Гонки по вертикали - Вайнер Аркадий Александрович 26 стр.


– И правильно не послушал, – пожал я плечами. – Ты что думаешь – старый кореш какого-то зуба несчастного не стоит?

– А много ты еще корешей проверять собираешься? – спросила она серьезно, и я ей тоже серьезно ответил!

– На нижнюю челюсть хватит.

Вот так мы поговорили, и Зося, ушла на работу и не спросила, где я шеманался весь вчерашний день и всю прошедшую ночь, а она знала, что я не ночевал дома, потому что как я ни спешил, а все-таки опоздал и пришел чуть позже ее – около шести утра.

Не знаю, что думала Зося о моих ночных приключениях, но вряд ли она меня ревновала к другим бабам – женским чутьем своим ощущала она, что не интересует это меня сейчас. Но спросить из гордости не хотела, а сам я не стал об этом распространяться, потому что нутром бы она сразу почуяла вранье. А рассказывать ей про ночной магазин, про такси, Курский вокзал, про старуху в багажном отделении, которая за десятку сшила мне быстренько чехлы на мои чемоданы, про грузоотправление: два места малой скоростью в славный город Тбилиси, – про все это мне не надо ей рассказывать, не обрадуют ее мои подвиги, и наплевать ей на мою удачу.

А вот насчет моей щербатой пасти она права. И не беда, что меня девочки-акселератки, язви их в душу, любить не станут. А плохо, что для уголовки это примета серьезная. Не миновать мне теперь лап Серафима Зубакина. Смешно все-таки в жизни получается: один кореш мне зуб вынул, теперь другой вставлять будет.

Конечно, Серафим не то чтобы мой ближайший дружок был, но знакомство с ним давно водили. Дело в том, что Зубакин из всех известных мне жуликов наиболее ловкий и изворотливый прохиндей. Вообще-то он дантист, из-за чего я много лет считал, будто Зубакин – это вовсе его кликуха. Однако я ошибался – это была его настоящая фамилия. Так вот, если бы Тихонов познакомился с зубным врачом Зубакиным, он бы его, наверное, как и меня, очень сильно заненавидел. Никак, ну прямо ни за какие коврижки не хочет Серафим жить, не нарушая законов Советского государства. Казалось бы, дергай людям зубы и вставляй новые – чем тебе не занятие? И прибыльное, и почетное. Но только Зубакин хочет обязательно с золотом работать. А ему разные там органы ОБХСС говорят – не моги ни в коем случае! Это ведь и понятно: откуда Зубакину взять законного, не воровского золота? Неоткуда. А Зубакин на ОБХСС плевал и за милую душу делал из золота и фацетки, и коронки, и мосты. Я ему сам сколько раз из своего улова «рыжий» металл сплавлял. Деньги он на этом зарабатывал, конечно, бешеные. Ну и, естественно, в милиции на Зубакина приличный зуб имели. А поймать не могли. Долго они охотились за ним, пока лет десять назад он по глупости не попался.

Сгубили его две вещи: любовь к собакам и интерес к шахматам. У него был изумительный пойнтер по кличке Додсон, и меня всегда с души воротило, когда я видел, как они из одной тарелки жрут. Не знаю, какой бы он там ни был чемпион среди псов, но ведь как-никак собака! А он с ним из одной миски лопает, от удовольствия жмурится. Тьфу, гадость! И вот недосмотрел как-то Зубакин, какая-то сволочь сунула псу в рот железный прут, и чемпион Додсон сломал себе сразу три зуба. Серафим чуть не повесился – ему пса на выставку выводить надо. Потом взял и сделал пойнтеру три золотые коронки. Не знаю, чего тут больше было: любви к Додсону, тщеславия собачника, а скорее всего – нахальной глупости. Во всяком случае, когда в собачьем клубе увидели пойнтера с золотыми коронками, там тоже от удивления варежки открыли. Ну и, конечно, кто-то сообщил в родную нашу, ту самую, которая нас бережет.

После этого случая товарищи в синих шинелях Зубакина под колпак надежный взяли. А тут он им сам помог своей второй страстью. Делал он в это время челюсть одной бабе на Гоголевском бульваре. А в соседнем доме – Центральный шахматный клуб, куда он часто наведывался, поскольку сам хорошо играл и очень интересовался всеми этими «е2 – е4». Привез он к вечеру протез, зацементировал, и надо было пациентке посидеть минут тридцать с набитым гипсом ртом, пока мост не просохнет. Скучно ему было столько времени на нее смотреть, он и сказал: «Вы посидите, не раскрывая рта, а я ненадолго отлучусь». Забежал в клуб, а там какой-то гроссмейстер дает сеанс одновременной игры. Пристроился Зубакин к доске и закаменел, как гипс у бабы во рту. Часа три он там проторчал, пока вспомнил. А баба с мужем своим в институт Склифосовского отправилась – ей там цемент чуть не ломом изо рта вышибали. Конечно, скандал жуткий, заявила она в милицию, и сгорел Зубакин на три года в северные районы.

К этому самому Зубакину я и отправился подремонтировать свой фасад, Бакумой испорченный. Давно уже отбыл Зубакин свое заключение, жил тихо, но, как я знал понаслышке, по-прежнему пробавлялся скользкими делами. Навар ему с меня небольшой – на золотые кусалки у меня сейчас монет не хватит, но по старой дружбе, думал я, он мне какой-нибудь костяной зуб смастерит, чтобы в глаза не бросалось.

Местожительство имел Серафим в Кисельном переулке, в небольшом двухэтажном доме. В длинный общий коридор выходило пять дверей из пяти крошечных отдельных квартирок, и в каждой из них был еще отдельный выход на улицу. Мне кажется, что до революции здесь был дом свиданий. Во всяком случае, для такого деятеля, как Зубакин, это было исключительно удобно – в парадное человек вошел, а когда и куда отсюда вышел – иди ищи его.

Встретил меня Серафим хорошо, весело:

– Давненько, давненько, друг ситный, ты меня, старика, вниманием своим не баловал… Зубы хороши или дела плохи?

– Дела хороши, а зубы плохи, – усмехнулся я.

– Ну, это мы тебе враз поможем. Расскажи про житье-бытье.

– Не могу, сильно шепелявый стал. Ты мне пасть почини, а то я как твой покойник Додсон.

– Ну, тебе ж на выставку не надо. Ты ведь и с зубами медаль не получишь…

Я засмеялся невесело, снова вспомнил Тихонова и Савельева, рыжего мента на подхвате. Зубакин сполоснул под умывальником руки, задернул шторы плотнее, посадил меня рядом с пастельной лампой.

– Ну-ка, разевай свою варежку, – скомандовал он добродушно-весело. Долго смотрел мне в рот, сильно качал пальцами зубы, недовольно хмыкал, потом поинтересовался: – Ручная работа, как я понимаю?

– Нет, – сердито ответил я. – Столкнулся с самосвалом.

– Очень ловкий тебе достался самосвал. Считай, что он тебя на челюсть нагрел.

– Это почему еще? Один ведь зуб вылетел?

– Значитца, так: резец и коренной надо удалять, а зуб мудрости у тебя, как у придурка, – держать не будет.

– Ну вставь коронку или что там надо…

– А на что ее ставить прикажешь? На нос тебе или на…? Окромя выбитого зуба, для коронки соседи нужны крепкие, чтобы жевать мог: слюнями ее не приклеишь. Поэтому надо тебе мост съемный делать.

– На ночь в стаканчик с водой его класть?

Серафим хитро прищурился:

– Коли ты себя так уважаешь, Батон, что стаканчик не подходит, упри где ни то хрустальную вазу…

Я разозлился, посмотрел на него в упор и спросил:

– Ты телевизор смотришь?

– Иногда. А что?

– Чаще смотри. Тебя в нем третьего дня показывали.

– Меня? Где?

– В Африке. Есть такая птичка, не помню точно названия, но что-то вроде Серафима Зубакина… И живет она всегда рядом с крокодилами. Зверюга такой вылезет на песочек, пасть на метр раззявит, а птичка эта по имени Зубакин ходит у него там спокойно и выклевывает из междузубьев кусочки мяса. Крокодилу приятно, а Зубакину сытно.

Серафим захихикал ласково:

– К чему бы это, Лешенька, такой пример?

– Именно что пример, Серафим. А вспомнил так просто, случайно.

– Ну просто, так просто, тебе, Леша, виднее. А только сомневаюсь я, что крокодил тот – Леха Дедушкин, – Серафим добро улыбался.

– А почему же тебе это кажется сомнительным?

Серафим сипло заперхал, закашлялся от смеха:

– А ты, Лешенька, разве видел крокодила с выбитыми зубами? Это скорее на собачку похоже, на песика сирого, бездомного, беззащитного, безнадзорного.

Я уже отошел – ведь это Серафим правильно все сказал, потому что старик он умный, много живший и сильно битый, а оттого остро глядящий вокруг. Да и надрался я на него сам, вот и получил по выбитым зубам.

– Во всем ты прав, мудрая птичка Зубакин. Вот только не сирый я пока еще песик. Пока что я железный барбос с каменной лапой. Говори лучше, что с моим мостом делать будем?

– А что будем делать? Делать его будем, – обрадовался Серафим. – Значитца, так: золотой мост – две коронки, между ними зубчики сделаем костяные, беленькие. Ты же зубы сизые, стальные, носить не станешь? Ты же не сявка-оборванец, ты же в законе, человек почтенный?…

Я кивнул.

– Значитца, дружок мой, давай теперь поговорим про пустяки…

– Давай.

– Золотишко, для работы потребное, сам принесешь? Или моим попользуешься?

– У меня нет рыжевья сейчас.

– Так о чем там разговаривать! Я тебе и сам металл найду! Червонненькие зубки будут, отменные кусалки, с отливом красненьким. Шестьсот рубликов все удовольствие.

– Ты что, Серафим, озверел?! Шестьсот монет за мост?

– А что? Дорого?

– Конечно, дорого!

– Да ты в поликлинику сходи, в свою районную! У нас ведь обслуживание медицинское доступное, совсем бесплатное. Тебе там сразу, без очереди, с доставкой на дом как человеку заслуженному и сделают золотую челюсть.

Посмотрел я на него, посмотрел, головой даже от досады покачал.

– Жулик ты, – сказал я ему. – Старый разбойный жулик.

Он от радости снова засипел, закудахтал:

– Это точно. Я жулик, а ты херувим. Девица непробованная, нежная, с розой алою на острых грудях.

Меня это рассмешило, и я сказал ему вполне добродушно:

– Черт с тобой, грабь бедных трудящихся воров. Только вот какая штука, Серафим, я с тобой расплачусь чуть позже…

Он все еще хихикал и вытирал около умывальника после мытья руки не очень чистым полотенцем, и, наверное, до него не сразу дошло то, что я сказал, потому что он как-то по инерции еще пару раз усмехнулся, а потом замолчал так резко, будто я вырвал из рук его грязное полотенце и стер им с морщинистой хари смех.

– Это как мне надо понимать – чуть попозже? – спросил он строго, и я вдруг тоскливо, до боли в животе запомнил выражение лица моего папаньки.

– Попозже – значит не сейчас! Мне сейчас деньги самому нужны. А через месячишко я тебе монет доставлю.

Зубакин аккуратно повесил на гвоздик свою поганую тряпку, провел в задумчивости руками по седым редким волосам, не спеша спросил:

– А почему через месяц?

– Через месяц деньжат насобираю.

– И на аванс под золотишко тоже нету?

– Я тебе не сказал, что у меня нету. Я сказал, что мне они сейчас самому нужны. А через месяц и мне, и тебе хватит.

– Все понял, – бодро сказал Зубакин, и в его узеньких, замешоченных складками глазах засветилась решимость палача. – Значитца, так: через месяц будут деньжата, вот тогда и приходи – сделаю тебе зубки, как картиночка. Договорились?

Серая, тяжелая, как свинец, злоба подступила к горлу, перехватила дыхание, я, наверное, с минуту слова не мог выговорить.

– Как прикажешь считать – мне на слово не веришь, что ли?

– Лешенька, мил друг, ничего тебе не могу приказывать – прошу только. Прошу меня тоже понять, не один лишь гнев в душе своей слушай – он в минуту острую не опора каменная, а пропасть бездонная.

– А что же мне тебя понимать-то? Что сука ты, паскуда нерезаная? Я ведь тебя за кореша держал, считал, что наш ты парень…

– Ошибка! – тонким сипатым голосом неожиданно перебил меня Серафим. – Дважды ошибка! Не сука я, это раз! А вторая ошибка – не ваш я. И не их! Я свой! Я сам по себе! Ты ведь свои дела для себя крутишь, меня в долю не зовешь, а паскудой почему-то себя не считаешь.

– Да я к тебе что – побираться пришел? Я у тебя вроде в долг попросил, а ты нахально, у меня на глазах, деньги по карманам заныкал и говоришь – нету!

– Не говорю! Не говорю, что нету! Говорю, что дать не могу!

– Почему же ты, потрох поганый, мне дать не можешь?!

– Да не сердись, Лешенька, ты ж умный человек, ну сам задумайся хоть на минутку: я ведь не Форд какой-нибудь, я ведь себе добро по копеечке сложил, а ты хочешь, чтоб я золотишка граммов двадцать из кармана вынул и за здорово живешь тебе в рот положил! Про работу-то я уж не толкую!

– Я же тебе говорю, гнида, что через месяц отдам!

Серафим сложил ручки на брюхе, и сказал он мне вежливо, добро:

– Вот теперь понял. Ты ведь через месяц премию лауреатскую получишь. Или, может, кино выйдет, где ты главный артист – красавец неписаный? Или ты самолет новый придумал да мне рассказать позабыл? А может, еще где деньжат добудешь? А-а?

– А твое какое дело собачье? Тебе-то не все равно, где я деньги возьму? Украду хотя бы?

– Вот то-то, что не все равно.

– С каких это пор ты стал такой разборчивый? Ты у меня раньше не только ворованные деньги брал, но и рыжевье чужое.

– Правильно, все правильно. Только деньги были совсем другие.

– Чем другие?

– Они уже были давно и благополучно украдены. И ты, живой и невредимый, а главное – свободный, приносил их сюда. А те деньги, что ты мне за протез сулишь, надо тебе еще украсть…

– Так. И что?

– А ничего. Может, хорошо украдешь, а может, попадешься, у тебя ведь работа, как у мотоциклиста под потолком – риском своим да удачей проживаешься. Тьфу-тьфу, не сглазить, конечно, ты ведь понимаешь, что я тебе только добра желаю…

Он еще что-то говорил, но я прямо оглох от ярости, ничего я не слышал из всей его галиматьи, и только жуткое, неодолимое желание ударить его молотком по голове охватило меня полностью. И непонятно, как у меня хватило сил спросить его спокойно:

– А ты, Зубакин, чем живешь?

– Специальностью, умением своим, ремесло мое кормит меня, поит, теплый кров дает…

Серафим все говорил, говорил, а я сидел и холодно, зло, весело обдумывал, как я сейчас его убью. Особо изощренный ум – это тоже форма глупости, и чересчур хитрый Зубакин ошибся, сказав мне, что я в любой момент могу сорваться во стены. Ему даже в голову не приходило, что не только я – все мы, люди – потерпевшие и воры, – гонщики на огромной невидимой стене, и никто не знает, когда и где он грохнется вниз, в тартарары. Рассматривая в упор непрерывно бормочущего что-то Зубакина, я неожиданно для самого себя вдруг ощутил просто ненормальный, счастливый, сумасшедший восторг от своего открытия: все мы, со специальностью или с одним лишь воровским фартом, мчимся по стенке, мельчайшая трещина на которой, незамеченный камешек или неосторожный плевок могут все и навсегда непоправимо изменить. И я сам не только гонщик на стене, но и доска этой стены, и сейчас Зубакин неосторожно плюнул на меня.

Всего несколько мгновений, только один виток он успеет сделать на стенке, как накатится вновь на свой плевок, я встану и мраморной пепельницей размозжу вдребезги его плоскую башку, а он вместе со своей хитростью, специальностью, умением и ремеслом рухнет вниз – в дерьмо и пустоту. И никогда в жизни, вот до этого самого момента я никогда не думал, что так просто убить любого человека, что так легко сбросить гонщика со стены. Я резко тряхнул головой, и тонкий занудливый голос Зубакина вновь стал слышен, будто я включил приемник.

– …в семь часов, в девятнадцать, значит, по московскому времени лекция начнется…

– Какая лекция? – переспросил я.

– Да ты что, глухой, что ли! Говорю ж тебе – в шахматном клубе о чемпионате мира будет лекция. И партии сыгранные будут гроссмейстеры разбирать. Не интересуешься пойти? Поучительная весьма игра это – требует тонкости ума необыкновенной…

– Не интересует, – сказал я, и в следующее мгновение, когда пепельница должна была с хрустом врезаться в этот рыхлый склерозный затылок, меня полоснула острая, пронзительная, как электрический ток, мысль: остановись!

Ни страха, ни сомнений, ни волнения я не испытывал тогда. Просто внезапно понял, что если я разбрызгаю ему пепельницей мозги, то на отвесной стенке, по которой я мчался все эти дни, непонятно как удерживаясь в седле, сразу станет невыносимо скользко. Чтобы наказать его, а себя почувствовать прочнее на сиденье, его надо пришибить сильнее, чем пепельницей по башке, и такой способ существует. Зубакин натянул плащ, обернулся ко мне и, увидев, что я держу в руках мраморную пепельницу, подозрительно спросил – он ведь не боялся, что я убью его этой пепельницей, а только опасался, как бы я ее не спер:

Назад Дальше