Стен умолк, допивая вино.
– Если хотите знать мое мнение, – заключил он, – и Стринберг, и Шудлер сейчас в очень плохом положении, и каждый из них надеется выкарабкаться с помощью другого, с той только разницей, что Шудлер рассчитывает на одного Стринберга, а Стринберг – на шесть или семь таких Шудлеров. Но рухнут они вместе, и этот дурак Руссо вместе с ними.
Было два часа дня. Робер Стен, запечатлев долгий поцелуй на руке Марты, вышел из ее дома, и Лашом из приличия спустился вместе с ним. На набережной, возле машины, где шофер, очнувшись ото сна, вздрогнул, глава партии сказал Симону:
– Давай, дорогой мой Лашом, иди к ней, к нашей божественной Марте. Со мной нечего таиться… Я рад. Мне кажется, сейчас она счастлива…
На следующий день Симон Лашом позвонил Анатолю Руссо, чтобы сообщить, что после долгого разговора с Ноэлем Шудлером он считает дело с займами не менее надежным, чем дело с займом Стринберга.
5
В проходной театра де Де-Виль администратор, госпожа Летан, стояла перед Вильнером и читала ему длинный список имен.
Вильнер, склонившись над отпечатанным планом своего театра, слушал, качая головой, и цедил:
– А маркиза де Гётвиль?
– Два места. Где хотите, но лучше в глубине.
– А барон Глюк?
– О! Одно место, даже нет, половина. Он ведь такой крохотный. Откидное! И то если хватит мест для всех критиков. Но ведь он придет в любом случае, пригласим мы его или нет.
Пьеса, где у Сильвены Дюаль была второстепенная роль Эстер Могар, только что сошла с репертуара. Ее должна была сменить другая пьеса – «Купорос», в которой Сильвена играла уже главную роль, – вот Вильнер и рассаживал приглашенных на генеральную репетицию.
Дело это чрезвычайно деликатное, и Вильнер продумывал каждую деталь с не меньшей тщательностью, чем постановку мизансцен. Никто не умел так, как он, рассредоточить поклонников по разным точкам зала, посадить любовников рядом с парой законных супругов, поместить обладательниц красивых плечей в первый ряд балкона, а главное, главное – обласкать редакторов и ведущих критиков.
– Госпожа Этерлен?.. Надо же, как она попала на букву «Л»? – заметила госпожа Летан.
– Но вы же знаете, она была любовницей де Ла Моннери, а потом – Лашома. Не надо: вычеркните! Она уже ничья любовница. – Он выпрямился, развел руками и произнес: – Sic transit…[20] Да, вот так и проходит слава недостойных!.. И госпожу де Ла Моннери – тоже! – добавил он. – Ну зачем? Она старая, глухая. А наши три ряда для глухих уже полны.
Так перед генеральной репетицией каждой пьесы Вильнера из списков вычеркивалось несколько имен, «отправленных на кладбище еще при жизни», как говаривал он сам, а вместо них появлялись имена новые, «восходящие звезды», – таким образом, по этим спискам легко можно было проследить превратности судьбы и изменчивость успеха в Париже за последние сорок или пятьдесят лет.
– Да! Пока я тут размышлял, барон Шудлер предупредил меня, что приведет с собой Стринберга. Великое событие, ибо, кажется, Стринберг никогда в жизни не был в театре. Дайте мне ближайшую к сцене ложу, справа! Им будет видно плохо, зато их – хорошо.
В эту минуту появилась возбужденная, счастливая, взволнованная Сильвена в голубом жакете, отороченном черно-бурой лисой. Она нервничала перед выходом в своей первой большой роли.
– Ну вот, Эдуард, дорогуша!.. – воскликнула она.
Холодный и злобный взгляд Вильнера пригвоздил ее к месту.
– …Простите, дорогой мэтр, – вымолвила она, сделав некое подобие реверанса, – сколько мест ты даешь для моих друзей?
– Нисколько. Ни одного.
– Как?! – воскликнула она.
– Ни одного! – повторил Вильнер. – Мне твои друзья не нужны: это я им нужен.
– Ага! А тебе нужны все твои старые любовницы…
– Успокойся, успокойся, – проговорил Вильнер тоном, предвещавшим взрыв гнева. – В зале будет по меньшей мере человек десять, с которыми ты спала, если это доставит тебе удовольствие. Я уж, естественно, не в счет…
– Сволочь, – приглушенно, сквозь зубы, прошептала Сильвена.
Но в этом сдавленном ругательстве промелькнуло больше восхищения, чем досады, и даже известная нежность, смешанная с ненавистью. Всякий раз, как Сильвена собиралась взбрыкнуть, Вильнер осаживал ее, словно ударом лапы, и она готова была тогда и укусить эту лапу, и лизнуть…
В эту минуту сообщили о приходе репортеров, ведущих театральную хронику, которым Вильнер назначил общую встречу, как министр, организующий пресс-конференцию. Кабинет наполнился журналистами и фотографами. Госпожа Летан скромно отступила в угол. В течение нескольких минут комната озарялась бесшумными вспышками. Старый Юпитер пыжился, вскидывал брови, милостиво улыбался или делал вид, будто гневается из-за постоянных, но безобидных вспышек магния. Сделали несколько снимков – и «Эдуард Вильнер стоит», и «Эдуард Вильнер сидит», и «Эдуард Вильнер за письменным столом», и «Эдуард Вильнер, раздвинув занавески, задумчиво смотрит на Париж…».
– Еще разок для меня, господин Вильнер, это «Вог»… Могу я попросить вас в профиль, мэтр, для «Комедии»…
Сделав вид, что ей нужна зажигалка, лежавшая на письменном столе, Сильвена подошла к Вильнеру, чтобы попасть в кадр рядом с ним. Притом подтолкнуло ее не только тщеславие, но и избыток чувств.
– Назад, фиглярка! – цыкнул драматург, отталкивая ее своей большой дряблой рукой. – Тебя будут снимать на сцене, с актерами.
Вот на этот раз Сильвена действительно обиделась.
Затем Вильнер ответил на вопросы репортеров и разъяснил сюжет пьесы. «Купорос» – это деньги, подносимые, точно чаша с ядом, к устам человечества, они растворяют все: чувства, страсти, семьи и в конце концов разъедают, уничтожают тех, кто владеет ими. Действие происходит в семье банкиров.
– Что касается исполнителей, я имею удовольствие представить в главной женской роли молодую актрису, которая уже играла у меня в театре: в этой пьесе, мне кажется, она станет открытием.
Никто бы никогда не подумал, что Сильвена стоит тут, в нескольких шагах от него.
Оттиснутая в другой конец кабинета молодым журналистом – любителем сенсаций, Сильвена, жеманясь, отвечала:
– М-м… Ну, вот… Ну, значит… На сцене я выступаю восемь лет… Да, я начала очень рано. Играла в «Варьете», в «Ар»…
По мере того как, перечисляя театры, Сильвена приближалась к дням нынешним, она обретала уверенность, называла даты, приукрашивала факты.
– Но только с тех пор, как я работаю с Эдуардом Вильнером, к которому я испытываю колоссальное восхищение, колоссальную благодарность, – продолжала она, искоса бросив взгляд на тирана, – я чувствую, что стала понимать, что такое настоящий театр. Я столько ему должна… в смысле… я колоссально ему обязана за то, что он поручил мне потрясающую роль Эммы в «Купоросе», где я надеюсь выступить достойно…
Она была искренна в своей банальности и даже взволнована. Досада, оставшаяся от слов Вильнера, прошла: Сильвена говорила для прессы, и некоторые вещи, поданные высокопарным тоном, воспринимались совсем иначе.
Вильнер украдкой наблюдал за ней и, перехватив какие-то обрывки ее фраз, подумал: «Жалкая сучка!»
Как и всякий раз, когда Вильнер задерживал на Сильвене свой особый жесткий и испытующий взгляд, радость актрисы гасла, и она пыталась сообразить: «Что же я опять плохого сделала?»
На самом же деле Вильнер был сверх меры измучен Сильвеной. Все, что вначале ему казалось в ней свежим и привлекательным, теперь представлялось невыносимым. Сильвена заняла в его жизни слишком много места.
Он вычислял время, оставшееся ему для скромного использования своих мужских возможностей, и подсчитывал число новых женщин, которых он еще мог для себя открыть, познать их, любить. Осиная назойливость Сильвены мешала ему находить этих незнакомок, этих последних жемчужинок или последних бисеринок, которые могли бы украсить его старость.
Сильвена перестала выполнять отведенную ей функцию: ее вытянутое рядом с ним тонкое обнаженное тело уже не усмиряло тоски Вильнера при виде собственного живота, возвышавшегося, словно купол мечети, с увядшей, истонченной, омертвевшей кожей и глубоким пупком, через который в него вливались когда-то материнские жизненные соки.
Он больше не желал Сильвены и, несмотря на преклонный возраст, сохранил тот незыблемый принцип, что нужно расставаться с женщиной, лишь только перестаешь чувствовать влечение к ней.
Но он позволил молодой актрисе прилепиться к нему как лишай: более того, она была необходима ему для пьесы. Сильвена уже стоила Вильнеру много времени и кое-каких денег, а он был не из тех людей, кто легко соглашается на потерю вкладов.
– Ах! Милейшая Летан, – говорил он администраторше, – я, видите ли, всегда становлюсь жертвой чувств, которые ко мне питают.
Журналисты вышли из кабинета.
– Итак… мой милый Эдуард… насчет мест, мне нужно десять, – проговорила Сильвена.
– Ах! Милейшая Летан, – говорил он администраторше, – я, видите ли, всегда становлюсь жертвой чувств, которые ко мне питают.
Журналисты вышли из кабинета.
– Итак… мой милый Эдуард… насчет мест, мне нужно десять, – проговорила Сильвена.
– Я же сказал – нет! – прогремел Вильнер. – Твои ухажеры купят места сами. А что касается тебя, ты немедленно уберешься отсюда. И сказать тебе нечего. Ты – ничтожество. Ты существуешь только благодаря мне: и если я захочу, ты перестанешь существовать. Запомни: «Я своими руками тебя сотворил и я же тебя уничтожу!»… Кто это сказал? Я или Эсхил?
И он тихонько подтолкнул ее за плечи к двери. Затем вернулся к своему креслу, со вздохом опустился в него и на несколько мгновений задумался.
– По сути дела, – произнес он, глядя на администраторшу, но не видя ее, – все та же судьба, которая бросает любовников друг к другу, однажды их разводит. – Какой-то момент он еще размышлял, потом придвинул записную книжку. – Вот вам и сюжет для новой пьесы – то, что я сейчас сказал, – добавил он. И вдруг вернулся к безотлагательным проблемам: – Так что, Летан, сколько человек мы приглашаем на ужин после генеральной? Шестьдесят, семьдесят человек… По три бокала шампанского на каждого. Не больше. Поскольку всегда находится кто-то, кто не пьет… А вам остается только подсчитать, из расчета, что в бутылке восемь бокалов.
6
Пьеса началась несколько минут назад. Внимание зрителей отвлекали лишь приглушенные извинения опоздавших, которые пробирались на свои места.
Внезапно занавес упал, и в зале дали свет – чуть зловещий, вполнакала, расползшийся по голым плечам, чередовавшимся с плешивыми головами, по жемчужным колье в три нитки и крахмальным воротничкам.
– Что все это значит? – спрашивали кругом.
На сцене никто как будто бы не падал в обморок.
Может быть, за кулисами что-то загорелось? Люди с развитым воображением стали поглядывать на двери. Впечатлительные натуры, вспомнив о пожарах в Опере и «Благотворительном Базаре», приготовились кричать: «Женщины, вперед!» Политические деятели, присутствовавшие в зале, сразу же подумали о покушении.
Раздвинув бархатный занавес, появился Эдуард Вильнер в двубортном смокинге и вышел вперед к рампе.
Мертвая тишина воцарилась под высокими сводами театра де Де-Виль.
– Дамы и господа, – проговорил Вильнер голосом, в котором проскальзывали нотки сдерживаемого бешенства, – исполнители, сыграв начало этого действия в полном несоответствии с моими указаниями, имеют честь повторить его перед вами.
У одних слова Вильнера вызвали вздох облегчения, у других – смех, у третьих – восхищение. Снова стало темно.
За кулисами Сильвена в слезах, почти в истерике, опираясь на руки артистов, вопила:
– Так не поступают! В вечер генеральной с актрисой так не поступают!
– Генеральная репетиция – это продолжение работы! – кричал Вильнер.
Он постучал пальцем по часам-браслету.
– За десять минут действия вы умудрились потерять на тексте три минуты, – вы просто мерзавцы. Да при таком темпе пьеса продлится часа четыре.
– Но я же волновалась! – простонала Сильвена.
– А мне плевать!
– Нет, нет и нет! Я не выйду на сцену. – Она дрожала, потряхивая волосами.
– Хорошо, превосходно, – отрезал Вильнер, – пусть зовут второй состав.
Тогда Сильвена взяла себя в руки и со жгучей ненавистью поглядела на Вильнера.
– Не ради тебя, можешь мне поверить, – проговорила она. – А потому, что у меня есть чувство профессионального долга.
Занавес взлетел, и Сильвена вышла из-за кулис. Подхлестываемая яростью, она выстреливала реплики, как пули из ружья.
– У этой малышки голос, как у Сары, – прошептал крохотный барон Глюк, приподнимаясь, чтобы дотянуться до уха соседки.
Пьеса выигрывала и в правдивости, и в эмоциональной силе: зрители забыли, что находятся в театре, а в Сильвене внезапно открылась та способность, которая зовется «присутствием на сцене» и без которой актер – не более чем картонная кукла.
При помощи голоса, жестов, пластики молодой любовницы и благодаря таинственным волнам, исходившим от нее, драматург оторвал зрителей от реальности и увел их в созданный им мир.
А он все это время ходил взад и вперед, поглядывая на хронометр, заходил в зал, проверяя пульс аудитории, возмущался по поводу двух пустых мест, старался разглядеть в полутьме ложи номер шесть Марту Бонфуа и госпожу Стен, а за ними – главу партии и Симона Лашома.
Он едва не убил зрителя, который вдруг закашлялся. Он ведь тоже по-своему волновался.
Сильвена доиграла акт в том же напряжении, в каком начала его, и зал искренне и увлеченно устроил ей долго не стихавшую овацию.
Толпа растеклась по коридорам.
Мужчины медленно прохаживались, чуть наклоняясь вперед; в своих черных фраках и накрахмаленных рубашках все они, как один, походили на пингвинов перед спариванием с самками других пород пернатых.
Однако пингвины эти и птицы невообразимой расцветки олицетворяли все, что было на земле самого изысканного, самого утонченного в области духа: восемьсот человек, находившиеся в театре, определяли вкусы, успех и моду для остальных представителей белой расы, и их платья, драгоценности, эстетические теории и суждения ожидались с нетерпением и копировались в Лондоне и Риме, Нью-Йорке и Стокгольме, Белграде и Буэнос-Айресе. Не всех можно было назвать выдающимися личностями, но в целом здесь собрались люди весьма незаурядные.
Это общество знало толк в блюдах, отдававших легким душком. Вероятно, в какой-то степени ему удается противостоять полному распаду, поскольку вопреки тому, что возвещают каждому поколению, оно вот уже два века сохраняет – пронося его через все революции, разорения и войны – свой высокий уровень и превосходство своих взглядов.
Впрочем, там можно было увидеть и достаточное число иностранцев, вернее, интернационалистов из тех, кто знаком со всеми столицами мира, но кого неодолимо притягивает, подобно зеркалу, или манку, или смоле, площадь Согласия и кто, сохраняя свою национальность и паспорт, становится парижанином по облику и образу мыслей.
Единственным, кто выбивался из этой толпы, был Стринберг. Он прогуливался в обществе барона Шудлера: на пластроне у него красовались две жемчужины величиной с яйцо дрозда, и он едва заметно прихрамывал в своих огромных шнурованных ботинках. Трудно было понять, нравится ему здесь или просто интересно. Он курил гигантские сигареты с длинным золотым фильтром, которые выбрасывал после четырех затяжек. И внутренняя охрана театра, вместо того чтобы вежливо попросить его курить в вестибюле, нагибалась и подбирала с ковра золоченые следы миллиардера.
– Вы видели руку Шудлера, не правда ли, впечатляюще! – говорили вокруг.
Оба финансиста беседовали вполголоса. За ними явно наблюдали, их окружали, заходили вперед, делали вид, что заняты чем-то другим, но на самом деле только и ждали кивка, улыбки, пожатия руки. Однако было отмечено, что Лашом – один из немногих избранных, кто имел честь быть представленным великому Стринбергу, – держался в высшей степени холодно и почти сразу отошел. Тогда как Анатоль Руссо, наоборот, мельтешил, точно цирковой голубь.
А чуть поодаль Марта Бонфуа выставляла напоказ свои серебряные волосы, изумительные плечи, хрустальный смех и царственную осанку.
– Это и есть Стринберг? – шепотом спросила она Симона и Робера Стена. – Да, он, можно сказать, уже пропал, друзья мои. Я всегда это чувствую… сама не знаю по чему и в то же время по всему – по цвету лица, по взгляду…
Говорили также о пьесе и об инциденте с поднятием занавеса.
– Он был абсолютно прав, абсолютно! – заключили коллеги, у которых никогда недостало бы на это храбрости.
Критики уже обдумывали статьи, проверяя свои замечания на друзьях, – так мясники затачивают ножи, прежде чем отрезать кусок мяса.
И ни один из них не решился искренне признаться в том, что спектакль ему нравится: они пришли в театр вынести свое суждение, а главное, если удастся, блеснуть за счет чужого творчества. Что же до удовольствия – его пусть получает свет и обыватели.
Какой-то педераст в смокинге с завернутыми рукавами гнусавил:
– Ой, это же просто какашка, вернее, даже мусс из какашки, как внутри гусиной печенки – мусс из гусиной печенки.
Но вот прозвонил звонок, перекрывший его кудахтанье, и пингвины об руку с прочей птицей двинулись на свои места.
Когда открылись декорации второго акта, по залу прошел шепот, и множество глаз невольно обратились к первой от сцены ложе, где сидели оба финансиста. Ибо декорации представляли собой с точностью, близкой к шаржу, интерьер особняка Шудлеров.
Париж умел оценить иронию, и декорации вызвали аплодисменты. Однако по мере того как разворачивалось действие, сходство становилось все более ощутимым – по ходу пьесы отец, ревностно охранявший свою власть, подстраивал разорение и смерть сына.