Между тем и дни, и ночи, и сновидения Жаклины были одной длинной цепью душевных и физических страданий.
«Если загробная жизнь существует, то Франсуа навеки проклят… Но это неправда, Бога нет, загробной жизни тоже нет, есть только бездонный мрак, пустота. Если бы Бог существовал, он не допустил бы его гибели. Да, за гробом нас ждет лишь мрак, и я никогда больше не увижу Франсуа… Я мертва, мертва, хоть и не отдаю себе в этом отчета. Я тщетно ищу Франсуа во мраке, и не нахожу его!.. Я предпочитаю страдать от ужасных воспоминаний, связанных с его гибелью, лишь бы не очутиться одной перед лицом небытия… Я трушу, я боюсь умереть. Он призывает меня, а я делаю вид, будто не слышу, потому что у меня недостает мужества убить себя…»
Полубредовое состояние приводило к тому, что Жаклина по ночам пробуждалась в полном изнеможении, близкая к обмороку, либо в страхе вскакивала с постели и заливалась слезами; сердце ее лихорадочно колотилось, руки и ноги были холодны как лед, глаза застилала черная пелена, окружающий мир представлялся ей чем-то призрачным, она с трудом сознавала, где находится и что происходит вокруг.
Кошмарные видения переплетались между собой, менялись местами, смещались во времени. Молодой женщине казалось, будто мозг ее опутан густой сетью, и это ощущение было до жути реальным.
Каждую минуту она ожидала, что Франсуа позовет ее к себе, и, не слыша этого призыва, не только отрицала существование Бога, но даже словно упрекала его за то, что он не существует.
Следовало опасаться не столько возможности самоубийства Жаклины, сколько того, что она лишится рассудка.
Терпеливо, шаг за шагом отец Будрэ трудился над тем, чтобы разорвать сеть, в которой билась Жаклина, и заменить ее более просторной сетью – верой во всемогущество Бога.
Ему пришлось нелегко. Смерть дорогого нам существа, погибшего в расцвете сил, подрывает самые основы веры и порождает неверие, которое почти невозможно преодолеть.
Жаклина обычно сидела, забившись в угол дивана, бессильно уронив на колени исхудалые руки и беспрестанно поворачивая на пальце ставшее слишком свободным обручальное кольцо. Постепенно она начала чувствовать, что присутствие доминиканца приносит ей облегчение.
Ощущение физического здоровья и жизнелюбия, которое словно излучал отец Будрэ, благотворно действовало на нее. А его глаза, светившиеся добротой, рождали в ней желание довериться ему и обрести в этом опору…
Пребывая в состоянии полной душевной растерянности, Жаклина не могла не склониться перед подобной силой и не покориться ей. Просторная белая сутана доминиканца казалась больному воображению несчастной женщины единственным светлым пятном в окружавшем ее мраке.
Стоило отцу Будрэ взмахнуть широким рукавом, как в комнату будто входила толпа верующих со всех концов земли, и он призывал их в свидетели. В другой раз он воскрешал пятнадцать поколений предков Жаклины, глубоко преданных церкви и догматам религии. Но главное – он изо дня в день воссоздавал мир, и при этом так, что и умерший Франсуа, и живая Жаклина могли существовать в нем одновременно, связанные какими-то таинственными узами.
Уже два месяца доминиканец упорно трудился над обращением безутешной вдовы и теперь чувствовал, что победа близка. Ему оставалось преодолеть остатки ее сопротивления, и тогда Жаклина должна будет склонить перед всемогуществом Творца свое скорбное чело и, обновленная, возродиться к жизни.
* * *Отец Будрэ выпил свой сладкий, как сироп, чай, отставил чашку и стал внимательно слушать Жаклину.
– Нет, нет, отец мой, – говорила она, – я гораздо менее умна и гораздо менее образованна, чем вы, я восторгаюсь вами и завидую вашей несокрушимой вере. Но вечная жизнь – это миф, годный для здоровых и благополучных людей. По-моему, лишь нелепый случай служит причиной нашего появления на свет и нашей смерти. Мы пришли из черного мрака и уйдем в такой же черный мрак…
– …И нам сияют черные звезды, и даже светлая любовь черна, – подхватил отец Будрэ. – И сам Господь Бог придуман лишь для того, чтобы умерять тревогу, обуревающую людей, и по возможности обуздывать их дурные наклонности. Не так ли?
На губах доминиканца играла добрая улыбка. Жаклина ничего не ответила.
– Видите ли, сударыня, – продолжал он, – даже крупные физики все реже и реже склоняются к тому взгляду, будто миром правит нелепая случайность. Наука каждодневно опровергает веру во всесильное господство случая, изгоняет ее и доказывает, что такая вера – лишь свидетельство нашей близорукости. Одни и те же законы управляют и движением планет, и перемещением атомов, одного этого уж достаточно, чтобы уверовать в Бога. Глубоко заблуждаются те, кто полагает, будто в безграничных просторах космоса, где движутся, подчиняясь определенным законам, небесные тела, царит случайность. Либо следует рассматривать Вселенную как выражение абсолютной непоследовательности, как цепь несообразностей, как случайное скопление частиц, движение которых происходит по замкнутому кругу – без первопричины и без конечной цели, как нечто еще более слепое и нелепое, чем античный рок, как проявление непоследовательности во всем, непоследовательности, которой подчиняется и движение звезд, и обращение Земли, и рост трав, и жизнь души… либо следует верить в существование Бога!
Жаклина упрямо покачала головой.
– Мир представляется мне полнейшим хаосом, отец мой, – прошептала она.
– Стало быть, и ваша любовь к Франсуа, сударыня, также следствие нелепой случайности, якобы управляющей миром? Разве, когда вы встретились, познакомились и полюбили друг друга, вы не почувствовали, что само небо предназначило вам стать мужем и женой?
Доминиканец, обращаясь к Жаклине, неизменно прибавлял слово «сударыня», а говоря об умершем, называл его просто по имени; каждодневно молясь за спасение души Франсуа, Будрэ делал это с такой дружеской проникновенностью, что буквально потрясал Жаклину.
Она медленно провела рукой по лицу.
– Но если любовь, соединявшая хотя бы двух людей, не может считаться результатом нелепой случайности, то тогда и все остальное нельзя считать плодом случая! – произнес отец Будрэ, вставая.
Он подошел к окну и приоткрыл его. Весенний вечер спускался на землю, окутывал сад, кусты самшита, клумбы, на которые только что высадили цветы. Было тепло. По мере того как сгущались сумерки, в окнах зажигались огни, глухой нестройный шум города проникал в комнату.
– Разве все это напоминает вам хаос? – спросил Будрэ, осторожно подталкивая Жаклину к окну. – Я, сударыня, несмотря на страдания моих братьев во Христе, восхищаюсь всем сущим, что создал Господь. Ощущение хаоса несовместимо с жизнью, я в этом глубоко убежден, оно возникает лишь перед лицом смерти. И чтобы помочь преодолеть это ощущение, милосердный Господь и даровал нам веру.
Жаклина в глубокой задумчивости созерцала открывшуюся ей картину, стараясь примирить свое горе с окружающим миром. Отец Будрэ притворил окно, возвратился в глубь комнаты и сказал:
– Превыше разума – откровение. Не только мы, христиане, утверждаем это, индусы думают так же. И мы неустанно говорим: вера есть чудесное орудие, которое Господь в своей благости вручил чадам своим, дабы они могли видеть дальше, чем в подзорные трубы, рассуждать глубже, чем позволяет логика, и умели бы побеждать свое горе. Все великие религии походят одна на другую. Человек, обладающий верой, приближается к совершенству, именно вера и совершенствует его.
Жаклина взглянула на отца Будрэ.
– Быть может, вы правы, отец мой… – прошептала она. – Да, должно быть, вы правы.
В это мгновение дверь распахнулась и нежный голосок позвал:
– Мама!
Мари Анж растерянно замерла на пороге при виде доминиканца.
– Входи, детка, поздоровайся с гостем, – сказала Жаклина дочери.
Отец Будрэ опустился в кресло, чтобы ребенку было легче разговаривать с ним. Он расправил рясу на коленях и ласково посмотрел на девочку.
Жан Ноэль и Мари Анж обычно уклонялись от поцелуев, которыми их так охотно награждали родственники. С отцом Будрэ они вели себя по-другому: их пухлые губки, казалось, сами тянулись к его массивному, величественному лицу.
Мари Анж была здоровой, но худенькой девочкой. За последние месяцы она сильно выросла. Ее уже начали обучать катехизису.
– Скажи, милая, что ты выучила на этой неделе? – осведомился отец Будрэ.
– Я выучила «Верую», святой отец, – ответила девочка.
– Вот как? Отлично. И все поняла? И все запомнила?
– Все запомнила.
– Прекрасно, послушаем, послушаем.
Жаклина улыбнулась. «Мари Анж, без сомнения, будет всю жизнь вспоминать, – подумала она, – что знаменитый проповедник слушал, как она читает “Верую”. Отец Будрэ знает, что делает: такие вещи врезаются в память навсегда».
Мелодичным голоском, нараспев девочка торопливо произносила слова молитвы.
Мари Анж была здоровой, но худенькой девочкой. За последние месяцы она сильно выросла. Ее уже начали обучать катехизису.
– Скажи, милая, что ты выучила на этой неделе? – осведомился отец Будрэ.
– Я выучила «Верую», святой отец, – ответила девочка.
– Вот как? Отлично. И все поняла? И все запомнила?
– Все запомнила.
– Прекрасно, послушаем, послушаем.
Жаклина улыбнулась. «Мари Анж, без сомнения, будет всю жизнь вспоминать, – подумала она, – что знаменитый проповедник слушал, как она читает “Верую”. Отец Будрэ знает, что делает: такие вещи врезаются в память навсегда».
Мелодичным голоском, нараспев девочка торопливо произносила слова молитвы.
– О, не так быстро, не так быстро! – остановил ее отец Будрэ. – Я бы не мог так быстро прочитать «Верую», ведь у меня не хватило бы времени подумать над тем, что я произношу.
В памяти Жаклины невольно всплывали заученные много лет назад и с тех пор не раз повторявшиеся слова, которые теперь слетали с уст ее дочери: «…отпущение грехов, воскресение плоти, вечная жизнь…»
– Воскресение плоти… – старательно выговаривала Мари Анж.
– Воскресение плоти, – торжественно повторил доминиканец, протянув руку вперед. – И в тот день, – продолжал он, четко выговаривая все слова чуть дрожавшим от глубокого волнения голосом, – души предстанут в их земной оболочке, предстанут со всеми своими мыслями, чувствами и деяниями, со всем тем, что они совершили хорошего и дурного от рождения и до смерти, а равно после смерти, а также со всем тем, что другие души совершили ради них…
Отец Будрэ сознавал, что смысл его слов недоступен пониманию ребенка, но не боялся смутить девочку. Между тем в мозгу Жаклины, внимательно слушавшей его, вдруг вспыхнула яркая искра, вроде той, что вспыхивает между двумя электродами вольтовой дуги.
– …и они предстанут, – продолжал доминиканец, – пред своим собственным судом, пред судом всех душ человеческих, пред судом Всевышнего, их отца, а затем по бесконечному милосердию Божию займут свое место друг возле друга… в духе предустановленной гармонии.
Жаклина не могла бы повторить слова, произнесенные отцом Будрэ. Впрочем, слова и не имели для нее большого значения. Она и так понимала доминиканца, их мысли словно устремлялись навстречу друг другу, сливались воедино, и словесная оболочка представлялась ненужной шелухой. Молодой женщине чудилось, что мозг ее пылает; когда-то она уже испытала нечто подобное – в первую пору ее любви к Франсуа. Неугасимое пламя освещало все: и земную жизнь, и потусторонний мир. Франсуа присутствовал здесь, в комнате, и это представлялось ей не менее реальным, чем присутствие дочери; и еще кто-то, казалось, незримо находился тут, а доминиканец был всего лишь его посланником, выразителем его воли.
Жаклина услышала, как отец Будрэ сказал:
– Превосходно, голубушка! А теперь можешь идти играть.
В следующее мгновение мир снова сделался таким, как всегда, но Жаклина была уже обращена.
Когда девочка вышла, молодая женщина сказала просто:
– Благодарю вас.
– Нет, сударыня! Скажите иначе: «Благодарю Тебя, Господи…» – возразил отец Будрэ, вставая с места и украдкой осеняя Жаклину крестом, чего та даже не заметила.
Он спустился по лестнице, взял из рук слуги шляпу и плащ и удалился.
С этого дня в душе Жаклины возникла страстная жажда веры; теперь она хотела верить с такой же силой, с какой недавно хотела умереть. Но подобно тому, как в минуты самого страшного отчаяния ее удерживало от смерти нечто неуловимое и неосязаемое, так и ныне нечто столь же неуловимое мешало ей исполниться безграничной верой…
Каждое воскресенье она отправлялась с дочерью и сыном к обедне в монастырь доминиканцев. На ее ночном столике теперь постоянно лежала одна и та же книга – «Подражание Христу».
Иногда Жаклину встречали весенним днем в аллеях Булонского леса, где она гуляла со своими детьми. Щеки ее слегка порозовели, и она с некоторым интересом стала прислушиваться к разговорам окружающих.
Однажды родные с изумлением услышали, что она смеется.
7
Все, в чем Ноэль Шудлер некогда отказывал собственному сыну, он теперь щедро предоставлял Симону Лашому.
Симон не был приглашен в газету на какую-то строго определенную роль. Шудлер попросту заявил:
– Господин Лашом будет работать со мной.
Он установил молодому человеку оклад, вдвое превышавший тот, какой Симон получал у Руссо. Крупное вознаграждение лучше всяких слов говорило о высоком положении нового сотрудника. Очень скоро его жалованье было еще увеличено.
Реформа, проведенная Шудлером в газете, полностью себя оправдала. Тираж «Эко дю матен» повысился, газета приобрела новое направление, сказавшееся на всей парижской прессе. Только «Тан» и «Деба» остались верны прежним принципам, они сохранили своих постоянных читателей, число которых было, однако, ограниченно.
Но когда Ноэль воплотил в жизнь все замыслы сына, он оказался в некотором затруднении. Его ум, воспитанный на привычных представлениях уходящего поколения, был малопригоден для того, чтобы разобраться в новых обстоятельствах и подсказать, как следует действовать дальше, чтобы успешно продвигаться по вновь избранному пути.
Подчеркнутое уважение к старшим, умение держаться с ними и делать вид, будто он все время старается чему-нибудь у них научиться, а главное – великолепный мыслительный механизм, заключенный в его лобастой голове, – все это позволяло Симону изо дня в день подсказывать Шудлеру проекты, в которых тот нуждался, и делать это так, чтобы не задевать самолюбие старика.
У Франсуа был творческий ум, ум Симона был приспособлен к тому, чтобы проводить в жизнь идеи, выдвинутые другими. Используя планы этих двух молодых людей – одного уже умершего, а другого благополучно здравствующего, – Ноэль полновластно царил в сфере информации, более могущественный, чем когда-либо прежде.
Работая рядом с Шудлером и для него, Симон наблюдал, контролировал, принимал и отклонял различные предложения, разрешал споры. Опыт и авторитет, которые он приобрел за время службы в министерстве, весьма ему пригодились.
И так же, как в те времена, когда он работал с Руссо, люди говорили:
– Если хочешь чего-нибудь добиться от патрона, обращайся к Лашому.
Иногда Ноэль ловил себя на мысли: «Ах, если бы Франсуа был таким, как он!»
Положение ближайшего помощника владельца газеты позволяло Симону пожинать плоды могущества прессы; ведь в те времена одной статьи было достаточно, чтобы принести известность человеку, решить судьбу пьесы; хорошо организованная кампания в печати могла привести даже к падению кабинета. Люди еще придавали большое значение печатному слову, и литераторы, известные артисты, парламентарии приглашали Симона на приемы, на генеральные репетиции, дарили ему книги с лестными надписями. Лашом чувствовал себя теперь человеком более влиятельным, чем в те времена, когда был помощником начальника канцелярии министра и его власть распространялась на одних лишь чиновников. Ныне не только начальники канцелярий министерств, но даже сами министры, случалось, звонили ему по телефону. Он мог попросить у них все, чего пожелал бы, и уже предвидел, что в недалеком будущем станет кавалером ордена Почетного легиона.
Его кабинет помещался рядом с кабинетом Ноэля. Часто в конце дня гигант заходил к Симону, и они беседовали о вопросах, не имевших никакого отношения к газете. С некоторых пор Шудлер испытывал потребность в такого рода передышках, и это свидетельствовало о том, что он до некоторой степени утомлен жизнью.
Симон передавал Шудлеру столичные сплетни, он старался всячески расшевелить этого усталого человека, разбудить в нем любопытство или гнев. В присутствии Симона Шудлер чувствовал себя как бы помолодевшим; иной раз он с волнением думал: «А ведь в этом кабинете, собственно говоря, должен был сидеть Франсуа».
Именно Симон первый рассказал банкиру о появлении на свет «липовых близнецов».
– И он оказался настолько глуп и тщеславен, что поверил! – вырвалось у Ноэля.
Каждый раз, когда при Шудлере речь заходила о Моблане, его черные глаза становились колючими. В ящике стола, который он тщательно запирал на ключ, постоянно лежала папка из синей бристольской бумаги, некогда принадлежавшая Франсуа, и Ноэль время от времени вносил туда короткую запись или дату – все, что имело отношение к его врагу.
Тот же Симон рассказал ему историю о двух миллионах.
– Во всяком случае, у этой маленькой хищницы губа не дура, – заметил Ноэль. – Вы, кажется, говорили мне, что знаете ее?
– О, видел лишь однажды, – ответил Симон. – Как раз в тот день, когда Лартуа прошел в Академию. Именно тогда она и заставила Моблана зафиксировать на бумаге свое обещание. Но должен признаться, я не уверен, узнал бы ее или нет, если бы снова встретил. Помню только, что она рыжая…