Ранняя обедня близилась к концу. Войдя в глубь придела, я стал на колени. После нескольких мгновений благоговейной сосредоточенности я окинул взглядом молящихся. Я увидел горсточку бедняков, которые, прежде чем взяться за свои дневные труды, пришли вознести смиренную молитву к святой, прося ее о помощи и покровительстве; я увидел достойные и благочестивые семьи нищих тружеников, которые работают в поте лица своего, веря, вознося молитвы и любя, и которым, как говорит Евангелие и как подсказывает мне сердце, обеспечено Царствие Небесное. Лишь одна женщина, сливавшаяся с толпой горячностью молитвы и покорностью воле Божьей, выделялась из нее изяществом своего черного шелкового плаща, обшитого серебряным кружевом. Пройдя по окончании службы мимо меня, она небрежно приподняла кончик вуали. Опустив в каждую из висевших на стене кружек свое подаяние, которое, заранее приготовив, она держала зажатым в руке, эта женщина остановилась у выхода.
— Гонорина? — спросил я вполголоса, приблизившись к ней, чтобы проводить ее по дороге из церкви, как это допускается итальянскою вежливостью.
— Гонорина Фабрициус, — ответила она с живостью, когда мы вышли на паперть, — и, чтобы без промедления удовлетворить ваш трогательный и нежный интерес решительно ко всем дамам — невеста вашего друга Йозефа Сольбёского. Предоставляю вам самому догадаться, какие дела удерживают его этим утром в окрестностях Кодроипо. Впрочем, завтра, за час до рассвета, он будет ожидать вас у перевоза на берегу Тальяменте. Мне поручено, кроме того, отдать вам этот необыкновенный предмет, так как он, по словам Йозефа, рассеет у вас любые сомнения, которые могли бы возникнуть в связи с исполняемой мною миссией. Итак, обещайте, что будете в назначенном месте, и оставьте меня одну.
И она вручила мне половину той ореховой веточки, которая была сломана Марио на собрании «vendita». Эта веточка, так же как и письмо Дианы, была перевязана пунцовою ленточкой — точно такого же цвета, как ленты ее гондолы.
Я почтительно поклонился, обещая тем самым точно выполнить переданное мне приказание, и Гонорина тотчас же исчезла в толпе, успевшей заполнить лестницу и запрудить улицы, так как к церкви подходила уже во всем своем великолепии торжественная процессия, направлявшаяся за священною ракой. Среди корзин с цветами я отыскал Онорину. Одетая в красивое ситцевое платье в цветочках, счастливая, она до того была занята своим нарядом и своей красотой, что не удостоила меня ни малейшего знака внимания, и это нисколько не удивило меня. Что же, ею владели совершенно другие мысли.
Ночью я отправился в назначенное мне место. Немного не доходя до него, я услышал окликнувший меня в темноте знакомый голос. Я сейчас же остановился и обнял Сольбёского.
— Из семьи доктора сегодня утром ты никого не увидишь. Еще вчера все они выехали в Сан-Вито; это по ту сторону Тальяменте; вскоре и мы туда переправимся. Завтра господин Фабрициус присоединится к нам в замке нашего бедного друга Марио, о печальной судьбе которого ты, надо полагать, уже слышал. Он счел необходимым приобрести эти развалины, жизнь среди которых, как говорят, была бы для женщин тягостной. Не приписывай, пожалуйста, наше разъединение с дамами предосторожностям моей ревности, хотя ты и подал для нее известные основания. Через несколько дней ты сможешь поцеловать мою Гонорину как брат; к тому же непостоянство твоего сердца подает мне надежду, что ты легко позабудешь о своей внезапной любви к той, что скрывалась под маской.
Я пытался оправдываться. Он обнял меня еще раз и от души рассмеялся.
— Выслушай более существенные мои объяснения, — продолжал он, — и прежде всего извини, что в наших беседах я не до конца раскрыл пред тобой мою душу. Обреченный своею злосчастной судьбой отдаться идеям освобождения, не захватившим тебя, к счастью, настолько, чтобы сгубить и твою судьбу, я с радостью видел, что ты забываешь об их существовании и предаешься столь милым тебе научным занятиям, для которых ты предназначен своим воспитанием и склонностями характера. Мой отец, впрочем, узнал от Марио, что ты связан с ним клятвою. Он узнал об этом при исключительных обстоятельствах, накануне трагического несчастья, отнявшего у свободы ее итальянский меч. Оно побудило бы нас окончательно отказаться от намерения вовлечь тебя в наши дела и опасности, если бы несколько случайно брошенных Марио слов не дали нам основания предполагать, что Torre Maladetta скрывает какие-то тайны, известные лишь тебе одному. Загадочные предметы, которые он посылал тебе, вроде этой сломанной веточки, лент определенных цветов, — все это тайна, и она навеки останется скрытой для нас, если ты нам ее не откроешь. Кроме того, возможно, что, если мы будем производить свои розыски, полагаясь только на удачу и случай, жизнь множества наших братьев подвергнется страшной опасности. Эти обстоятельства и принудили господина Фабрициуса купить старый замок Ченчи, где ты проведешь ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы дать нам указания, если только ты не откажешься отправиться туда вместе со мной.
— Я пойду за тобой, если понадобится, хоть в ад, — ответил я, — но эта тайна не менее непроницаема для меня, чем для вас. Марио унес ее с собою в пучину. Нам остается только догадываться о ней. Но прежде я расскажу тебе все, что знаю.
И я рассказал ему все, что знал.
— Я слышал уже об этой истории, — заметил Сольбёский после минутного размышления. — Похищение женщины! Но вот уже десять лет всякую похищенную венецианку ищут в Torre Maladetta, и эти поиски ни разу не увенчались успехом. Это дань романтической и, я полагаю, несколько фантастической репутации Марио. Тут пытались найти и Диану, но так же тщетно. Впрочем, этим случаем постарались воспользоваться, чтобы проникнуть в самые укромные уголки замка, столь подозрительного — и вполне справедливо! — для наших врагов. Грустное это событие теперь уже не вызывает ни малейших сомнений. Даже ленты любимого цвета Дианы, посланные тебе в последний раз Марио, ровно ничего не доказывают. Они всего лишь память о ней. Мадемуазель де Марсан и в самом деле погибла в день своего выезда из Венеции, и это случилось после того, как она написала записку, полученную тобою в Триесте. Я глубоко убежден, что у господина де Марсана были печальные доказательства ее смерти, так как он пережил дочь всего на несколько дней.
— И ее отец тоже! — воскликнул я. — Отца Дианы тоже не стало! Господин де Марсан мертв!
— Что поделаешь, — продолжал Сольбёский, обнимая меня. — Всему вокруг нас предстоит умереть, и раньше других — старикам, и нам тоже, если мы не найдем себе преждевременной и почетной гибели. Возвращайся в Кодроипо, брат мой, или отправляйся в Torre Maladetta вместе со мной. Может случиться большое несчастье, если мы сегодня к вечеру не проникнем во все тайны башни. Среди них, быть может, есть и такие, от которых зависит судьба наших друзей и, больше того, всего человечества.
Разговаривая подобным образом, мы незаметно дошли до гладкого и слегка наклонного берега, уже освещенного утренней зарей. Вместо ответа Сольбёскому я вскочил в лодку.
— Вперед! — закричал перевозчик. — Вечером переправа будет нешуточной. Синьор Марио был бы и посейчас жив, если бы переправлялся, как вы, благородные синьоры мои, ранним утром, пока солнце не успело еще растопить снег в горах. Это время года — до чего же оно опасно для путника! Но разве он думал об этом? Ведь он без труда свернул бы шею самому дьяволу, посмей тот встретиться с ним на земле. Но этого у дьявола и в помыслах не было, он заманил его к себе и погубил, на горе беднякам здешней округи. Смотрите, смотрите, течение и сейчас уже бешеное! Эти большие гребни — дурное предзнаменование на вечер. Вперед, перевозчик, вперед!
И он запел. Волны и в самом деле начинали вскипать возле весел пушистыми хлопьями пены. Тучи на небе заметно редели, и, когда мы выбрались из стремнины и попали в спокойные воды, солнце уже весело сверкало на их поверхности и рассыпало пред нами широкие косоугольники темно-зеленого цвета со вкрапленными в них дрожащими золотисто-желтыми жилками. Несколько морских птиц, долетающих сюда во время половодья, носясь над водой, касались ее своими крыльями.
Перед нами открылось унылое и суровое место причала; освещаемое горизонтально падающими лучами, которые как бы с усилием добирались до противоположного берега, оно казалось бесконечно далеким. Сольбёский, истомленный бессонною ночью, мирно заснул, сидя против меня, и я наслаждался один созерцанием этого зрелища, как вдруг предо мною предстала совершенно другая картина.
Лодка внезапно сделала крутой поворот и направилась к той части берега, на которую я до этого не смотрел. Здесь горизонт был закрыт огромной скалою кубической формы, увенчанной высокою башней. Ее разрушенная вершина склонялась набок, как голова раненного насмерть гиганта. Толстые стены, некогда служившие ей опорою и тоже не пощаженные временем, молниями и пушками, держались на немногих уцелевших камнях неправильной формы и уходили в обе стороны, как усталые руки, огромные кисти которых покоятся на обрывистых склонах горы. Но что больше всего поразило меня, так это то, что круглый балкон — все, что осталось от существовавшей когда-то вокруг башни платформы, — повисший над бездною, казалось, был пристроен к этому обиталищу ужаса в годы мира и радости. Находясь теперь достаточно близко от замка, я имел возможность разглядеть все эти подробности и понять, что как постройки, так и самое основание, на котором они были воздвигнуты, при сколько-нибудь значительных подъемах воды в Тальяменте бывают отрезаны от внешнего мира. Мы вышли на берег и оказались не более чем в двадцати туазах от лестницы, ступени которой, высеченные в скале, вели в замок. Высадив нас, лодочник поторопился пуститься в обратный путь.
Прибрежная полоса представляла собою беспорядочное нагромождение валунов овальной и круглой формы, почерневших на протяжении долгих веков под переменным действием воздуха и воды; многие из этих камней были покрыты отвратительными пятнами мха кроваво-красного цвета. Ноги с трудом находили точку опоры. Дороги не было, ее некому было здесь прокладывать, ибо страх перед внезапными набегами Тальяменте, время от времени заливавшего это узкое пространство между рекой и горой, не так гнал отсюда прибрежных жителей, как старинные, исполненные всяких ужасов предания. Слуга Сольбёского, которому был поручен наш тощий багаж, пробирался за нами с выражением застывшего на лице испуга, и даже Пук, вопреки обыкновению, не бежал впереди, а плелся сзади и глухо ворчал. Сольбёский упорно хранил молчание, и я подумал, что он все еще не пришел в себя после утреннего сна в лодке, вознаградившего его за многие дни хлопот и волнений.
— Куда мы идем, брат мой? — спросил я, беря его под руку, чтобы облегчить нам обоим дорогу.
— Ты спрашиваешь, куда мы идем, — ответил он, обратив на меня потускневший и грустный взгляд: им, по-видимому, владели те же чувства, что мной. — Куда мы идем? Мы идем в Torre Maladetta, и Torre Maladetta — вот она!
Эпизод третий
Torre Maladetta, или голод
С того времени, как доктор приобрел Torre Maladetta, в этой башне поселился один из его управителей, которого мне приходилось видеть в Триесте. Это был человек небольшого роста и небольшого ума, сильно припадавший на правую ногу и обнаруживавший самые крайние политические взгляды — что является непременным свойством глупцов; бесконечно трусливый на деле, он был, однако, несколько более ловок, чем позволяли предполагать его умственные способности, в области практической жизни. Мне не представится больше случая уделить ему хотя бы несколько слов; достаточно сказать, что звали его Бартолотти. Когда мы прибыли в замок, Бартолотти там не оказалось. Три дня назад его выгнал оттуда страх.
— Страх, синьора Барбарина, — обратился Сольбёский к старой, бессменной привратнице, услышав из ее уст эту новость. — Страх, говорите вы! Какой же страх можно испытывать в башне, кроме страха оказаться в один прекрасный день погребенным под ее рухнувшими камнями? Но ведь падение угрожает ей уже целую вечность, и столько поколений мирно почивало под ее кровом, что она будет стоять, надо надеяться, еще и еще, по крайней мере, на протяжении нашей жизни.
— Тут дело не так-то уж просто, — ответила старая женщина, усаживая нас в просторной гостиной первого этажа. — Можно было бы много чего порассказать об этом благородном жилище, с которым я свыклась с младенчества, потому что и мои предки — и они также — жили здесь испокон века и первый из них прибыл сюда из Рима вместе с первыми Ченчи. А теперь я одна, дряхлая и согбенная, как моя башня, и в целом доме нет ни души, никого, кто смог бы взять на себя заботу прикрыть погребальным саваном мои старые кости. Тальяменте поглотит нас, и башню и меня, и все будет кончено. Да ниспошлет небо мир и спокойствие тем, у кого совесть так же чиста, как у нас с нею. Но я не помню, о чем я сейчас говорила? Ах, столько всего привелось мне тут повидать, не говоря уже о несчастьях последнего времени, что я стала совсем-совсем хворой и слабой и у меня едва хватает сил дотащиться от гостиной до входной двери и от входной двери обратно в гостиную — так я устала под бременем своих лет и горя.
Уже несколько лет, как со мной окончательно перестали считаться. Первым всегда приходил в замок албанец. Этот невежа отбирал у меня ключи — ведь он был таким же надменным и дерзким, как его господин, — и, поддерживая меня, чтобы ускорить мои шаги, приводил в эту комнату. Здесь он запирал меня на два оборота ключа, выкрикивая на прощание своим грубым и хриплым голосом: «Спокойного сна, Барбарина! Женщины вашего возраста только на то и годны, чтобы спать!» Скажите-ка сами, синьоры мои, разве так обращаются со старой служанкой, чистокровною римлянкой, проводившей у вашей колыбели бессонные ночи и столь часто выносившей вас на руках на зубцы башни, чтобы вы могли поближе рассмотреть звезды небесные? Желание увидеть их сверху беспокоило сон монсиньора, когда он был еще совсем крошечным. Его мать, бедная синьора, уже прикованная к постели болезнью, восклицала, обращаясь ко мне: «Что вы там делаете, Барбарина? Почему не выносите Марио на зубцы показать ему звезды? Или вы хотите, чтобы он умер от судорог и огорчения?» И тогда я укутывала его в одеяло, накрывала сверху своею накидкою или отцовским плащом и взбиралась, взбиралась до самого верха. Вот уже двадцать лет, как никто туда больше не поднимается! Как же он бывал счастлив, когда видел наконец звезды! Тогда он еще не умел говорить, но для каждой из них у него был особый крик. Увы! Не с земли он смотрит на них теперь, бедный мой мальчик!
— Все это, Барбарина, очень и очень печально, но только мы несколько уклонились от темы нашего разговора. Судя по началу вашего рассказа, нам показалось, что вы собираетесь жаловаться на Марио.
— Жаловаться? Жаловаться на монсиньора? О Господи, неужели я это сказала! Не его вина, что он стал грустным и нелюдимым. Он не делился больше со мною горестями, как некогда, в детские годы. Он доверял только албанцу. А когда я упрекала его за это, он становился передо мною, скрещивал на груди руки и смеялся, а я радовалась, видя, что он смеется. «Браво, браво, Барбарина, обещаю, что с этого дня буду следовать во всем вашим советам, но только ставлю условием, чтобы вы ни в чем себе не отказывали, жили как владелица замка и пораньше ложились спать. Ну, а если вас запирают на ключ, то эта предосторожность необходима и для вашей, и для моей безопасности». И потом он целовал меня в лоб, и опять смеялся, и обнимал меня за плечи, чтобы усадить в кресло.
— Но поговорим, Барбарина, о страхах господина Бартолотти.
— Ну и что же! — ответила Барбарина. — Неужели вы думаете, что непривычному человеку здесь не найдется причины для страха? Я, правда, на все это не обращаю больше внимания. Но все ж таки эти глухие удары, доносящиеся из-под сводов, как будто кто-то старается их разрушить, эти жалобные крики, раздающиеся во всех концах развалин, эти две дамы в черном, с душераздирающими стенаниями выставляющие в знак скорби на верхнем балконе башни свои шарфы, то красные, то белые… ведь вам, конечно, небезызвестны, господа, имена синьор Лукреции и Беатриче Ченчи?