— Никакого дьявола нет.
— Есть, — хрипло воскликнул Берлах. — Дьявол есть, дружище! Он здесь, в клинике. Эй, послушайте-ка! Вам, наверное, сказали, что я спятил и мелю всякий вздор, но мне угрожает смертельная опасность, понимаете — смертельная! Это правда, дружище, правда, чистая правда!
Служитель успел уже привинтить картину и повернулся к Берлаху, улыбаясь и указывая на рыцаря, застывшего, казалось, верхом на лошади, и выдавил из себя несколько неразборчивых, клокочущих звуков; Берлах не сразу разобрал, что тот сказал, однако смысл этих слов все-таки дошел до него.
— Рыцарь пропал, — медленно и отчетливо вырвалось из судорожно перекошенного рта служителя в синем халате. — Рыцарь пропал, рыцарь пропал!
И прежде, чем служитель вышел из комнаты, неловко прикрыв за собой дверь, старик сообразил, что обращался к глухому.
Он взял в руки газету, раскрыл ее. Это была «Бернская федеральная газета».
Первое, что он увидел, была фотография Фортшига и подпись под ней: «Ульрих Фридрих Фортшиг».
А рядом с ним — крест.
Фортшиг
«Злополучная жизнь скорее все-таки печально известного, нежели знаменитого, бернского писателя Фортшига завершилась в ночь со вторника на среду при не совсем выясненных обстоятельствах», — прочел Берлах, у которого было такое чувство, будто кто-то схватил его за глотку. «Этот человек, — продолжал комментатор-душеспаситель из „Бернской федеральной газеты“, — которому природа подарила редкостные способности, не сумел распорядиться как следует ниспосланными ему дарованиями… Он начал (говорилось ниже) с экспрессионистских пьес, получивших признание у бульварных литераторов, но со временем его умение придавать нужную форму своему поэтическому таланту убывало (по крайней мере у него был поэтический талант, подумал старик), пока он не поддался пагубной идее издавать собственную газету „Яблочный сок“, которая впоследствии достаточно нерегулярно выходила в количестве примерно пятидесяти напечатанных машинописным способом экземпляров. Кто имел случай хоть раз прочесть этот скандальный листок, тот знает: он целиком состоял не только из нападок на то, что для всех нас дорого и свято, но и на отдельных хорошо известных и высокоценимых личностей. Автор листка все больше опускался, его все чаще видели пьяным, всем горожанам памятен его желтый галстук — из-за него Фортшига прозвали в нижней части города „лимоном“, — он шлялся, шатаясь, из одного питейного заведения в другое в сопровождении нескольких студентов, которые во время застолья пили за него, как за гения. Следствием установлены детали смерти писателя: с Нового года Фортшиг был каждый день более или менее пьян. Ему удалось — на средства какого-то добросердечного частного лица — в очередной раз выпустить свой „Яблочный сок“, номер особенно неудачный, ибо в нем он предпринял признанную всей нашей врачебной общественностью абсурдной атаку на неизвестного, возможно даже вымышленного врача, руководствуясь при этом геростратовым намерением учинить скандал любым путем. Насколько надуманной была эта атака, следует хотя бы из того, что писатель, патетически потребовавший, чтобы неназванный врач явился в городскую полицию Цюриха, одновременно раззвонил повсюду, что сам собирается на десять дней уехать в Париж, но не сделал этого. Сначала он отложил отъезд на день, а в ночь на среду дал в своей жалкой квартире на Кесслергассе прощальный ужин, пригласив на него музыканта Бетцингера и студентов Фридлинга и Штюрмера. Около четырех утра — уже сильно пьяный — он пошел в туалет, находившийся в конце коридора напротив его комнаты. Поскольку двери оставались открытыми, чтобы из кабинета вытянуло едкий табачный дым, туалет был виден всем троим, продолжавшим угощаться за столом Фортшига, но никто ничего особенного не заметил. Обеспокоенные его получасовым отсутствием и тем, что он не отвечал на их крики и стук в дверь туалета, они начали дергать ее, но открыть так и не сумели. Полицейский Гербер и сотрудник службы безопасности Бреннайзен, которых Бетцингер привел с улицы и которые взломали эту дверь силой, нашли несчастного скорчившимся на полу без признаков жизни. О причинах этого несчастья ясности пока нет. Но, как следует из заявления для печати, сделанного следователем Лутцем, о преступлении не может быть и речи. Хотя следствием и установлено, что Фортшиг получил удар чем-то твердым сверху, местоположением туалета это исключается. Световая шахта, в сторону которой открывается маленькое окно туалета (туалет находится на пятом этаже), настолько узкая, что для человека совершенно невозможно вскарабкаться вверх по ней или спуститься вниз: соответствующие следственные эксперименты полиции подтвердили это однозначно. Кроме того, дверь была закрыта на задвижку изнутри, все известные приемы, с помощью которых это можно было бы сделать снаружи, исключаются. На ключ дверь не закрывается, потому что в ней нет замка, а есть только тяжелая задвижка с внутренней стороны. Не остается других объяснений, кроме того, что писатель как-то особенно неудачно упал, тем более что он, по свидетельству профессора Деттлинга, был безумно пьян…»
Едва старик прочел это, как газета выпала из его рук, а пальцы судорожно вцепились в одеяло.
— Карлик, карлик! — выкрикнул он в пустоту комнаты, сразу догадавшись, как погиб Фортшиг.
— Да, карлик, — ответил ему спокойный и властный голос от двери, открывшейся незаметно для него. — Согласитесь со мной, господин комиссар, что я воспользовался услугами палача, которого вряд ли легко будет найти.
На пороге стоял Эмменбергер.
Часы
Врач закрыл за собой дверь.
Он был не в белом докторском халате, каким предстал перед комиссаром в первый раз, а в темном костюме в полоску, при белом галстуке и в серебристо-серой рубашке — тщательно ухоженная, едва ли не франтоватая личность, тем более что на руках были плотные желтые лайковые перчатки, как будто он боялся их запачкать.
— Теперь мы, бернцы, побудем наедине друг с другом, — сказал Эмменбергер и отдал похожему на скелет больному легкий, скорее уважительный, чем насмешливый, поклон.
Потом взял стоявший за задернутыми гардинами стул, который Берлах по этой причине не замечал. Повернув стул спинкой, врач сел на него у постели старика, оперся о спинку грудью и положил поверх нее руки. Комиссар вновь овладел собой. Протянул руку за газетой, тщательно сложил ее и опустил на тумбочку, после чего сплел по своему обыкновению пальцы на затылке.
— Вы, значит, убили беднягу Фортшига, — сказал Берлах.
— Тому, кто с таким пафосом составляет смертные приговоры, полагается, по моему разумению, некролог, — так же деловито подтвердил тот. — Даже писательство связано нынче с известной опасностью, и это ему только на пользу.
— Что вы от меня хотите? — спросил комиссар.
Эмменбергер рассмеялся.
— Пожалуй, это я должен был бы поинтересоваться: что вам нужно от меня?
— Это вам доподлинно известно, — ответил комиссар.
— Конечно, — согласился врач. — Это я знаю точно. Так же точно, как и вы знаете, что я хочу от вас.
Эмменбергер встал и приблизился к стене, на которую смотрел некоторое время, повернувшись к комиссару спиной. Он нажал, наверное, на какую-то кнопку или рычажок, потому что стена с танцующими мужчинами и женщинами раздвинулась бесшумно, как потайная дверь. За ней открылось просторное помещение с застекленными шкафами, на полках которых лежали хирургические инструменты: скальпели, ножницы и зажимы в металлических коробках, пачки ваты, шприцы, наполненные молочного цвета жидкостью, пузырьки и тонкая кожаная маска красного цвета — все стерильное и в образцовом порядке. Посреди этого просторного помещения стоял операционный стол. В это же время над окном начал медленно и угрожающе опускаться сверху тяжелый металлический зонт. Комната осветилась ярким светом, потому что в пазах между зеркалами были пропущены неоновые трубки, что старик заметил только теперь, а над шкафами в этом голубоватом свете он увидел большой круглый диск с зеленым свечением — часы.
— Вы и меня намерены прооперировать без наркоза? — прошептал старик.
Эмменбергер не ответил.
— Будучи человеком старым и слабым, я боюсь, что закричу, — продолжал комиссар. — Не думаю, что вы найдете во мне жертву-храбреца.
И на это врач ничего не ответил. Зато спросил:
— Видите вон те часы?
— Вижу, — сказал Берлах.
— Они показывают половину одиннадцатого, — сказал Эмменбергер, сверив их со своими наручными часами. — В семь я буду вас оперировать.
— Через восемь с половиной часов.
— Через восемь с половиной часов, — подтвердил врач. — А теперь, уважаемый, нам предстоит кое-что обсудить. Без этого нам не обойтись, а потом я оставлю вас в покое. Как говорится, последние часы жизни люди предпочитают проводить в одиночестве. Ладно. Но вы заставляете меня неоправданно много трудиться.
— Видите вон те часы?
— Вижу, — сказал Берлах.
— Они показывают половину одиннадцатого, — сказал Эмменбергер, сверив их со своими наручными часами. — В семь я буду вас оперировать.
— Через восемь с половиной часов.
— Через восемь с половиной часов, — подтвердил врач. — А теперь, уважаемый, нам предстоит кое-что обсудить. Без этого нам не обойтись, а потом я оставлю вас в покое. Как говорится, последние часы жизни люди предпочитают проводить в одиночестве. Ладно. Но вы заставляете меня неоправданно много трудиться.
Он снова уселся на стул, прижавшись к нему грудью.
— Полагаю, к этому вы привыкли, — возразил ему комиссар.
Эмменбергер на какое-то мгновение смутился.
— Меня радует, — проговорил он наконец, покачивая головой, — что вы не потеряли чувство юмора. Мой карлик хорошо поработал. Протиснуться вниз по световой шахте дома на Кесслергассе после утомительной ночной прогулки по мокрой кирпичной крыше, когда на тебя шипят все коты, а потом со всего маха нанести задумчиво сидящему в туалете королю поэтов сильный смертельный удар было для коротышки делом нелегким. Я, признаться, переживал, поджидая маленькую обезьяну в моей машине у Еврейского кладбища: справится ли? Но этот дьявол, ростом меньше восьмидесяти сантиметров, сработал бесшумно и, главное, незаметно. Уже через два часа после того, как мы расстались, он подбежал ко мне вприпрыжку в тени деревьев. За вас, господин комиссар, мне придется взяться самому. Это будет несложно, и мы можем обойтись без столь неприятных для вас слов. Но как, во имя всего святого, мы поступим с нашим общим знакомым, с нашим дорогим старинным другом доктором Самуэлем Хунгертобелем с Беренплац?
— А он тут при чем? — выжидательно спросил старик.
— Но ведь это он привез вас сюда.
— У меня с ним нет ничего общего, — сказал комиссар.
— Он каждый день звонил сюда по два раза, интересовался здоровьем своего старого друга Крамера и требовал вас к телефону, — твердо проговорил Эмменбергер и наморщил лоб.
Берлах невольно взглянул на часы над стеклянным шкафом.
— Конечно, уже без четверти одиннадцать, — сказал врач, задумчиво, но не враждебно разглядывая больного.
— Он был внимателен ко мне, старался поднять меня на ноги, но к нам обоим никакого отношения не имеет, — упрямо стоял на своем комиссар.
— Прочли вы очерк о себе в «Бунде»?
Берлах помолчал секунду-другую, спрашивая себя, куда Эмменбергер метит своим вопросом.
— Я газет не читаю.
— В нем говорится, что в отставку ушел известный всему городу человек, — сказал Эмменбергер, — но вопреки этому Хунгертобель поместил вас в мою клинику под именем Блэза Крамера.
Комиссар этот удар выдержал. Он, мол, так назвался, когда лег в клинику Хунгертобеля.
— Если мы когда-то раньше с ним и встречались, он вряд ли узнал меня, так я изменился за время болезни.
Врач рассмеялся.
— Не станете же вы утверждать, будто заболели для того, чтобы попасть ко мне в «Зонненштайн»?
Берлах ничего не ответил.
Эмменбергер смотрел на старика с грустью в глазах.
— Мой дорогой комиссар, — проговорил он с легким укором, — в течение всего допроса вы не сделали ни шага мне навстречу.
— Это я должен вас допрашивать, а не вы меня, — не уступал ему комиссар.
— Вы тяжело дышите, — озадаченно проговорил Эмменбергер.
Берлах промолчал. И тут он впервые услышал тиканье часов. «Теперь я буду слышать его вновь и вновь», — подумал старик.
— Не пора ли вам признать свое поражение? — дружелюбно спросил его врач.
— Мне, наверное, ничего другого не остается, — ответил смертельно усталый Берлах, вынул руки из-под головы и положил их на одеяло. — Эти часы… Если бы их здесь не было.
— Эти часы… если бы их здесь не было, — повторил врач слова старика. — Что мы ходим друг за другом по кругу? В семь я вас убью. И это должно настолько упростить наши отношения, что вы можете без предубеждения обсудить со мной дело Эмменбергера — Берлаха. Мы с вами оба научные работники, только цели исследований у нас противоположные, мы шахматисты, играющие за одной доской. Но игра эта особенная: проиграет либо один, либо оба. Вы вашу игру уже проиграли, и теперь мне любопытно, проиграю ли и я свою.
— Вы ее проиграете, — тихо проговорил Берлах.
Эмменбергер рассмеялся.
— Возможно. Я был бы плохим шахматистом, если бы не предусмотрел такого исхода. Однако взглянем на вещи повнимательнее. У вас шансов нет никаких, потому что в семь я явлюсь сюда с моими скальпелями, а если этого не случится — по воле случая, — вы умрете через год от своей болезни; а как обстоит дело с моими шансами? Довольно плохо, согласен: ведь вы меня уже выследили!
И врач снова рассмеялся.
«Это доставляет ему удовольствие», — с удивлением отметил старик. Врач все больше удивлял его.
— Согласен, я испытываю удовлетворение от того, что бьюсь как муха в вашей сети, тем более что вы сами запутались в моей. Однако пойдем дальше: кто вывел вас на мой след?
— Это произошло без посторонней помощи, — заявил старик.
Эмменбергер покачал головой.
— Обратимся-ка лучше к более правдоподобным вещам, — сказал он. — О моих преступлениях — используем это ходячее выражение — сам по себе никто не догадается, такие догадки ни с того ни с сего с ясного неба не падают, не бывает этого. И уж наверняка этого не может быть, когда речь идет о комиссаре городской полиции Берна — не в похищении же велосипеда или в тайно сделанном аборте меня подозревают. Вернемся лучше снова к моему делу: вы, как человек, у которого нет больше шансов, имеете право знать правду, это преимущественное право потерпевших поражение. Я был осторожен, основателен и педантичен — в этом отношении я как специалист чист, — однако, несмотря на всю мою осторожность, есть, конечно, улики, которые против меня. Преступлений без улик в нашем мире случайностей не существует. Начнем перечислять: что послужило отправным пунктом для комиссара Берлаха? Начнем с фотографии в «Лайфе». Кто был тот безрассудно смелый человек, что сумел сделать в те дни снимок, я не знаю; достаточно самого факта его существования. И это довольно плохо. Но не будем преувеличивать. В свое время миллионы читателей видели эту фотографию, и среди них наверняка многие знали меня; однако до сих пор никто меня не опознал, ведь на снимке моего лица почти не видно. Так кто же опознал меня сейчас? Либо тот, кто видел меня в Штуттхофе и знает, что я здесь, — возможность эта невелика, потому что те люди, которых я взял из Штуттхофа, у меня в руках; однако, как и от любой случайности, от такой возможности не отмахнешься, — либо человек, который сохранил обо мне схожие воспоминания по моей жизни в Швейцарии до тридцать второго года. В ту пору произошел один случай в горной хижине, который я, тогда молодой студент, припоминаю во всех подробностях. Случилось все это на фоне багрового вечернего неба, и Хунгертобель был одним из пятерых, присутствовавших при этом. Следовательно, можно предположить, что узнал меня Хунгертобель.
— Ерунда, — твердо возразил старик.
Это, мол, ничем не подтвержденная мысль, чисто умозрительное допущение и больше ничего. Он догадывался, что над его другом нависла угроза и что опасность эта очень велика — если только ему не удастся отвести подозрение от Хунгертобеля, хотя он не представлял себе точно, в чем эта опасность может состоять.
— Не станем слишком поспешно подписывать смертный приговор бедному старому доктору. Обратимся прежде к другим возможным уликам, работающим против меня, попытаемся его оправдать, — продолжал Эмменбергер, опершись подбородком на сложенные на спинке стула руки, — ситуация с Нэле. Вы и ее раскопали, поздравляю, господин комиссар, Марлок мне все рассказала, это просто удивительно! Давайте сойдемся вот на чем: признаюсь, я сам сделал Нэле надрез над правой бровью и оставил следы ожога на левом предплечье, такие же, как у меня, чтобы из нас двоих вышел как бы один, но в двух лицах. Я отправил его под своим именем в Чили, и когда этот одаренный, но простодушный парень из низов, абсолютно не способный овладеть древнегреческим и латынью, зато раскрывший свои способности на бескрайнем поле медицины, вернулся согласно нашей договоренности домой, я заставил его принять капсулу с синильной кислотой в скособочившейся, с искрошившимися стенами портовой гостинице Гамбурга. C’est са, как сказала бы моя красавица любовница. Нэле был человеком чести. Он покорился своей судьбе — о нескольких моих энергичных телодвижениях умолчу — и изобразил самое прекрасное из всех мыслимых самоубийств. Не будем больше говорить об этой сцене, произошедшей серым туманным утром в гостинице для матросов и проституток в городе, наполовину обуглившемся и испепеленном, под глухие и довольно-таки тоскливые гудки заблудившихся кораблей. Эта история была достаточно рискованной игрой, которая и по сей день может сыграть со мной злую шутку — откуда мне известно, чем только ни занимался этот способный дилетант в Сантьяго, с кем он там дружил и кто может вдруг объявиться в Цюрихе, чтобы навестить Нэле. Однако давайте придерживаться фактов. Что свидетельствует против меня, если кто-нибудь выйдет на этот след? Ну, во-первых, честолюбивая идея Нэле писать статьи для «Ланцета» и «Швейцарского медицинского еженедельника» — эти улики могут стать для меня роковыми, если кому-то придет в голову сделать сравнительный стилистический анализ его и моих прежних статей. Нэле не стесняясь употреблял берлинские словечки. Но чтобы заметить это, надо сначала прочесть его статьи, а кто, помимо врачей, их прочтет? Вы видите сами, что дела нашего друга плохи. Правда, человек он безобидный, добавим мы в его оправдание. Но если он выступит в паре с криминалистом, что я вынужден допустить, то я не могу больше дать за старика руку на отсечение.