Крушение столпов - Морис Дрюон 32 стр.


Мари-Анж помнила, как огорчилась, когда в день похорон ее деда-поэта – а Мари-Анж было тогда шесть лет – ей принесли белое платье вместо платья, какие носят «дамы», которое ей так хотелось надеть. Радости такого рода всегда приходят слишком поздно.

А сейчас Мари-Анж была в отчаянии от того, что ей приходилось надевать унылые бумажные чулки, тусклые, как сажа, да еще пристегивать их каждое утро серыми резинками.

– Если бы они хоть были шелковые! – говорила она Жан-Ноэлю. – Ведь не одежда же доказывает горе.

Настало время больших каникул. Госпожа де Ла Моннери вместе с внуками отбыла в Динар. И дети вновь получили право ходить с голыми икрами: Мари-Анж – в белой пикейной юбочке, Жан-Ноэль – в рубашке с открытым воротом.

Каждый день перед обедом госпожа де Ла Моннери, опираясь на большой зонт, совершала прогулку в сопровождении Жан-Ноэля.

А в это время Мари-Анж, из рук вон плохо учившаяся весь этот год («Конечно, у нее есть оправдания, но все-таки это еще не причина», – говорила госпожа де Ла Моннери), сидела в отеле, выполняя задания.

Любой другой ребенок на месте Жан-Ноэля пришел бы в отчаяние или чувствовал бы себя оскорбленным тем, что ему надо ежедневно сопровождать капризную, властную и глухую старуху. А Жан-Ноэль испытывал даже какое-то мрачное наслаждение, медленно шагая рядом с бабушкой, неся за ней пакет с воздушными бисквитами, которые она покупала в одном магазине, и встречая вместе с ней многочисленных стариков и старух, которых ему никогда не надоедало рассматривать со всеми их морщинами, маниями и нарядами. Собственно, это ведь были такие же люди – только умытые, образованные и хорошо одетые, – как и нищие, которые выстраивались в свое время возле особняка Шудлеров и которым прадедушка Зигфрид раздавал милостыню.

Созерцание старости доставляло Жан-Ноэлю удовольствие, никогда не надоедая ему и удовлетворяя его потребность в жестокости и одновременно в нежности. Однако при этом он вовсе не принадлежал к числу маменькиных сынков, зажатых и скрытных, которые держатся за юбки старших. Жан-Ноэль был уже почти юношей, долговязым и, пожалуй, слишком бледным, с ясным светлым лицом, какие бывают у блондинов, с большим природным изяществом, открытым и в то же время слегка таинственным взглядом.

Старость, трагедии и смерть окружали его с колыбели, под их знаком прошло его детство, и это не могло не оставить на нем болезненного отпечатка. Неожиданная весть о смерти матери, долетевшая до него полгода назад, когда он был в горном шале, вызвала потоки слез и одновременно завершила его воспитание горем.

Госпожа де Ла Моннери имела обыкновение в конце прогулки садиться на пляже на брезентовый стул и вместе с Жан-Ноэлем разглядывать проходивших по настилу женщин.

– Тебе пятнадцать лет, – говорила она, – и коль скоро родители твои умерли, нужно, чтобы кто-то формировал твой вкус. Скажем, вот эта – как ты ее находишь?.. Она тебе не нравится?.. Ну, так ты не прав: она, правда, немного полновата, но умеет держаться. У меня ведь было очень красивое тело, так что я знаю, о чем говорю.

Легкие платья, облегающие купальные костюмы, виднеющиеся над сандалиями щиколотки, покачивание золотистых от загара бедер, обнаженные подмышки, форма груди – все было объектом изучения. Госпожа де Ла Моннери не замечала того, как иной раз смущался мальчик, и того, что женщины и некоторые мужчины уже заглядывались на него, не отдавала она себе отчета и в силе своего голоса.

– А вот эта, смотрите, бабушка, она мне очень нравится, – время от времени шепотом говорил Жан-Ноэль.

– Бедный мальчик, – ответствовала госпожа де Ла Моннери, – у тебя решительно нет никакого вкуса, и я все время думаю, зачем я так стараюсь. Ты обращаешь внимание на одних кокоток!

Если до обеда госпожа де Ла Моннери тиранила внуков, то во второй половине дня она играла в бридж, всецело полагаясь на воспитание, полученное ими утром.

Жан-Ноэль завязал на пляже дружбу с англичанами, которые были намного старше него. Одна из них, бледная блондинка, научила его курить, выпивать в шесть часов вечера стаканчик виски и молча лежать рядом с ней под тентом, в то время как она машинально рисовала на песке – начиналось все неизменно с мужского члена и кончалось букетом цветов. Жан-Ноэль слегка краснел, а блондинка, прикрыв глаза, наблюдала за ним, и дыхание ее учащалось. И каждый день Жан-Ноэль выпивал стаканчик виски, смотрел, как рисовала блондинка, словно это был наркотик, необходимый ему, чтобы наполнить видениями ночь. Он разглядывал красноватую сыпь, появлявшуюся порой непонятно почему на щеках его бледной соседки; он представлял себе, «какой она станет в старости»; он ждал со слегка бьющимся сердцем, чтобы она осмелела или предложила; она не смелела и не предлагала ни разу. Должно быть, ей было вполне достаточно рисовать на песке и чувствовать рядом молодое тело.

Были там еще и двое мужчин лет тридцати, очень красивых, очень стройных, очень сдержанных в жестах и выражении лица, которые исподтишка наблюдали за происходящим, и в особенности наблюдали за Жан-Ноэлем; именно с ними он ходил плавать, когда блондинке надоедало чертить на песке и она обращала свой бледный живот к солнцу.

А Мари-Анж царила среди нескольких мальчишек своего возраста. Она трясла головой, забрасывая волосы назад, отдавала приказы, слишком громко смеялась, любила, когда ее переворачивали в воде или после бега наперегонки кто-нибудь хватал ее за талию.

Брат и сестра часто выговаривали друг другу за недостойное поведение, укоряли, и укоры эти отдавали ревностью. Однако перед бабушкой они держались как союзники.

Однажды вечером они оказались одни на пляже: их обычные друзья уже ушли, и Мари-Анж, лежавшая рядом с Жан-Ноэлем, принялась кончиками пальцев чертить что-то по песку.

– Я, в общем-то, не буду счастлива в жизни, – пробормотала она.

А Жан-Ноэля охватило то же смятение, какое он порой чувствовал, лежа рядом с бледной англичанкой. Бретелька купального костюма соскользнула с плеча Мари-Анж, обнажив почти полностью грудь.

– Тебе на это плевать, ты – мальчишка, – добавила она, окидывая взглядом тело брата.

В одно мгновение оба почувствовали друг к другу что-то постыдное и намеренно не стали от этого чувства избавляться. Мари-Анж захватила пригоршню песку и стала сыпать ему на шею. Он укусил на лету ее руку. Это послужило как бы сигналом, чтобы с вызовом посмотреть другому в глаза, сказать «идиот!», ринуться друг на друга, покатиться по песку и, смеясь, взметая фонтаны песка, под предлогом борьбы, с взаимного согласия щупать, хватать, сжимать взволнованной рукой те места тела, которые им так хотелось познать и погладить у других мужчин и женщин.

Для запоздалых купальщиков они выглядели двумя детьми, разыгравшимися на пляже…

Тот, кто воскликнул первым: «Ты мне делаешь больно!» – прервал эту игру жадного познания. Они, отдуваясь, приподнялись с земли. Они почувствовали лишь намек, преддверие физического наслаждения, даже не посмев себе в этом сознаться, ибо то, что они были братом и сестрой, воздвигало еще пока преграду их воображению.

Однако возвращались они молча, держались за руки, неся в себе тайную радость и разделенное чувство стыда, еще больше их связывавшее и побуждавшее с бо́льшим уважением относиться друг к другу.

10

Габриэль Де Воос со смертью Жаклин окончательно перестал пить. Можно было подумать, что его мучает раскаяние, – на самом же деле это был просто страх во хмелю потерять над собой контроль и признаться.

Но жил он в каком-то оцепенении, опьяняя себя, как наркотиком, воспоминанием, гнездившимся в глубинах сознания.

Он вдруг состарился; плечи его ссутулились.

– Как же он, бедный, должно быть, страдает, – говорили о нем. – И ничем его не отвлечешь.

Габриэль почти безвыездно жил в Моглеве и разумно управлял поместьем.

Он охотился, не отлипая от собак, почти ни с кем не разговаривая и стараясь оторваться от нескольких мелкопоместных длинноносых соседей, которые по-прежнему входили в команду.

Ван Хеерен, сраженный приступом подагры, сидел в ватных сапогах и не мог больше охотиться.

Мчась галопом по какой-нибудь аллее, Габриэль часто поворачивал голову, словно ожидая увидеть рядом лошадь Жаклин.

Сгоревший дуб, аллея Дам, Господский круг, дорога у пруда Фонгрель, Волчья яма… сколько было мест, где Габриэль невольно обращался к первому доезжачему:

– Вы помните, Лавердюр, ту охоту… с госпожой графиней…

А потом настал день, когда Габриэль стал говорить:

– Вы ведь охотились и с бароном Франсуа…

– Еще бы, господин граф…

И у Лавердюра сжало горло, хотя он и не мог определить, какую странную форму приняло горе в душе Габриэля.

Жилон был единственным, с кем Габриэль с удовольствием встречался более или менее регулярно. Почти каждый вечер они ужинали вместе либо в Моглеве, либо в Монпрели.

– Вы ведь охотились и с бароном Франсуа…

– Еще бы, господин граф…

И у Лавердюра сжало горло, хотя он и не мог определить, какую странную форму приняло горе в душе Габриэля.

Жилон был единственным, с кем Габриэль с удовольствием встречался более или менее регулярно. Почти каждый вечер они ужинали вместе либо в Моглеве, либо в Монпрели.

– Понимаешь, старина Габриэль, – сказал ему однажды бывший драгун, – ты, конечно, выжди какое-то время, а потом… в один прекрасный день… женись. А то станешь, как я, старой колымагой с большим животом, убогой жизнью и пустотой в голове.

– О нет, нет! – отвечал ему Габриэль. – Ведь на сей раз я буду вдовцом… А я не хочу, чтобы кто-то из-за меня страдал.

Габриэль поставил на каминную доску в своей комнате своеобразный алтарь с фотографиями Жаклин и Франсуа – он украшал их цветами и в молчаливом созерцании проводил перед ними долгие часы.

Случалось, глядя на выцветшую фотографию Франсуа Шудлера в каске 1914 года с лошадиным хвостом, Габриэль шептал, и глаза его увлажнялись:

– Может, вы все-таки простите меня… может, все-таки поймете… может, примете меня в свое общество там, наверху, даже если она этого не захочет…

Однажды ночью, так, что никто и не заметил, умер Урбен де Ла Моннери. Тонкие, как паутина, нити, привязывавшие его к жизни, разорвались во сне.

Склеп часовни Моглева был заполнен. Пришлось передвинуть надгробия и поработать каменщикам, чтобы можно было поставить там гроб маркиза. Габриэль, в черном пальто, присутствовал при работах.

Лак на гробе Жаклин оставался еще совсем нетронутым. Габриэль на несколько секунд приложился к нему лбом. «Франсуа лежит на Пер-Лашез, – подумал он, – она – здесь, где буду я?»

И громко обратился к рабочим.

– Ну, приступайте же, – сказал он.

Роскошный гроб Жана де Ла Моннери уже треснул, наполовину сгнил и рассыпался, так что стал виден цинковый саркофаг, в котором спал вечным сном великий представитель семейства, закованный в металл, отделявший его от всей родни.

На других плитах виднелись другие полуистлевшие дубовые доски, и сквозь них зияли пустые лица и белели решетки груди. А на самых нижних уровнях склепа уже исчезли всякие следы дерева и массивные изукрашенные рукоятки, таблички с выгравированными именами, серебряные распятия лежали вперемешку со скелетами.

У одной старой дамы на больших берцовых костях удивительным образом сохранились нетронутыми черные чулки, которые рассыпались в прах при малейшем к ним прикосновении.

Было там довольно много и тонких детских косточек, которые собрали вместе, так же как и маленькие черепа, и положили, высвобождая место, на самое дно склепа. Притом тут покоились усопшие лишь за последние сто с небольшим лет, ибо до Революции всех владельцев Моглева хоронили в деревенской церкви.

Наконец отчищенные, заново укрепленные плиты были установлены в надлежащем порядке, и в обители мертвых воцарилась симметрия. А со дна захоронения поднимался едва уловимый незнакомый пресный запах, исходивший от останков лежавших там тел.

Затем Габриэль незамедлительно занялся вопросами наследования: казалось, они должны были решиться без всяких осложнений, простой передачей всего имущества детям Жаклин.

Но тут на сцену вышли два персонажа, лет около пятидесяти, желчные, с сухими ручками и нездоровым цветом лица, и выдвинули свои требования на том основании, что они – сын и дочь госпожи де Бондюмон и их мать вышла замуж за маркиза на условиях общности имущества.

– Как? – обратился Габриэль к Жилону, узнав эту новость. – Ты сам руководил бракосочетанием старцев, ты сам приехал за стариком Урбеном, и тебе даже не пришла в голову мысль составить брачный контракт на условиях разделения имущества? Но ты же знал, что эти люди существуют?

Между друзьями разразилась жуткая сцена, в результате которой они рассорились вконец.

«Вот! Вот какую я получил благодарность», – возвращаясь в Монпрели, повторял Жилон, обезумевший от ярости прежде всего на самого себя.

Пришлось обратиться к правосудию, и все тяготы процесса в качестве опекуна детей Жаклин взял на себя Габриэль. Он доказывал недействительность брака, заключенного не по форме, по принуждению одного из брачующихся, при полной безответственности лиц, составлявших брачный контракт.

А наследники Бондюмон в качестве довода выдвигали моральный ущерб, нанесенный длительной связью с маркизом их матери и даже им самим; они настаивали на том, что отсутствие раздельного контракта вполне определенно доказывало желание маркиза «исправить дело».

Габриэль мог представить лишь завещание десятилетней давности, где Урбен указывал на братьев как на законных наследников, однако он умер последним.

Его противники в свою очередь утверждали, что, являясь прямыми потомками женщины, бывшей в течение тридцати лет подругой усопшего, они имеют не меньше моральных прав, чем племянники во втором колене.

Процесс стоил слишком дорого, и Габриэль его проиграл. Наследство поделили пополам. Суд все же постановил, что замок Моглев со всем, что в нем находится, должен отойти к наследникам со стороны Ла Моннери. Морально это могло принести удовлетворение, но с финансовой точки зрения грозило катастрофой. Примерная стоимость Моглева, парка и богатств, находившихся внутри замка, превосходила оценку состояния по бумагам. Поэтому приходилось отдавать Бондюмонам еще часть лесных угодий и земель и продать немалое число ферм, чтобы покрыть судебные издержки и заплатить за введение в права наследства.

Таким образом, на глазах Жан-Ноэля и Мари-Анж, родившихся самыми богатыми младенцами в Париже, едва они достигли порога отрочества, отвалился второй кусок колоссального состояния, на который они могли рассчитывать. Оставшись сиротами после в равной мере таинственного и трагического исчезновения отца и матери, они должны были встретиться со всеми сложностями жизни одни, неся в себе груз привычек и притязаний богатых людей и получив в наследство лишь громадную полусредневековую-полуренессансную крепость, где они не имели возможности поддерживать в порядке даже крышу. Они вошли в тот возраст, когда были уже способны трезво оценить свое положение, и стали смотреть на окружавших их людей, да и на мир вообще, достаточно суровыми глазами.

Ко всему прочему, им предстояло в четвертый раз менять опекуна.

Как-то раз, в октябре 1932 года, Габриэль явился к старой госпоже де Ла Моннери и представил ей свои счета в идеальном порядке, с аккуратными полями и линиями, прочерченными красными чернилами.

Он решил снова записаться в армию и обратился за помощью к Сильвене, с тем чтобы через посредство Симона Лашома выбрать полк где-нибудь на юге Алжира.

Госпожа де Ла Моннери была удивлена и даже немного расстроена, узнав о предстоящем отъезде Габриэля: за последние месяцы она привыкла к зятю и обнаружила в нем немало достоинств. «Жаль, – думала она, – что они не сошлись с моей дочерью».

Вместо Габриэля опекунство передали тете Изабелле.

Моглев закрыли, поселив там лишь Флорана с женой, чтобы проветривать комнаты.

Балюстраду лоджии так и не починили. Только сложили в сторонке сломанные камни.

Было условлено, что Лавердюр оставит нескольких собак и две лошади, чтобы сохранить вроде бы под началом майора Жилона, с которым Габриэль все же помирился, некое ядро команды… «Господин Жан-Ноэль решит, как с этим быть, когда войдет в свои года…»

Кроме того, за Лавердюром числились все обязанности управляющего и доверенного лица.

Габриэль, получив назначение, в последний раз приехал в Моглев, достал из сундучка свой великолепный красный мундир, украшенный рядами орденов, и синюю фуражку спаги, превосходно сохранившиеся под слоем нафталина. Мундир сидел слегка в обтяжку, и Габриэлю показалось, что даже голова у него растолстела – так жала фуражка.

Затем он собрал кое-какие принадлежавшие лично ему вещи, добавив к ним несколько реликвий Жаклин и Франсуа.

Наступил вечер.

В сопровождении Флорана, освещавшего путь слабо мерцающей лампой, Габриэль в последний раз прошел по громадным комнатам, населенным многочисленными владельцами замка, будто заживо вмурованными в стены; над ним чуть поблескивали крохотными золотыми розетками, похожими на звезды в ночной небесной тверди, далекие потолки; его обступали незримые рыцари в латах, державшие в руках пропыленные флаги; камины вздымали во тьме гигантские каменные зевы, будто заглатывая что-то в глубине, под землей.

Во дворе Габриэля ждала машина, последняя машина, подаренная ему Жаклин, единственное, что осталось у него от их брака и что он продаст перед отплытием судна.

– Удачи вам, господин граф… то есть… господин капитан, – произнес Лавердюр, чуть отвернувшись, чтобы скрыть волнение.

– Спасибо, Лавердюр… я напишу вам, – ответил Габриэль, с чувством пожав руку старику доезжачему.

Назад Дальше