– Беру по тысяча двести восемьдесят франков!.. Беру по тысяча двести девяносто! Беру по тысяча триста двадцать!
Ноэль Шудлер с облегчением вздохнул – Альберик Канэ сдержал слово.
Заключались все новые и новые сделки. Биржевики вопросительно поглядывали друг на друга. Неужели Шудлер устоял? А если да, стало быть…
Биржевой маклер Моблана сделал еще одну – на этот раз тщетную – попытку добиться нового падения курса акций. Спрос на них продолжал расти, и те, кто продавал, просили теперь дороже. Многие биржевики, еще какой-нибудь час назад сбывавшие акции, теперь начали их приобретать. А Канэ все покупал и покупал… 1400… 1430… Цифры одна за другой возникали на светящемся экране. В лагере противников Шудлера нарастало ощущение разгрома.
Специальный выпуск «Эко дю матен» переходил из рук в руки.
Теперь, когда не только было официально объявлено о смерти Франсуа Шудлера, но и были приведены достаточно благовидные ее причины, биржевикам волей-неволей приходилось выражать Ноэлю Шудлеру соболезнования по поводу кончины сына.
– Мы ничего не знали, – говорили они, подходя к банкиру. – Мы только что прочли… Это ужасно! Ваше самообладание при подобных обстоятельствах достойно восхищения…
– Да-да, это ужасно, поистине ужасно! – повторял великан.
И дельцы отходили в полном недоумении, обмениваясь догадками. В конце концов, ведь сын Шудлера мог застрелиться из-за какой-нибудь женщины! А разговоры о том, будто Леруа отказали ему в поддержке, – кто может поручиться, что все это не выдумки? А что, если эта старая акула Шудлер решил использовать в качестве козыря даже смерть собственного сына?
– Полноте, не мог же он ради наживы вызвать подобную катастрофу! Нет, тут что-то другое.
– Каков сейчас курс Соншельских акций?
– Тысяча пятьсот.
– Что я вам говорил! Шудлера свалить не просто! Это человек другого поколения, другой закалки. В наши дни нет людей с такой хваткой.
В четверть третьего курс Соншельских акций достиг 1550 франков и не снижался до закрытия биржи. Через руки маклеров прошло около двадцати тысяч акций, и агент Люлю Моблана уже мысленно подсчитывал, сколько миллионов потерял в тот день его клиент.
Лишь спускаясь по парадной лестнице биржи, Шудлер и Канэ ощутили, до какой степени они устали: отяжелевшие головы гудели, все тело ныло, ноги, казалось, были налиты свинцом. Биржевой маклер сорвал голос, в ушах у него еще стояли вопли и выкрики. Но он был горд собой и полной грудью вдыхал нагретый солнцем воздух; ему казалось, что он не на мощенной плитами площади, а где-то за городом, на поляне. Шудлер вытирал шею платком. Окружающие смотрели на них с почтением, как на людей сильных и грозных.
Банкир и маклер подвели итоги. Они вышли с честью из трудного испытания и извлекли немалую выгоду; дня через два-три, когда курс акций снова поднимется до своего нормального уровня – приблизительно до двух тысяч франков, – их барыши удвоятся. Операция, задуманная Ноэлем Шудлером, вопреки всем предсказаниям увенчалась успехом.
– Своей победой я прежде всего обязан вам, Альберик. Я это хорошо понимаю, – сказал банкир.
– Да, мы были на краю бездны, – коротко ответил биржевой маклер.
Метельщики собирали бумагу со ступеней. Выпуски «Эко дю матен», смятые, затоптанные, валялись на каменных плитах, с фотографий смотрело лицо Франсуа в траурной рамке.
– Да, на краю бездны… – повторил Шудлер, опустив голову. – Но к чему мне все это сейчас, милый Альберик? Для кого мне отныне работать?
И он прикрыл глаза тяжелой ладонью.
– Как – для кого? А ваши внучата, жена, все ваши близкие? – воскликнул Альберик Канэ. – Вы забываете также о тех, кто зависит от вас, – о служащих. Вспомните, наконец, о своих предприятиях… о себе самом. Вы же не допустите, чтобы вас свалили?.. Да, конечно, я хорошо понимаю… теперь многое изменилось!
– Да-да… многое изменилось, – повторил Ноэль, покорно следуя за маклером, который вел его к автомобилю.
16
Похороны Франсуа происходили два дня спустя. Перед тем Ноэля Шудлера посетил старший викарий приходской церкви. Этот священник с худой длинной спиной и тонкими пальцами был явно смущен предстоящим разговором. Дело в том, что утверждают… ходят слухи, он-то, конечно, понимает – все это просто плоды людского недоброжелательства… В конце каждой фразы викарий облизывал губы кончиком языка и с легким присвистом втягивал воздух сквозь редкие зубы.
И он прикрыл глаза тяжелой ладонью.
– Как – для кого? А ваши внучата, жена, все ваши близкие? – воскликнул Альберик Канэ. – Вы забываете также о тех, кто зависит от вас, – о служащих. Вспомните, наконец, о своих предприятиях… о себе самом. Вы же не допустите, чтобы вас свалили?.. Да, конечно, я хорошо понимаю… теперь многое изменилось!
– Да-да… многое изменилось, – повторил Ноэль, покорно следуя за маклером, который вел его к автомобилю.
16
Похороны Франсуа происходили два дня спустя. Перед тем Ноэля Шудлера посетил старший викарий приходской церкви. Этот священник с худой длинной спиной и тонкими пальцами был явно смущен предстоящим разговором. Дело в том, что утверждают… ходят слухи, он-то, конечно, понимает – все это просто плоды людского недоброжелательства… В конце каждой фразы викарий облизывал губы кончиком языка и с легким присвистом втягивал воздух сквозь редкие зубы.
Ноэль Шудлер холодно осведомился у викария, считает ли он недостаточным заключение профессора Лартуа, установившего, что смерть Франсуа Шудлера произошла в результате несчастного случая? Или, быть может, кто-либо позволит себе усомниться в свидетельстве прославленного академика?
Банкир не преминул сообщить своему собеседнику, что в панихиде, без сомнения, примет участие отец де Гранвилаж, близкий родственник Ла Моннери, неизменно совершающий требы, когда речь идет о членах этой семьи или о людях, связанных с ними брачными узами.
Услышав имя настоятеля монастыря доминиканцев, викарий заерзал в кресле.
– Ах!.. Ну, в таком случае, в таком случае… – пробормотал он.
И принялся восхвалять достоинства ордена, «пользующегося столь широким влиянием». При этом викарий искоса поглядывал на банкира.
– И это богатый, весьма богатый орден, – добавил он. – Осмелюсь заметить, господин барон, что парижская аристократия и имущие классы осыпают своими благодеяниями исключительно иезуитов и доминиканцев. Святые отцы, конечно, вполне достойны, о да, вполне достойны этих добровольных даяний. Однако получается так, что белое духовенство, которому подчас приходится нести весьма нелегкие обязанности и с честью выходить из очень трудных положений, встречает поддержку лишь у средних классов и у неимущих. Я бесконечно далек от того, чтобы с пренебрежением относиться к их дарам! Разве не сказал Господь, что лепта вдовицы…
В конце концов Ноэлю Шудлеру пришлось пообещать, что для увековечения памяти Франсуа он предоставит церкви своего прихода средства на приобретение статуи святой Терезы.
– Известно ли вам, что наш приход чуть ли не единственный в Париже, где до сих пор еще нет статуи святой Терезы? – заметил викарий. – На днях декан капитула даже сделал мне замечание. И я знаю, многие наши прихожанки глубоко сокрушаются по этому поводу. Я уверен, что сия творящая чудеса святая, исполненная любви к юным существам, будет молить Господа Бога о даровании покоя вашему незабвенному сыну.
И, слегка присвистывая сквозь зубы, викарий удалился, весьма довольный результатом беседы.
На погребальной церемонии присутствовало много народу. То были, пожалуй, самые многолюдные похороны за весь год. Здесь можно было встретить три поколения парижан. Большинство собравшихся составляли молодые люди, хотя, как правило, они редко присутствуют на похоронах. Поль де Варнасэ и все его светские приятели, которые, без сомнения, отказались бы ссудить Франсуа пятьдесят тысяч франков, если бы он разорился, хранили торжественный и задумчивый вид, их лица выражали неподдельное огорчение. Роковая несправедливость судьбы словно задевала их лично и представлялась им нелепой, необъяснимой. Смерть всегда кажется необъяснимой, когда она сражает людей сравнительно молодых. А на этот раз смерть слепо нанесла удар поколению людей, едва достигших тридцати лет.
– Я встретил его за час до смерти, – все время повторял Варнасэ. – Он выглядел как обычно.
Каждый пытался отыскать какую-нибудь вескую причину этого самоубийства, какой-то особый, личный мотив и таким путем успокоиться.
– Франсуа, несомненно, страдал от последней раны, полученной на войне, – утверждал один.
– Я припоминаю случай, происшедший еще задолго до этого ранения, – вмешался какой-то молодой человек, произведенный в офицеры одновременно с Франсуа. – Это было во время скачек на ипподроме Вери, когда мы заканчивали стажировку в Сомюре. Его лошадь сломала себе хребет, беря препятствие. В тот вечер Франсуа был так огорчен, что просто места себе не находил! У него вообще были слабые нервы.
Они походили на инспекторов, которые, склонясь над обгоревшими обломками самолета, стараются установить причины катастрофы.
Возвышение, на котором лежал Франсуа, было для них чем-то вроде черного верстового столба, отмечающего расстояние между рождением и смертью. Он знаменовал новый этап в их жизни. Многие друзья покойного, находившиеся в церкви, невольно думали о первых серебряных нитях, появившихся у них на висках, о первой любовной неудаче, о житейских трудностях, теперь все чаще возникавших перед ними; и каждый говорил себе, что если до этого дня он еще умудрялся ощущать себя молодым, хотя сверстники его уже давно не казались ему такими, то отныне это ощущение будет безвозвратно потеряно.
Их жены, для которых Франсуа Шудлер в последние десять лет был сначала лучшим кавалером в танцах, затем завидным женихом, героем и, наконец, возможным любовником, против обыкновения не улыбались, не сверкали жемчугом зубов: они поглядывали на мужчин и пытались, мысленно ставя себя на место Жаклины, постичь ее горе.
Между тем никто из них даже отдаленно не мог себе представить всей глубины отчаяния Жаклины. Она не присутствовала на похоронах. Находясь под неусыпным наблюдением сиделки, она лежала в своей комнате на авеню Мессины; бедняжка отказывалась от пищи, никого не желала видеть, ни с кем не разговаривала. Глядя прямо перед собой лихорадочно блестевшими сухими глазами, Жаклина исступленно мечтала о смерти.
Порою она начинала биться в нервном припадке, истошно выть, как полураздавленная собака, громко стонать, как роженица. Она и в самом деле испытывала нечто похожее, ведь сначала на нее обрушилась и раздавила ее черная глыба мрака; затем она, не переставая, изо всех сил старалась вызвать собственную смерть, которую все эти дни вынашивала в недрах своего существа, призывала всем сердцем.
Время для Жаклины остановилось. Она не знала, что в эту минуту отец де Гранвилаж, облаченный в белоснежную ризу с траурной каймой, служил заупокойную мессу: настоятель молился у гроба Франсуа, и церковный причт выказывал ему почтение – не меньше, чем епископу; старший викарий кружил вокруг, как муха над куском сахара. Не сознавала Жаклина и того, что она уже трое суток не смыкает глаз.
Теперь мысль ее рождалась в самых сокровенных глубинах подсознания. Одна из немногих произнесенных ею фраз поразила окружающих: «Может ли человек не умереть, если он так этого жаждет!»
Когда сердце ее начинало биться едва слышно и сознание погружалось во мрак, Жаклине казалось, что ее тщетная и страстная надежда близка к осуществлению. Но затем нервный припадок возвращал несчастную к жизни, и она снова жалобно стонала: «Франсуа! Франсуа!» Проходили долгие минуты, а она в бессильном отчаянии все протягивала руки к какому-то призраку, видимому лишь ей одной.
* * *Семье усопшего не часто приходится выслушивать столько искренних сожалений и похвал по адресу покойного, сколько выслушали их в то утро в церкви родные Франсуа Шудлера. Старый Зигфрид, облаченный в парадный сюртук, сшитый еще тридцать лет назад, никого не узнавал и лишь привычно склонял голову; при этом его длинные бакенбарды чуть вздрагивали. Камердинер Жереми не отходил от старца, готовый прийти на помощь своему хозяину, если тому станет дурно, но высохшие мускулы и склеротические сосуды Зигфрида с честью выдержали испытания этого дня: ежедневная раздача милостыни нищим выработала в нем физическую выносливость.
Гибель внука лишь смутно доходила до его сознания, и даже сама обстановка похорон не вызывала в нем заметного волнения.
Этот почти столетний старик с багровыми веками, неподвижно стоявший неподалеку от гроба молодого человека, ушедшего из жизни в расцвете сил, казался олицетворением какой-то таинственной закономерности, тревожащей душу, словно библейский стих.
Рядом с Жаном Ноэлем и Мари Анж находился неусыпный страж в лице мисс Мэйбл, которой было поручено не спускать глаз с детей и повсюду сопровождать их. На Мари Анж было надето платье, сшитое ко дню похорон ее деда Жана де Ла Моннери, пришлось только немного удлинить его.
Дети были скорее напуганы, чем опечалены. Глядя на гроб, они думали: «Там лежит наш папа».
Внезапно Ноэль Шудлер разглядел в толпе лысую голову Люсьена Моблана. Импотент явился на похороны, чтобы насладиться своей победой. Она ему дорого обошлась: за два дня он потерял на бирже около десяти миллионов; вот почему он не мог отказать себе хотя бы в этом удовлетворении.