Капли звездного света - Амнуэль Павел (Песах) Рафаэлович 6 стр.


Все дело в разуме, подумал я.

Мозг — коллектор, сборщик сведений о внешнем мире. Но — только ли? Мозг все же не фотопластинка, он не просто фиксирует, он обрабатывает сигналы зрения еще на пути к их законному центру. У неразумного животного сигналы благополучно доходят по назначению. Но человек — иное качество. Совершенно иное — это разум. Кто может доказать, что разумная фотопластинка будет фиксировать мир так же, как обычная?

Возможно, есть иное объяснение. Не знаю. Вряд ли здесь нарушаются какие-то законы природы. Нет, просто существуют законы, о которых мы пока не подозреваем. Обычно ведь люди очень осторожны, когда для объяснения парадоксального явления предлагают новый физический закон, будто у мироздания ограниченное число законов. Будто каждое явление не может нести с собой и нечто фундаментально новое. А самое новое, самое близкое к нам, настолько близкое, что мы не воспринимаем его как принципиально отличное от всего остального мироздания, — это наш разум. Ведь разум— иное качество. Я повторил это еще раз, записал и подчеркнул жирной чертой.

Разум — иное качество. Может быть, и законы здесь другие? Мы еще не подступились к законам разума, потому что неизвестно, с какими мерками, какими приборами к ним подступиться. Может быть, для познания разума нужны не приборы, а опять-таки разум? Может быть, в конце концов чувства человека окажутся более «дальнозоркими», чем любой созданный человеком прибор?

Я не верю, что я один такой. А может — просто боюсь быть единственным. Может, нас миллионы на Земле. Миллионы «зрячих». И дело в том, что проявиться это свойство легче всего может у астрономов — помогает техника. Что я знал бы о себе, если бы остался работать на заводе микроэлектроники, если бы не позвала меня в горы смутная жажда необычного?

13

К директору меня вызвали под вечер. Вернулся из города Валера, он успел «заскочить» в главное здание и явился с банкой апельсинового сока — дар неизвестного друга. Мне хотелось, чтобы этим другом оказалась Лариса, но, скорее всего, обо мне заботился Юра — в награду за потерю тетрадей.

— Не гадай, — сказал Валера, — все равно не догадаешься. Одевайся, тебя академик требует.

Когда я шел к главному зданию, непогода улеглась. У подножия Медвежьего Уха громоздились копны тумана, будто серые волки, собравшиеся на ночлег. А на востоке небо казалось вымытым и протертым тряпочкой — таким оно было прозрачным и иссиня-глубоким. На Четырехметровом готовились к наблюдениям — ребята из лаборатории техобеспечения вращали купол, проверяя моторы. Я подумал о том, что буду говорить. Ночью я должен быть у телескопа — вот и все.

Директор был в кабинете один, и это придало мне бодрости — я не хотел встречаться с Саморуковым.

— Садитесь, Луговской, — сказал академик. — Рассказывайте.

Я молчал. Я смотрел на листок бумаги, лежавший на столе, и читал вверх ногами приказ о моем увольнении. Однако силен Саморуков! Ну, не желает он со мной работать. Разве это причина для того, чтобы требовать немедленного увольнения?

— Это неправильно! — сказал я.

— Неправильно, — согласился академик. — Что вы там натворили? Михаил Викторович категорически утверждает, что вы недисциплинированны и не справляетесь с работой. Тогда упрек к нему — Саморуков сам вас нашел и пригласил в обсерваторию. Приказа я пока не подписал. — Я хочу наблюдать, — сказал я. — А у Михаила Викторовича в отношении меня иные планы…

— В отношении вас, — академик ткнул в меня длинным гибким пальцем, — планы у Саморукова вполне определенные: он хочет вашего изгнания. Вы можете вразумительно объяснить эту пертурбацию?

Вразумительно я не мог. Для этого я должен был рассказать про звездные экспедиции, и как мне теперь позарез надо каждую ночь видеть озерцо окуляра, и в нем — удивительный и близкий звездный мир.

Директор пододвинул к себе бланк с приказом, и поперек листа пошла-поехала размашистая зеленая подпись. Вот и все. Звездолеты на свалку. Экспедиции в космос — запретить. На равнину, Луговской, в пампасы. Я встал и пошел к двери.

— Луговской, — сказал академик. Он стоял за столом и держал бланк с приказом двумя пальцами. — Отнесите в канцелярию, — голос его звучал сухо. — До свидания.

— До свидания, — пробормотал я.

В канцелярии было пусто — рабочий день кончился. Я поискал взглядом, куда положить приказ, чтобы не затерялся. Наконец я и сам посмотрел на то, что держал в руке, — это был другой приказ, не тот, что я видел на столе. Меня переводили на должность младшего научного сотрудника в лабораторию теории звездных атмосфер с испытательным сроком в один месяц.

В голове забухали колокола, как в церкви на площади. Непонятностей сегодня было больше, чем я мог переварить. Хотя… Саморуков требует уволить Луговского. Академик не понимает причины и готовит два приказа. Но для этого нужно согласие Абалакина — это к нему меня посылают на исправление. Значит — вызывают Абалакина…

Все было не так. Информацию я получил от Юры, на которого налетел впотьмах, возвращаясь домой.

— Знаешь, Юра, — сказал я, — мы с тобой уже не коллеги. Разные лаборатории — разные судьбы.

— Тетради я у него отберу, — пообещал Юра не к месту.

— Да ну их…

— Что значит — ну их?! — вскипел Юра. Он, наверно, готовил себя к мысли, что с шефом непременно нужно повздорить за правое дело.

— Что ты за человек? — сказал он с горечью. — Все ты принимаешь как должное. Не вмешайся Абалакин, катил бы ты сейчас в город.

— Ха, — сказал я, — очень нужно Абалакину вмешиваться. Академик понял, что доводы шефа неубедительны…

— Далеко пойдешь. — Юра перешел на свой обычный тон. — Очень нужно директору тебя защищать. Я как раз беседовал с Абалакиным в коридоре. Идет шеф, на ходу бросает: «Работать надо, Рывчин!» И — к директору. Я не успел оглянуться, смотрю — Абалакин вслед двинулся. Я за ними — на всякий случай.

В приемной дверь полуоткрыта, но слышно плохо. Потом Абалакин голос возвышает. «Требую!» — говорит. Абалакин требует, представляешь? Шеф выскакивает из кабинета злой, идет прочь, меня не видит. Появляется Абалакин — с видом Наполеона. Подходит ко мне. «Так что мы говорили относительно квазаров?..»

Каков Абалакин! Наверно-по-видимому-возможно. И каков шеф! А впрочем, что сейчас главное? Выяснять, почему проявил характер бесхребетный Абалакин? Не все ли равно? Главное — сообразить, как попасть на вечерние наблюдения.

— Пойдем, — сказал я Юре. — Посидим, выпьем чаю. Мне наблюдать сегодня.

— Ага, — отозвался тот без удивления. — Ребята Абалакина сегодня с одиннадцати. Первый раз на Четырехметровом, в порядке ознакомления.

— Спасибо за информацию, — сказал я.

В коттедже Валера заваривал вечерний чай — вдвое крепче утреннего. Он жаждал узнать новости, но деликатно молчал. После сумасшедшего этого дня голова у меня была тяжелой, есть не хотелось, и я выпил подряд три стакана чаю. Неожиданно для самого себя начал рассказывать о последней гипотезе, той, которую утром записал на листке из блокнота и бросил где-то. Юра слушал внимательно, а Валера глядел оторопело, он узнавал обо всем впервые.

— Дельно, — сказал Юра. — Нужно подумать. Кстати, ты бы попросил Абалакина… Ему все равно сегодня, что ребятам показывать. Пусть дает Новую Хейли. Посмотришь…

— Он собирается ядро Бэ Эл Ящерицы снимать, — сообщил Валера. — Есть у него одна идея по квазарам. Выпросил вот Четырехметровый, чтобы проверить… Сам мне сказал, когда передавал сок для этого типа.

— О, — удивился Юра, — твой новый шеф заботлив не в пример прежнему.

Бэ Эл Ящерицы. Что-то очень далекое, миллиарды парсек, не разглядеть, не понять.. Не хочу я проверять никаких идей. Хочу видеть зеленую планету, диск с паутинкой. Прошли сутки, и что-нибудь наверняка изменилось. Может быть, им не удалось справиться со звездным смерчем, и протуберанцы прорвали паутинку, и огненные реки сейчас текут в пустоте, настигая зеленый шарик. Не зеленый уже, а пурпурный, покрытый пеплом, копотью, лавой…

Пока я размышлял таким образом, явился Рамзес Второй.

— Вот что, Луговской, — официально заявил он, не изволив поздороваться. — Прошлой ночью тебя понесло на наблюдения. Ты знаешь, что такое покой?

— Покой, — сказал Юра, глядя в потолок, — это когда лежишь неподвижно, сложив руки на груди, закрыв глаза и ни о чем не думая. Тогда ты называешься «покойник».

— Правильно, — согласился Рамзес, не вникая. — Вот и лежи, когда говорят.

— А погода есть? — спросил я.

— Есть, — ответил бесхитростный Рамзес. — Так ты понял? Покой. Никаких наблюдений.

— Ладно, — я махнул рукой, начал одеваться. — Драться будешь, Рамзес?

Рамзес пошел к дверям, бурча что-то себе под нос. Он не любил, когда перечили медицине.

— Одевайся потеплее, — сказал Юра. — И попробуй уговорить Абалакина…

— Хорошо, — ответил я. Мысли были уже далеко, в капитанской рубке звездолета.

— А тетради я завтра добуду, — сказал Юра с неожиданным ожесточением в голосе. — Хватит. Надоело. Сделай то, сделай это. Сам. Есть идеи.

Я оделся и пошел. Ночь… Ночи, собственно, не было. Взошла луна и разнесла темноту в клочья, осветив каждую песчинку на дороге, каждый бугорок на тропе к Четырехметровому. Только теперь я понял, почему нашу горку назвали Медвежьим Ухом. Луна высветила деревья на вершине — тонкие стволы, как мачты невидимых клиперов, и гора отбросила на плато странную тень, вязкую и размытую, острую и с фестончиком на макушке. Действительно, похоже на ухо. Название горе дали по ее тени, которую и видно-то не часто. Странное взяло верх над обыденным…

14

Рейс задерживался — на борту были экскурсанты. Ребята вращали купол, тыкали пальцами в клавиши, гоняли трубу телескопа по склонению и прямому восхождению, дежурный оператор настороженно следил, готовый вмешаться в любую секунду, время шло, и полчаса, выделенные Абала-кину, близились к концу.

Оставалось минут десять, когда Абалакин решил, что пора и показать что-нибудь, Бэ Эл Ящерицы например. Он задумчиво стоял перед пультом, переводя взгляд с листочка с координатами на желтые клавиши управления, и тогда я, легонько оттеснив плечом своего нового шефа, набрал заветные цифры. Абалакин удивленно посмотрел на меня, промолчал. Ребята толкались в тесной люльке, как школьники, хотя смотреть было не на что — Новая Хейли для них слабенькая звездочка, и только.

Мы стояли с Абалакиным под люлькой. Он смотрел на меня искоса, может быть, ждал, чтобы я начал разговор.

— На вашем месте, — неожиданно сказал Абалакин, — я бы не осуждал Михаила Викторовича. Конечно, он поступил… странно. Но, может, он прав… Я хочу сказать…

Окончания фразы я не расслышал. Люлька опустилась, ребята с гиканьем посыпались из нее, и я полез наверх. Звездолет стоял на старте, но я был убежден, что рейс сорвется — мало времени.

Начало полета я воспринял как удар, резкий, хлещущий— по глазам, ушам, нервам, будто действительно взревели стартовые двигатели. Никогда еще не было такого, но испугаться я не успел — мы прибыли. Золотой диск затопил поле зрения. Звездолет повис над поверхностью Новой Хейли, кипящее звездное вещество Ниагарой стекало из окуляра по глазам, мне казалось, что струйки капают на подбородок. Никакой сети я не увидел, она растаяла, сгинула, будто и не было. «Проиграли? — подумал я. — Неужели не укротили звезду, и я увижу сегодня последние часы цивилизации?»

Сколько продолжалось это купание в звездном свете? Не больше десяти секунд — я закрыл глаза, отдыхая, а потом чуть в стороне от диска Новой легко отыскал свою зеленую блестку. Звездолет мой падал на планету, и от этого неожиданного и жуткого ощущения у меня застучало в висках, подступила тошнота…

Нужно было зацепиться за что-нибудь взглядом, чтобы остановить падение. Я заметил на берегу темно-синего океана бурое пятнышко и повернул к нему на всей скорости, так что затрещали переборки, а невесомость сменилась тяжестью, рвущей сухожилия. Падение прекратилось. Звездолет висел над городом. Серебристые облака, растянувшиеся рваными нитями, бросали на дома и улицы извилистые ломкие тени, и мне казалось, что город — подводный. Все расплывалось в глазах, будто рябь воды мешала разглядеть подробности. Но все же я видел какое-то движение — словно рыбки мельтешили в подводных гротах.

«Ближе, — думал я, — еще ближе… Что это — машины? Или животные? А может, это они? Выстояли перед звездным ураганом, погасили пожары и теперь оплакивают погибших, приводят в порядок хозяйство, восстанавливают заводы… А может, не этим они заняты. Чужая жизнь — я видел лишь мгновение, страшное для них, но все же мгновение, не больше. И если я всю свою жизнь, ночь за ночью буду наблюдать за ними, подглядывать через парсеки пустоты, может, тогда я пойму хотя бы крупицу. Что они знают, что могут, чего хотят? Справедливы ли? Летают ли к звездам? Любят? Я не уйду из обсерватории, пусть хоть десять Саморуковых требуют моего изгнания. Мое место здесь. Мое и всех таких, как я, если они есть на Земле».

Так говорил я себе, а звездолет опускался ниже, и в туманной ряби я видел уже, что дома — не дома, потому что они меняли форму, вытягивались и сжимались, и точки на улицах — вовсе не точки, а диски, очень похожие на тот, в полматерика, диск-звездолет. «Если это они, — подумал я, — то, наверно, и диск с паутинкой был одним из них, огромным и живым, и, может, он пожертвовал собой, чтобы могли жить остальные?»

Бредовая эта мысль едва успела оформиться в сознании, когда диски заговорили. Мне послышался голос Ларисы и тоненький Людочкин голосок, как она утром сказала: «Папка пришел»… Неожиданно все перекрыл взволнованный баритон Саморукова. Я подумал, что шеф даст команду с пульта, и я поеду вниз, не увидев, не доглядев, не поняв…

Потом…

Что было потом?

* * *

В Костиной тетради остались несколько чистых страниц, и я продолжу записи…

Из больницы мы вышли под вечер. Лариса не торопилась домой, и мы бродили по кривым окраинным улочкам, все время сворачивали только влево, и почему-то ни разу не вернулись на прежнее место. Лариса плакала, и мне ничего не оставалось, как придумывать весомые и утешительные слова, хотя у самого скребли на душе кошки. Я так старался успокоить Ларису, что и сам поддался гипнозу слов. Исчезли и злость на Саморукова и тяжелое впечатление от длинных больничных коридоров. Только лицо Кости — осунувшееся, бледное — стояло перед глазами.

Я поймал какого-то врача, долго приставал к нему и ничего толком не узнал. Может, и не врач это был вовсе, а какой-нибудь санитар, и что он мог сказать, если третьи сутки Костя не приходит в себя и неизвестно, чем все кончится, потому что еще не наступил кризис…

Вижу, что записи мои сумбурны, мысли скачут. Нужно сосредоточиться. Выкурю сигарету и возьмусь опять.

Так. Вернусь к разговору с Ларисой. Когда мы, уже успокоившись, брели по улице Кирова, Лариса сказала:

— Я поругалась с Михаилом.

Сначала я не понял, о каком Михаиле речь. С трудом догадался, что Лариса имеет в виду Саморукова.

— Что ж, — сказал я, — значит, мы товарищи по несчастью. Я тоже поругался с этим Михаилом. Давно пора.

Я думал, что Лариса не станет продолжать, но ей хотелось выговориться. Думала она о Косте и рассказывала ему, а не мне:

— Представляешь, Махаил вчера приехал из обсерватории, явился и говорит, что надо срочно подавать в загс заявление: ведь потом воскресенье, а в понедельник он едет наверх— наблюдать. Я ему: «Как можно сейчас говорить об этом? Из-за тебя человек в больнице». А он: «Вовсе нет. История эта, говорит, лучшее доказательство того, что я бываю прав. Я запретил ему появляться у телескопа. Если бы он послушался, то спокойно паял бы контакты на заводе микроэлектроники. На большее его все равно не хватит…» И Михаил ведь не циник… Наверно, его не била жизнь. Наука, наука, а вокруг себя не смотрел. Да и Костя хорош. Ну почему, скажи, не жить им спокойно, как всем людям? Просто жить…

Назад Дальше