Паутина чужих желаний - Корсакова Татьяна Викторовна 6 стр.


Экономка немного помолчала, собираясь с мыслями, а когда заговорила, я потеряла дар речи. Оказывается, я не просто богатенькая Буратинка, я очень богатенькая. Даже удивительно, что фамилия Ставинская сразу ни о чем мне не напомнила. Фамилия ведь весьма известная. Папенька-то мой преставившийся был самым настоящим олигархом. Рая принялась перечислять все мое движимое и недвижимое имущество, но на пятой минуте этого монолога я ее остановила. Ладно, с финансовыми вопросами я сама как-нибудь разберусь, так сказать, в процессе. Мне бы пока переварить то, что узнала. Это ж получается, что я теперь вместо той, другой Евы, наследница миллионного состояния, это ж я теперь в почетной десятке самых завидных невест страны. А что я в таком случае забыла в детском доме? Отчего вместо того, чтобы ворочать папенькиными мульенами, утирала сопливые носы беспризорникам? А одевалась как?! Это ж ужас, как я одевалась! В общем, прежняя я была еще большей дурой, чем мне показалось с первого взгляда.

Да, повезло так повезло! С одной стороны, тело мне досталось не ахти какое, а с другой – за те деньги, что у меня теперь есть, я себе любое тело организую. Только сначала к хорошему психиатру наведаюсь, голову подлечу, чтобы больше никаких глюков. Психиатра, кстати, можно из-за границы выписать, могу себе позволить. Благо денежки есть и английским владею, сказались два года работы в Штатах. Тогда на должности домработницы при гарвардском профессоре-русофиле я освоила все премудрости ведения домашнего хозяйства, заработала денег столько, что по возвращении домой смогла начать свое маленькое дело, да еще и язык освоила в совершенстве. Мне теперь не стыдно будет на всяких там посольских приемах появляться и блистать в высшем свете, я же не какая-то там девчонка с выселок, я сама Ева Ставинская.

– Евочка, так ты поможешь нам с выставкой? – вернул меня на грешную землю голос Раи.

– А дорогая выставка? – подняла во мне голову девчонка с выселок, та самая, которая до восемнадцати лет порванные колготы штопала, а не выбрасывала, которая знала, что по чем и где дешевле.

– Дорогая, – Рая сразу сникла. – Я уточняла, даже если очень скромно, то вместе с арендой галереи выйдет пятнадцать тысяч долларов. Но ты говорила, что у тебя есть, что ты насобирала...

Странно как-то, что значит насобирала? Я ж дочка миллионера, что для меня сейчас пятнадцать тысяч долларов! Это раньше я на такую сумму год могла безбедно существовать. Но то было раньше, до того, как я стала наследницей знатного рода и богатенькой Буратинкой. А сейчас, чего уж там, могу себе позволить широкий жест.

Наверное, я слишком долго раздумывала, потому что Рая прижала сухонькие кулачки к груди и зачастила:

– Евочка, ты не думай, мне искусствовед один знакомый сказал, что за Севочкины картины можно приличные деньги выручить. Мы их все, до последней копеечки, тебе отдадим. Я ж не за себя прошу, мне в этой жизни уже ничего не нужно, за сына душа болит, у него ведь единственный свет в окошке – его работа.

– Рая... – От нахлынувших вдруг сантиментов мне сделалось нехорошо. Как-то неправильно на меня действует это чужое тело, какая-то я становлюсь непрактичная. Прежняя я ни за что не отдала бы пятнадцать кусков зелени какой-то незнакомой тетке, а нынешняя я вот, похоже, собираюсь отдать. – Рая, – повторила я уже тверже, – давай я выпишусь из больницы, и мы на месте все обсудим.

– То есть ты подумаешь? – Лицо экономки озарилось такой счастливой улыбкой, что я устыдилась своей меркантильности.

– Я уже подумала. Деньги на выставку я дам, только позволь мне сейчас немного отдохнуть. Устала я что-то.

Про усталость – это я не кривила душой. То ли из-за травмы, то ли из-за того, что тело не мое, да еще такое нетренированное, чувствовала я себя на порядок хуже, чем в прежней своей жизни. А может, слабость – это плата за богатство? Эх, надо очень сильно подумать, готова ли я платить такую цену. А впрочем, о чем я? Моего согласия никто не спрашивал, швырнули точно новорожденного котенка в прорубь – выплывай как знаешь. Я-то выплыву, я не я буду, если не сделаю этого, но отдых мне бы не помешал.

– Ты отдыхай, Евочка, конечно, отдыхай! – Рая попятилась к двери. – А я тебя завтра навещу, чего-нибудь вкусненького принесу. Чего ты хочешь вкусненького, а?

Я задумалась. Раньше, в босоногом детстве, за брикет ванильного мороженого я бы родину продала, не задумываясь, но босоногое детство закончилось, и возникла острая необходимость блюсти фигуру, так что о мороженом пришлось забыть. Но сейчас-то, сейчас у меня такое костлявое тело, что его впору специально откармливать, так что решено!

– Принеси мне ванильного мороженого, – попросила я.

– Мороженого? – Рая выглядела удивленной. – Евочка, ты же не любила мороженое.

– Не любила, так полюбила, – отмахнулась я. В конце концов, после комы вкусовые пристрастия могли и измениться. – Так принесешь?

– Принесу, Евочка, обязательно.

– А еще из одежды что-нибудь и косметику какую-никакую.

– Косметику? Евочка, а у тебя нет никакой косметики.

– Как нет?! – поразилась я. – Совсем, что ли, ничего?

– Ну, во всяком случае, я тебя накрашенной никогда не видела, – Рая покачала головой, – но, если хочешь, я могу поискать в твоей комнате.

– Поищи, – разрешила я, хотя в душе уже смирилась с мыслью, что до выписки придется мне ходить росомахой. Все-таки странная она была, эта Маша-растеряша. С такими-то деньжищами образ жизни вела почти спартанский.

Экономка уже собиралась уходить, когда я вдруг вспомнила:

– Рая, и почитать что-нибудь принеси, из того, что я читала перед аварией.

– Принесу, Евочка! – Кажется, хоть эта моя просьба не поставила ее в тупик. – Ты же у меня знаешь какая умница, ты же Арчибальда Кронина читала на английском.

Я украдкой вздохнула, моих литературных познаний хватило лишь на то, чтобы знать, кто такой Арчибальд Кронин, но читать его в оригинале как-то не доводилось. Мне бы что попроще, детективчик какой или фэнтези на худой конец, а тут поди ж ты! Еще хорошо, что я по-аглицки разговаривать умею, а то бы опростоволосилась перед дорогими родственничками.

* * *

Обед не помню. Помню только, что сидела за столом между Натальей Дмитриевной и Семеном. Наталья Дмитриевна пыталась развлечь меня разговорами, а Семен смотрел только на Лизи. И князь смотрел на Лизи. И мадам. И даже я...

А потом были танцы. Кажется, я тоже танцевала. Один раз с Семеном и два – с Ефимом Никифоровичем. А потом я сбежала...

Антип дремлет на козлах, в рано сгустившихся сумерках его сгорбленный силуэт кажется вырезанным из картона.

– Антип!

– А?! Что?! Софья Николаевна? – Он выпрямляется, суетливым движением оглаживает бо роду.

– Отвези меня домой. Что-то голова разболелась.

– А Николай Евгеньевич разрешил? – В темных Антиповых глазах подозрение.

– Разрешил. – Я не вру. Специально испросила у папеньки дозволения уехать домой, сослалась на мигрень. Папенька всяких дамских болезней боится как огня, потому отпустил без лишних разговоров. – Велел тебе меня отвезти, а потом обратно вернуться.

– Ну, коли разрешил! – Антип потягивается, ласково наглаживает рукоять хлыста. – Мы, Софья Николаевна, сейчас мигом, с ветерком!

Люблю вот такие ночные поездки, когда не видно почти ничего и ветер в лицо, и Антипов разухабистый посвист кромсает темноту точно хлыстом. Можно закрыть глаза, вспоминать.

Он голову чуть набок наклоняет, и тогда волосы падают ему на лоб, а он их назад откидывает. Иногда рукой, а чаще резким поворотом головы. Улыбка у него кривоватая, и оттого кажется, что о собеседнике своем он все-все знает и посмеивается над ним. А глаза удивительной изменчивости. Это только поначалу показалось, что у них цвет штормовой волны. Когда он задумается, то синь появляется вовсе не штормовая, а спокойная, с изумрудным оттенком. Или это у него в глазах Лизины серьги отражаются?

Не буду думать о Лизи. Потому как если стану думать, то непременно расплачусь. А при Антипе плакать никак нельзя. Я ж не девка дворовая, я графиня...

Стэфа не спит, ждет меня в моей комнате. На столе в канделябре наполовину оплывшие свечи, рядом книга, погашенная трубка и пенсне. Стэфа читает французский роман. Читала, пока я не вернулась, а теперь смотрит внимательно, сторожко.

– Что так рано, Сонюшка?

– Нагулялась! – Падаю на кровать, сбрасываю ненавистные башмаки, срываю гувернантское платье. – Стэфа, у них там не просто обед, у них бал! Бал и гости, и дамы все в шелках и драгоценностях. А я вот такая! – Слезы душат, и в горле колючий ком. Не буду терпеть, перед Стэфой можно и поплакать.

Плачу, размазываю слезы по лицу, выдираю из волос ненавистные шпильки. Стэфа молчит, гладит меня по спине, дает выплакаться.

– А я самовар поставила, – говорить она начинает, только когда слез у меня больше не остается. – Давай-ка чайку выпьем липового, как ты любишь. – И, не дожидаясь ответа, выходит, но очень скоро возвращается с подносом. На подносе две чашки, пирожки с вареньем и сахарница.

Чай горячий, пахнет медом и еще чем-то незнакомым, но вкусным. Может, травку какую Стэфа в него добавила? Она любит травки всякие. И я тоже люблю. И пирожки люблю, особливо с маслицем, но маслица нет, и приходится есть их с сахаром.

– Стэфа, он такой красивый! – Чай делает меня добрее и спокойнее. – У него глаза, как море, и волосы волной. А взгляд такой... У тебя когда-нибудь сердце под чужим взглядом останавливалось?

– Останавливалось. – Стэфа смотрит на меня поверх чашки, кивает. – Только очень давно. Я уж и не помню, как это...

– А я не знала, что такое бывает. – Чай золотистого цвета, и на самом дне вместе с чаинками хороводом коричневые лепестки. Может, зверобой? – Это любовь, да?

– Не знаю, Сонюшка. Ты пей чаек-то, а то остынет, невкусный станет. – Стэфа достает из складок платья бархатный кисет, набивает трубку своим непонятным табаком, закуривает. По комнате плывет сладко-дурманный аромат, путается в волосах, успокаивает.

– А зовут его, знаешь, как красиво? Андрей Сергеевич, князь Поддубский. – Улыбаюсь мечтательно, а в черных глазах Стэфы тревога. – Он к Сене погостить приехал. Сказал, что у нас тут красиво и нимфы... Может, останется подольше? – Делаю торопливый глоток из чашки, поперхиваюсь, кашляю, долго, до слез. – А нимфа – это Лизи. Он с Лизи весь вечер глаз не сводил. И Сеня тоже. Они все на нее смотрели, потому что она красивая и платье у нее фиалковое, а у меня гувернантское. Я ж не знала, что бал... А мадам не сказала. Она специально не сказала, да? Сама вырядилась, на Лизи изумрудный гарнитур нацепила, потому что знала, что там не только Сеня будет, но еще и он. – Говорить с каждым мгновением все тяжелее, в сизом дымке от Стэфиной трубки комната плывет, и я плыву вместе с нею. Нет, это не зверобой, это дурман какой-то. Стэфа тоже специально. Мадам, чтобы меня расстроить, а Стэфа – чтобы утешить. Только меня она не спросила, нужно ли мне...

* * *

Медсестра, звали ее, кстати, Анна Николаевна, заглянула в мою палату ближе к полуночи.

– Не спишь? – спросила она громким шепотом.

– Нет. – Я специально от успокоительного отказалась, чтобы не заснуть.

– Ну, тогда пошли. Только быстро, пока дежурный врач в приемном покое.

Просить дважды меня не пришлось, вслед за Анной Николаевной я выскользнула за дверь.

Палата номер тринадцать находилась в дальнем конце коридора, в изолированном от посторонних глаз закутке. Здесь же, в закутке, стоял стол постовой медсестры, за ним никого не было.

– Нинка, зараза, спать завалилась, – пояснила Анна Николаевна, – ничего не боится, оторва, потому как у начмеда в любовницах ходит. Вот накатать бы на нее жалобу...

Мне было неинтересно, кто у кого ходит в любовницах, я приклеилась к матовому стеклу, отделяющему палату номер тринадцать от внешнего мира, я смотрела на саму себя.

– Ну, что же ты встала? – Медсестра легонько подтолкнула меня в спину. – Заходи, пока нас никто не видит.

– А можно я одна? – Встречаться с самой собой при посторонних не хотелось.

Мгновение Анна Николаевна поколебалась, а потом разрешила:

– Иди уж, только недолго.

...Я лежала на узкой кровати: глаза закрыты, волосы сбриты, руки по-покойницки скрещены поверх простыни, левая нога прошита стальными спицами и подвешена к похожей на лебедку хреновине. Я не была похожа на себя прежнюю ну нисколечко... У меня никогда не появлялось такого... отсутствующего выражения лица. Не мертвого, а именно отсутствующего. И морщинок в уголках губ раньше не было, а волосы, наоборот, были: пышные, роскошные – краса и гордость. Сейчас – лысая голова. Тягостное зрелище. А еще эта трубка во рту... И лебедка, и стрекотание железной бандуры, точно такой же, как в той палате, где я очнулась в чужом теле... Теперь я знала, что бандура – это и есть чудо-аппарат, который не позволяет таким, как я, уйти.

Осторожно, бочком, я подошла к кровати, склонилась над лежащим на ней телом. Бедная я бедная... На белоснежную простыню что-то капнуло – слезы, не заметила, когда разревелась.

– Ничего, Ева, прорвемся. – Я погладила себя по щеке, подушечки пальцев закололо. – Я тебя в обиду не дам и в беде не брошу. – Руку я убрала, но лишь затем, чтобы коснуться своей собственной ледяной ладони. – Ты, Ева, главное, держись там, а я тут что-нибудь придумаю. Мы и не из таких передряг выбирались. Мы с тобой в такой аварии выжили...

И тут я вспомнила про безделицу. Сохранилась ли она? Посмотреть, что ли?

Безделица сохранилась, но изменилась почти до неузнаваемости. Красный камешек превратился в паучка: прозрачное тельце, золотые лапки. Откуда лапки? Может, механизм какой? Когда защелка закрывается, лапки появляются? Тогда понятно, что меня в такси все время царапало. И цепочка другая. Прежняя была обычной, без причуд, а эта куда уж затейливее: вместо одного несколько золотых витков, да витки какие-то странные, тонюсенькие, неодинаковые, похожие на недоплетенную паутинку. Вот черт! Теперь у меня на шее вместо милой безделицы паутина с пауком. С одной стороны, красиво, глаз не оторвать, а с другой – жутко...

Рука сама потянулась к красному переливчатому паучьему тельцу. От моего прикосновения камешек полыхнул белым и, кажется, нагрелся. Надо убираться отсюда, пока не поздно...

Оказалось, поздно...

Что-то холодное сжало мое запястье, и оно вдруг полыхнуло огнем. Глаза незнакомки, которая всего месяц назад была мною, распахнулись...

Они оказались чужими – эти глаза, совершенно чужими, они смотрели на меня внимательно и требовательно, продираясь в самую душу. И запястье в том месте, которого коснулась моя – не моя рука, занемело.

– Помоги мне... – прошептали мои – не мои губы. – Помоги себе...

На сей раз я не заорала, а кулем осела на пол, зажмурилась, зажала уши руками. Ничего не вижу, ничего не слышу – как в детстве. Если ты не видишь страшное, то и страшное не увидит тебя. Я надеялась, что не увидит, но понимала – поздно. Страшное меня уже увидело, и рассмотрело, и даже оставило частичку себя на самом дне моей грешной души.

– ... Ева, эй, тебе плохо, что ли?! – Анна Николаевна снова, как тогда в душе, трясла меня за плечи. – Ну, что ты молчишь? Врача позвать?

– Не надо. – Я отмахнулась от ее рук. – Просто голова закружилась. Уже проходит.

– Голова у нее закружилась. – В голосе медсестры послышалось облегчение. – Потому и закружилась, что нечего по ночам где попало шастать, по ночам спать нужно. Эх я дура старая, должна ж была догадаться, как ты все это воспримешь. Пошли уж, горемычная.

Я дала увести себя из палаты номер тринадцать. Смелости посмотреть на ту, которая там осталась, у меня так и не хватило. Мне сейчас дай бог смелости с ума не сойти.

Только оказавшись в собственной палате, я смогла немного успокоиться и собраться с мыслями. Списывать произошедшее на действие лекарств или галлюцинации не приходится, потому что успокоительное я сегодня не принимала, а от галлюцинаций на коже не остаются такие вот следы...

Назад Дальше