"Там все и выяснится, – твердила про себя Вера. – У следователя все и выяснится, кто я и почему я оказалась здесь?.. Сейчас не тридцать седьмой год. Меня не расстреляют и не сошлют на Колыму без суда. Надо терпеть и ждать. Даже в самом плохом случае, если дело дойдет до суда – это будет нормальный, открытый суд с прокурором, адвокатом, народными заседателями… Разве теперь можно по ошибке осудить одного человека вместо другого? Никогда! Я просто должна набраться терпения и твердить свое. Если расстраиваться и переживать, то можно сойти с ума. Тогда мне никто не поверит. Кто поверит полусумасшедшей истеричке? Нет, нужно быть спокойной, терпеливой и ждать. Все прояснится рано или поздно. Скорее поздно – надо ведь смотреть на вещи реально. У нас все делается медленно. Но все кончается, все имеет свой конец. Я отсюда выйду. Обязательно. И этот кошмар останется позади.
Сколько всего уже было в моей жизни? – думала она ночью, сидя на нарах рядом со спящей Ритой и стараясь сдерживать душивший кашель, чтобы не мешать спать новой подруге. – И голод был, и холод, и побои… Столько я всего пережила… И разве каждый раз мне не казалось, что это уже все, что хуже не может быть и после этого можно только взять и повеситься? Но в жизни все как в том старом анекдоте про оптимиста и пессимиста, которым Ленка в старые времена нередко меня утешала: идет пессимист и плачет, что все ужасно, ужасно, просто хуже не бывает, а оптимист бодро бежит рядом, хлопает его по плечу и орет: бывает! Бывает и хуже!"
И разве это не правда? Разве она не пережила все и не выкарабкалась, выбилась в люди, построила свою жизнь если и не совсем так, как мечталось, то и не так, как все могло бы быть, не убеги она вовремя из дома, не окажись в Москве, не встреться ей на пути Ленка и другие хорошие, полезные люди?.. И в новой жизни ей приходилось не сладко, разве не так? Тем не менее все кончилось, превратилось в воспоминания или забылось, рассыпалось в прах.
Например, ей казалось, что она никогда не забудет своего мужа Гаврика, как звали его на тусовке, а в миру просто Сашу Кисина. Казалось: Господи! Разве можно это забыть? Сколько от него вытерпела унижений, сколько историй пережила, если бы хватило тогда терпения все записать, то можно было бы теперь составить целый роман…
…Подружки ахали и уши развешивали, когда, возвращаясь в общагу после очередных приключений с Кисиным, она выплакивалась им в жилетку. «Верка, ты с ума сошла! Как ты можешь терпеть, чтобы с тобой так обращались? Ты просто мазохистка!» – «Нет, – с горечью качала она головой, чувствуя себя в своих страданиях невообразимо более развитой и интересной, нежели ее неизменные подруги по медучилищу – трезвые и здравомыслящие девахи из Подмосковья, не переживавшие в своей жизни ни с кем ничего подобного. – Нет, я его просто люблю».
В медучилище она поступила на следующий год после своего приезда в Москву. Поступила благодаря необузданной, страстной, немыслимой и непростительной своей любви к великовозрастному бездельнику и начинающему наркоману Саше Кисину, с которым познакомилась на Арбате.
Ну, это она теперь так скептично описывает и Кисина, и себя – малолетнюю идиотку с широко распахнутыми глазами: «Как, ты знаешь английский? Вот здорово! А ты можешь перевести на русский эту песню „Пинк Флойда“?.. Гениально!»
Когда они познакомились, Кисин выглядел вполне-вполне: высокий, стройный мальчик в потертых голубых джинсах, с кудрявым черным «хаером» до плеч, стянутым в хвост кожаным ремешком. Тонкое интеллигентное лицо, печальные еврейские глаза, отличный голос. Играет на гитаре на Арбате и поет малоизвестные тогда песни Вертинского: «Я не знаю, зачем и кому это нужно, кто послал их на смерть недрожащей рукой…» Вокруг стайкой сидят девчонки-хиппушки, все в фенечках и в расписанных «пацификами» джинсовых жилетках, пожирают его влюбленными взглядами. Народ останавливается, слушает, бросает в шляпу рубли и мелочь. Всем кажется, будто Гаврик сам сочинил эту песню и что речь идет об «афганцах». Собрав необходимую сумму, Гаврик прекращает концерт, высыпает деньги из шляпы в расшитый бисером кожаный «ксивник» и без доли наигранности, с чувством собственного достоинства раскланивается перед публикой… Стайка хиппушек срывается с насиженного места и, облепив Гаврика плотным кольцом, удаляется с ним в сторону Калининского…
Той весной, в апреле, Ленка продавала на Арбате свои этюды маслом, завалявшиеся с первого семестра. Ей до лета нужно было кровь из носа насобирать шестьсот рублей на поездку в Грецию. Уже в начале первого курса она познакомилась со своим будущим мужем Димитрисом, тоже студентом Суриковского, после Нового года у них завертелся роман, а на летние каникулы Димитрис пригласил Ленку поехать в гости к нему домой в Афины. Долларов, вырученных на продаже раскрашенных яиц, на это дело уже не хватало. Ленка вдруг стала прижимистой, экономила каждый рубль, и отношения между ней и Верой, и без того натянутые из-за мелких постоянных стычек на почве быта, стали трещать по швам.
Вера вдруг почувствовала, что стала ей в тягость. До и то, вспомнить жутко, как они ютились весь тот год втроем в крошечной комнатенке, где нужно было еще и учиться, и работать… Вера все чаще стала уходить из общаги, бродить целыми днями по Москве, а то и оставалась ночевать у кого-нибудь из знакомых хиппи. Именно то время она вспоминала теперь, как самое для себя опасное, когда она слепо ходила по самому краю пропасти, и только чудо спасло ее тогда, не позволив свалиться. Может, этому причиной было и то, что в тот год она неожиданно для себя начала захаживать время от времени в храмы.
В поселке, где она жила у бабки, своей церкви не было. Когда нужно было креститься или венчаться, то приходилось нанимать машину и долго ехать через степь в центр, в единственную в районе церковь. Это было безобразное, непонятной архитектуры здание с колокольней, забитой листами ржавой жести. Рельефные кресты на фасаде были зачем-то выкрашены темно-коричневой половой краской, как и фундамент, и кирпичные столбы ограды вокруг, и жирно оттенены по краям блестевшей, как смола, черной эмалью. Кто придумал так «отремонтировать» несчастный храм, для всех осталось загадкой. И только оказавшись в Москве, Вера смогла по-настоящему разглядеть и оценить красоту, величественность и уют русских церквей.
Вначале она заходила туда просто из любопытства, как в музей или картинную галерею, но вскоре ей наскучило просто стоять столбом в притворе и глазеть по сторонам на верующих. Хотелось принимать участие в происходящем загадочном действе наравне с остальными. Постепенно наиболее лояльные старушки, не глядевшие косо на ее джинсы и не шипевшие: «Платочек надо на голову надевать!», обучили Веру нехитрому этикету поведения в церкви: как правильно заходить в храм, как перекреститься, как, войдя, подойти приложиться к иконе, поставить свечку… Не задумываясь над сложностью таинств, Вера стала приходить к самому началу служб и уходить вместе со всеми в конце. Так же, не задумываясь, она стала носить крестик, хотя не была уверена, крещеная она или нет?
Спросить было не у кого. С бабкой она не поддерживала связи, да и не могла: ездить домой ей было незачем, а писем бабка не читала и не писала, она была неграмотная. Двоюродные братья, в детстве лупившие Веру чем попало, отнимавшие последний кусок, подаренный сердобольными соседями или школьными учителями, ее судьбой и подавно не интересовались. Мать бросила ее еще в детстве, выйдя замуж в Нальчике за какого-то нерусского, кажется чеченца, и тот сразу же после свадьбы увез ее к своим сородичам в деревню. Вскоре муж поставил ее матери условие: Веру отдать на воспитание бабушке, хочет – с его стороны, хочет – с ее стороны, но чтобы девочка жила отдельно от молодоженов – таков их, горский, обычай, если мужчина берет в свой дом женщину с ребенком.
Вере в то время было пять лет, и она вспоминала сейчас те события очень расплывчато, как ряд ярких картин: беленый приземистый длинный дом в деревне, окруженный высоким каменным забором… Почти никаких деревьев в саду перед домом. Жара, пыль, солоноватая питьевая вода… Повсюду много лошадей, баранов и диких злых овчарок, не разбирающих ни взрослого, ни ребенка. Одна укусила Веру за запястье правой руки, до сих пор на том месте у нее остался светлый, едва заметный шрам.
Потом мать села в поезд и повезла ее «в Россию», как все об этом говорили. В поезде было тесно и душно, они почти все время стояли, даже ночью, потому что все места были заняты. Вера помнит, что спала стоя, опершись животом на нижнюю полку – сидевшая на той полке черноволосая нерусская девушка в золотой косынке подвинулась и освободила Вере немного места. В России они еще долго ехали автобусом от станции по проселочной дороге, пока не приехали в поселок к бабке, и там Вера осталась на всю жизнь.
Поначалу ей в поселке очень понравилось: много детей на улице, все с ней играют. Соседки приходили, сидели в кухне, пили чай, долго судачили с бабкой о Вере, о ее матери и ее первом муже – Верином отце, которого она вообще не помнила. Вера сидела вместе с ними, на лавке под окном, и важно слушала взрослые разговоры. Она запомнила только то, что ее отец тоже был нерусский и, со слов бабки, хоть и любил очень сильно ее мать, но жениться на ней никак не мог, потому что «по их законам у него уже была с детства невеста из своих», и если бы он женился на русской, то его за это могли бы даже убить. Но он, несмотря ни на что, все-таки женился на Вериной матери – вот так он ее любил… Вере очень понравилась эта история, она запомнила ее на всю жизнь, и хотя, став взрослой, понимала, что, скорей всего, бабка выдумала все от первого слова до последнего, но и других сведений о своем отце она тоже не имела. Поэтому и продолжала повторять бабкину легенду. Единственным подтверждением, что не все в легенде было враньем, служило ее отчество – Александровна, вписанное в свидетельстве о рождении поверх зачеркнутого Аслановна, и девичья фамилия, которая у Веры была материна, доставшаяся от первого мужа…
Она не злилась на мать за то, что та ее бросила. Она понимала, что по-своему мать сделала правильный выбор, отправив дочку жить в Россию, а не оставив у местных. Черт знает, как бы еще там сложилась Верина судьба? Даже если бы мать нового мужа не тиранила приемыша (а Вера была убеждена, что та закутанная во все черное молчаливая женщина, которую она видела один раз в жизни после материной свадьбы, отнеслась бы к ней очень хорошо), то какое будущее ожидало бы ее там? Выйти замуж лет в пятнадцать за местного джигита, нарожать ему орду детишек, взвалить на плечи огромное хозяйство, скот, огороды? Или прожить всю жизнь одинокой, быть при чужой семье, нянчить чужих детей?
Нет, мать правильно сделала, что отправила ее в поселок к своей матери, где жил еще ее женатый брат со своей семьей. Она не к чужим отправляла Веру – к своим, уверенная, что там будет кому о ней позаботиться. Видимо, она оставила бабке и кое-какие деньги на Верино содержание, потому что вскоре после того, как она приезжала, дядька Володя – старший бабкин сын – неожиданно для всех в поселке купил «Жигули». Сама Вера этого не помнила, но когда подросла, то не раз слышала от соседок, что все в поселке тогда шушукались, спрашивали, на какие такие деньги вечно пьяный Володька мог приобрести машину? Бабка всем соседкам рассказывала, будто на самом деле ее Володька выиграл в лотерею мотоцикл, взял деньгами, добавил все деньги с книжки и купил машину. Кто-то ей верил, кто-то нет… А через некоторое время пьяный дядька, возвращаясь поздно вечером с рыбалки, сбил машиной человека на шоссе. Дядьку посадили на три года. «Не иначе Бог наказал,– шушукались снова посельчане, – на краденые детские деньги добра не купишь…»
Вот, может быть, с того самого времени бабка и начала Веру мучить. Перед соседками она еще делала вид, будто относится к ней хорошо, но стоило чужим выйти, как начиналось: «Байстрючка! Дармоедка! Да откуда ты навязалась на мою голову? Хоть бы сдохла скорее да развязала мне руки…» Перед соседками и бабка, и тетка, жена дядьки Володи, сажали Веру за стол вместе со своими детьми, говорили с ней ласковыми маслеными голосами, зато все остальное время она только и слышала: «Сколько ты можешь жрать, ненасытная твоя морда? Все жрет и жрет, все тянет со стола и тянет. Тут своих не прокормить, а еще эта на нашей шее сидит!» Двоюродные братья и сестры, а их у тетки было пятеро, исподтишка лупили Веру кулаками, отбирали печенье и конфеты, которыми ее угощали соседки, а вскоре, заметив, что взрослые им не запрещают этого делать, стали над Верой измываться открыто: толкали в навоз, плевали ей в тарелку. Тетка только ухмылялась, на это глядя. Если соседки и вмешивались, то она находила оправдание: «Так что ж мне со своими малыми делать, если они балуются? Не лупасить же за это?»
Чтобы соседи не замечали, что Вера вечно ходит голодная и избитая, бабка однажды запретила ей выходить на улицу играть с чужими детьми. Играть разрешалось только в своем дворе с двоюродными братьями и сестрами, а у тех все игры сводились к одному: как еще сегодня будем мучить малую? Один раз Веру привязали к дереву и обстреливали комьями земли, пока кровь не пошла у нее из разбитого носа. Другой раз ее пытались, посадив в ведро, опустить на цепи в колодец, и только сосед, прибежавший на ее истошный визг и плач, помешал теткиным детям осуществить этот план.
Когда Вера пришла в первый класс, учительница ничего про нее не знала, потому что сама жила на другом конце поселка. Увидев в своем классе худенькую, бледненькую девочку с испуганным выражением на мордочке, учительница захотела сделать доброе дело.
– Твоя фамилия Малашкина? – спросила она. – А Марина Малашкина, наверное, твоя родственница?
– Да, – едва дыша, прошептала Вера, не смея даже покоситься в сторону крепкой, высокой теткиной дочки, сидевшей за соседней партой.
– Марина твоя сестра?
– Двоюродная! – наперебой закричали дети, знакомые с Верой. – У нее никого нет, она с бабкой живет. Маринка ее двоюродная сестра.
– Ну, тогда вы, наверное, хотите сидеть за одной партой? – улыбнулась учительница. – Не бойся, Вера, бери свою сумку и пересаживайся к сестре.
– Не хочу я вместе с Веркой сидеть, она дура! – обиделась Марина.
Класс засмеялся.
– Ничего-ничего, – сказала учительница, – Вон как Вера боится, что впервые пришла в школу, а ты девочка храбрая, как я вижу, ты будешь сестренке помогать.
И сколько пришлось пережить Вере, прежде чем учительница заметила свою ошибку и пересадила Марину на другую парту! Она и толкала Веру под локоть, когда класс должен был писать крючки и буквы, и кнопки ей на стул подкладывала, и чернилами обливала ее тетрадки. А дома бабка впрягала Веру в работу по хозяйству:
– Выросла уже, в школу пошла, хватит без дела по дому шляться, иди помогай мне картошку копать!
Нет уж, никогда больше Вера не переступит порог бабкиного дома! Даже ради спасения собственной души. И то чудо, что ей удалось из него вырваться. Лучше уж в Москве где-нибудь на чердаке тусоваться с компанией, по крышам удирать от милиции, недосыпать, недоедать, но чувствовать себя свободной.
И вот в апреле того года Вера и встретила Гаврика. Познакомила их Ленка.
Почти каждый день после занятий Ленка приезжала на Арбат, чтобы попытаться продать свои картины. Она всегда занимала одно и то же место, и почти каждый вечер на противоположной стороне собиралась небольшая толпа послушать импровизированный концерт мальчика в голубой джинсовой куртке, с отрешенным видом певшего под гитару неизвестные песни.
Надо заметить, что к тому времени Ленка отошла от прежнего восхищения тусовочной жизнью. Ее хипповские взгляды претерпели довольно сильную трансформацию, и на этой почве между ней и Верой все чаще стали происходить трения. Например, Ленке уже не нравилось курить папиросы «Дымок» или щеголять, как прежде, в сандалиях советского производства и с джинсовой торбой за плечами, сшитой из старых штанов, обзывая «мажорами» всех прилично одетых молодых людей. Как только у нее появились деньги, тут же появился и вкус к красивым дорогим шмоткам, а постепенно и сами шмотки: хорошие джинсы, кожаные кроссовки, пара импортных белых футболок… И конечно, Ленке уже не нравилось, как раньше, носить свою одежду «напополам» с Верой. Достаточно, как ей казалось, и того, что она отдает Вере свои старые вещи.
Если бы тогда они вместе пережили успех, одновременно устроились, встали на ноги, то и дружбу им, скорее всего, удалось бы сохранить на всю жизнь. Однако в то время как перед Ленкой замаячила возможность уехать за границу, когда у нее появился богатый (как им казалось по тем временам) поклонник, Вера совершенно не представляла, что ей делать со своей жизнью, куда приткнуться с ее дипломом о неполном среднем образовании, как удержаться в Москве, ведь Ленка достаточно прозрачно намекнула, что на следующий год они с Димитрисом решили жить вместе и что пора Вере подыскивать себе другое пристанище. Прошло с тех пор много лет, обе они оказались неплохо устроены с материальной стороны, обе по-своему сделали карьеру, а вот прежних дружеских отношений между ними не складывалось.
Жизнь развела их в разные стороны. Ленка так и не окончила институт, уехала с Димитрисом в Грецию сразу после его защиты. Там они жили не в Афинах, а в небольшом курортном городе. Они снимали дом, Димитрис работал художником в открыточной фирме, а Ленка, помыкавшись пару лет без работы, устроилась в конце концов гидом и переводчиком в турагентство, принимала русские группы и в разгар сезона, с мая по октябрь, зарабатывала до двух тысяч долларов в месяц. Детей у нее не было.
А потом несолоно хлебавши Ленка вернулась из Греции, где, как оказалось, есть далеко не все, и их отношения приобрели другой оттенок. Димитрис бросил Ленку с легкостью, когда на горизонте замаячила какая-то Федора, на пять лет моложе, местная и лишенная славянской специфики, что для грека, видимо, самое то. К тому же его родители были руками и ногами «за». В мгновение ока Ленка оказалась без квартиры, без вида на жительство, с чемоданом тряпья, двумя сотнями долларов от щедрот мужа и авиационным билетом экономкласса. По счастью, Ленкины бестолковые родители в свое время все-таки успели подсуетиться и прописать ее к древней московской родственнице. И, вернувшись в первопрестольную, она стала обладательницей двадцатиметровой коммуналки почти в самом центре. И, если разобраться, больше ей было ни к чему: чтобы вести нехитрое хозяйство, разводить на подоконнике гладиолусы и рыдать о «поломатой» жизни в плечо единственной подруги, много места не требуется.
В Москве Яшу ждала пропахшая пылью холостяцкая квартира, переполненный, раздувшийся от газет, корреспонденции и массы рекламных листовок почтовый ящик и вопиюще пустой холодильник.
Не успел он захлопнуть за собой дверь, как в нее настойчиво постучали. Если стучат, значит, свои – звонок у Яши был с причудами, и тот, кто хоть раз им воспользовался, впредь предпочитал стучать.