Профессор оглядел мою тощую фигуру, видимо, сравнил с толстым комиссаром в драповом пальто с бархатным воротничком, и от души захохотал.
– Итак? – спросил он. – Чем обязан?
– Пятнадцатого апреля вы приобрели в комиссионном магазине номер пятьдесят три бриллиантовую брошь в форме восьмиконечной звезды…
Я говорил торопливо, потому что хотел быстрее покончить с формальностями и получить в руки свою вожделенную звезду. Смешно, что мне пришлось так долго гоняться за ней, а теперь она рядом, совсем рядом, где-то лежит в двух шагах от меня в любимой хозяйкой шкатулке для драгоценностей. Я был так счастлив, что звезда нашлась, что нашелся покупатель, что застал его на месте, что все в порядке, что звезда лежит где-то рядом в коробке, – я даже перестал сердиться на мадам.
– Одну минутку, – сказал профессор и быстро взглянул на жену, – тут какое-то недоразумение. Я ни пятнадцатого апреля, ни в какой другой месяц не покупал никакой броши. Это ошибка.
– Как ошибка? – оторопело переспросил я. – Вы же сдавали на комиссию в этот магазин осенний пейзаж, масло, иностранной школы, автор неизвестен?
Жена поднималась из угла, как грозовое облако:
– В чем дело, Серж? О чем спрашивает этот молодой человек?
– Оставь нас в покое, Валентина! У тебя какие-то странные представления! Инспектор интересуется какой-то вещью и поэтому вправе задавать мне все нужные вопросы…
Но реакция жены стала уже неуправляемой:
– Ну и что? Сдавали, сдавали! Мы разве не имеем права продать собственную картину? Или есть указание получать в таких случаях разрешение в уголовном розыске? И при чем здесь какие-то краденые броши?
– Прекрати, Валентина! – сквозь зубы сказал Обнорский, у которого прямо на глазах портилось настроение. – Кто говорит о краденых брошках?
– Но этот человек не из Пушкинского музея, а из уголовной милиции. А там интересуются крадеными вещами! Ты хоть это понимаешь?
Обнорский судорожно вздохнул, будто слюну сглотнул, и зло покачал головой.
– Сергей Юрьевич, ми с таким невероятным трудом, собственно, благодаря счастливой случайности разыскали вас, нам до зарезу нужно взглянуть на эту звезду, мы ее вам сразу же оставим, только сфотографируем ее, она ведь – сама-то звезда – нам и не нужна, – я сбивчиво бормотал, чувствуя, как с трудом обретенная почва стремительно уходит из-под ног. – На звезде номер должен быть с обратной стороны, нас этот номер интересует…
Профессор решительно встал:
– Я никакой звезды не покупал и о чем вы говорите, не понимаю.
Я видел, что тяжелый, мучительный склеротический румянец пал на его щеки.
– Как же не покупали? Нам продавщица Надя сказала, она вас прекрасно запомнила, она помнила даже, что вы сдали картину на комиссию…
– Она меня с кем-то спутала. Это ошибка.
– Прекратите в конце концов допрашивать ни в чем не повинного человека! – закричала жена. – Мы завтра же позвоним вашему начальству на Петровку. Сержик, ну скажи ему, что ты примешь завтра меры!
– Уйди, Валентина, – тихо сказал Обнорский. – Ты меня медленно, но верно убиваешь, – и я испугался, что с ним случится удар. Но звезда была где-то здесь, совсем рядом, я не могу уйти без нее, потому что за ней было для меня все – Батон, Сытников, бесследно исчезнувший Кастелли, Сашка Савельев, знающий, что трусость и аморальность ведут к краху, больное сердце Шарапова, «ваша человечность» – Люда-Людочка-Мила, комиссар с нечугунной шеей, легкомысленные топкие пальцы матери, вся моя неустроенная жизнь, отсутствие войлочных тапочек и мечта примчаться по стене.
Поэтому я твердо сказал:
– Сергей Юрьевич, эта звезда не краденая. Но только с ее помощью я смогу раскрыть преступление, масштабы которого мне еще самому неизвестны. Если я разыщу эту звезду и окажется, что это та, которую я ищу, станет ясно, что мы на правильном пути. Я вас очень прошу подумать, мне без этой звезды от вас уходить никак нельзя.
Обнорский устало сказал:
– У меня звезды нет. Нет у меня звезды! И давайте кончать этот разговор.
Я ошалело посидел еще мгновение, потом провел ладонями по лицу, встал и пошел к дверям и все-таки вернулся:
– Я ведь понимаю, что никто не даст мне санкцию на обыск у такого респектабельного человека, как профессор Обнорский, да еще по такому смешному эпизоду. Да и целесообразность его мала: коли не дает сразу, то, пока бы я получил разрешение, спрятать можно. А вот насчет совести как? Тоже спрячете? Вы сейчас со мной то же самое сделали, как если бы вы меня вам ассистировать на операции попросили, а я бы больному в живот ножницы спрятал Прощайте.
Совершенно оглушенный, я шел по улице без направления и цели. Почему, ну почему они отказывались? У профессорши на роже было написано, что она не отдаст звезду. Так я ведь и не собирался ее забирать. Профессор хоть совестился немного, а эта жаба смотрит тебе в глаза, будто ни о какой броши и не слышала. Видно, такая судьба у этой звезды – идти долгим, кривым, извилистым путем по людским рукам. Я вошел в телефонную будку, набрал Сашкин помер. Он выслушал мой рассказ, лаконично резюмировал:
– Ты не прав. Надо было в прихожей на коврике лечь. Не уходить, пока звезду бы не показали.
– Ага. Дежурный по городу очень порадовался бы, когда бы ему дозвонилась мадам и сказала, что я лежу на коврике в передней.
– Я бы на его месте посоветовал ей выдать тебе матрасик… Слушай, Стас, а может, оп липовый профессор, а сам из их шайки?
– Не безумствуй, Александр, – сказал я сердито. – Ты Шарапова не видел?
– Он из министерства звонил, просил тебя разыскать. Позвони ему срочно.
– Ладно, с тобой все. До завтра. Большой привет.
Я остановил такси и поехал на Петровку. Около стадиона «Динамо» нас задержала колонна бронетранспортеров и танков – Московский гарнизон готовился к праздничному параду. Я подумал, что несправедливо не выводить на парад колонну милиции – все-таки тоже воюем Иногда со стрельбой. И погибшие есть, и вполне известные герои имеются. Масштаб интереса выше?…
Шарапов сидел за столом в парадном мундире, важный, загадочный за голубоватыми дымчатыми стеклами очков. И я снова удивился, как много у него боевых орденов. Даже какие-то иностранные.
– Батя, а что это за крест?
Шарапов покосился себе на грудь.
– «Виртути Милитари», польский орден, – и добавил, будто оправдываясь: – По начальству ходил сегодня, полагается быть при всем иконостасе.
Помолчал, задумчиво глядя в зеленый мягкий свет настольной лампы.
– Смешно получается: за четыре года войны я получил двенадцать наград, а за двадцать лет здесь – три…
– Так там ты на танке орудовал, а здесь в кресле.
Шарапов прищурился на меня:
– Вот когда-нибудь сядешь в мое кресло, тогда посмотришь, как в нем сидится.
– Я же с фронтом все равно сравнить по смогу.
– Да, – сказал Шаронов, – я надеюсь, что и не сможешь. Придется на слово мне поверить. Только вот говорю я совсем плохо, мало чего объяснить вам могу.
Я промолчал.
– Я когда говорю с вами, намного теряюсь. Вы, молодые, сейчас очень много знаете, больше, чем я в те же годы. Но у вас знание другое. Поэтому я говорю с тобой и опасаюсь, как бы ты не засмеялся: – чего он там еще, старый хрен, поучает? А мне так важно отдать тебе то, что я знаю, а ты еще не смог узнать и узнаешь только через боль, горечь разочарования.
– Батя, когда же я над тобой смеялся? – искренне. удивился я.
– Не об этом я, Стас, говорю. Ты в работе человек способный, но тебе не хватает усидчивости, ну вот как сапожнику, например, или портному. А без этого никуда далеко не пойдешь. И еще: ты учиться не любишь – самолюбие не позволяет, все у тебя под настроение, вдохновение тебе обязательно подавай, а иначе сидишь на месте камнем. Да-а… А это неправильно.
– Батя, я сторонник творческого подхода к нашему делу.
– Сынок, любое творчество на усердии стоит. Понимаешь, памятники не на гениальных открытиях поставлены, а на терпеливых задницах. Усердие, понимаешь, дает большое умение, без которого ничего не бывает. Да-а-а… Возьми, например, войну. Тут, казалось бы, чистое счастье – попадает в тебя пуля пли нет. Так это, да не совсем.
– А как же?
– А так. Я вот поначалу никак понять не мог на фронте: если танкиста в первые несколько месяцев не убило, значит, долго он воевал еще. А ведь танкистов – в процентах, конечно, – больше всех погибало. Потом только понял: если он в первых боях не погибал – счастье шло навстречу, то он научился правильно воевать. И убить его уже было гораздо труднее. Вот и я хочу, чтобы ты научился воевать хорошо, ну грамотно.
– Слушай, Владимир Иваныч, я хоть звезду и не добыл, но все равно такого разноса не заслужил.
– А я и не разносил тебя, мне по моему возрасту положено иногда поворчать. Я, так сказать, на всякий случай, для памяти. Чтобы мобилизовать тебя. Дело в том, что из Софии пришла телеграмма.
– Что же ты раньше молчал? – подскочил я.
– А чтобы тебе все вышеуказанное сказать. В министерство вызывали меня, показали депешу. Там содержатся два очень важных сообщения. Первое: обнаруженный нами в чемодане Кастелли портсигар был украден вместе с другими ценностями из квартиры их известного композитора Панчо Велкова. Болгары полагают, что это одна из целой серии краж, которые происходят уже третий год, причем ни преступники, ни ценности ни разу не были обнаружены. Второе: гражданин Республики Италия Фаусто Кастелли, имевший в Болгарин статус туриста, на другой день после приезда из Москвы выбыл из Софии в Берн. Серия краж, полагают они, осуществлена одной бандой, и дело это находится под особым контролем. Так что болгарам вы этим Фаусто здорово помогли – стало ясно, кого искать. Вскорости в Москву прилетит для консультации с нами офицер связи из их Министерства внутренних дел. Докладывать дело будешь ты.
Я растерянно почесал в затылке:
– Да-а, дела-а…
Шарапов усмехнулся;
– У нас дела одни и те же – уголовные.
Я посмотрел на него внимательно и спросил:
– А как же со звездой? Она теперь еще важнее для нас. Если мы правы в своих предположениях…
– Завтра вызови сюда профессора, – перебил Шарапов, – девочку эту, из магазина, пригласи. Очная ставка. Разговаривать всерьез будем.
Глава 28
Выдумки вора Лехи Дедушкина
Три комнаты оставил мне дачник в полное распоряжение. Три аккуратно прибранные, хорошо обставленные комнаты. А у меня никогда не было своей комнаты, хотя бы одной, пускай с плохой обстановкой. Не нужен мне был бы тогда свежий воздух, и клубника своя не понадобилась бы.
Интересно, сколько здесь живет людей? Чем занимаются? Хорошие они человеки или дрянь? Старые или молодые? Деньги свои или тоже прижулили? А какое это имеет значение? Они ведь потерпевшие! Они все беззубые! Стадные, парнокопытные. Собравшись в ораву, они могут затоптать, а вот рвануть глотку – так, чтобы один на один, – это им слабо. И бежит вокруг этой толпы, сипит, пастью щелкает, скребет землю лапами, от злобы заходится Тихонов, бережет их обстановку, радуется, что сохранил им свежий воздух, уберег от меня их добро бесценное. Пропадите вы все пропадом, и молодые и старые!
Устал я очень. Ужасно устал. У меня нет сил больше. Живет ведь на свете какой-то чучмек, которому за полторы сотни перевалило. И считают его все дураки старым человеком. А он рядом со мной щенок, мальчишка сопливый. Мне ведь уже тысяча лет. Глупость со мной случилась – никакой я не Батон, вор в законе Леха Дедушкин, а бродячий я Жид бессмертный. И умереть мне спокойно из удастся, потому что поганая душа моя, неугомонная, алчная и ленивая, сразу же в другого новорожденного вора попадет, потому что я точно помню, до слова почти все помню, как мое дед мой мерзкий читал Евангелие, и все там про меня было написано, не про похожего человека, а именно про меня, и в той тысячелетне пропащей жизни звали меня Варрава, и пусть хоть весь свет объявит меня сумасшедшим, но я-то точно знаю, что в том малопонятном дедовском бормотании мне совсем наплевать было на все Христовы страдания, а только до слез, как родного человека, мне было жалко разбойника Варраву, которого по случаю нелепому – один раз в жизни подфартило – помиловали, и то от смерти не удалось отвертеться.
Где же выход? Что же мне дальше делать?
Идиотские вопросы для человека, уже раскупорившего чужую квартиру. Надо брать, брать как можно больше, вещи как можно дороже, надо забрать их отсюда и быстрее сматываться.
Я начал со спальни. Открыл шкаф и, торопливо отбирая вещи, стал бросать нужные мне на кровать, а те, что оставлял хозяевам на разживу, – на пол. На полках лежало чистое белье – смахнул его разом на пол, чтобы посмотреть, не спрятано ли чего-нибудь доброе в глубине, у стенок.
Со стены смотрел на меня грозным глазом сердитый папаша в буденовке и с шашкой на поясе. Фотография выцвела и потрескалась. На груди, на левой стороне шинели, к банту был привинчен орден, но из-за того, что фотография потускнела и потрескалась, казалось, будто это и не орден вовсе, а стреляная рана затекла кровью. Очень хмурый, злой глаз был, словно это я выстрелил ему в грудь. Я отворачивался от него, что-то мне не хотелось смотреть в его сердитые, выцветшие картонные глаза. Я полез в шкаф за чемоданом и вдруг без всякой связи вспомнил, как много лет назад у меня дома, там, у отца, по месту моей прописки, делал обыск Тихонов.
Он был тогда еще самый настоящий сопливый щен, и я видел по его красной тощей шее, как мучительно, как невыносимо стыдно и противно ему копаться в чужом шкафу, среди чужих заношенных, грязных вещичек. И все-таки он, медленно двигаясь от шкафа к комоду, от дивана к буфету, методично шмонал все подряд – наверное, точно так, как учили его этому в институте. Или Шарапов учил его этому, но, во всяком случае, он тем вечерком добыл у меня немало всякого барахла, значащегося в розыске, очень сильно он хотел в те времена стать настоящим сыщиком и доказать мне, что он не сопляк и не щенок.
Ну и что? Разве он добился своего? Вот я спокойно по его системе и методу обыскиваю без всякого ордера квартиру, и не для того чтобы вернуть барахло кому-то, а для того, чтобы все забрать себе.
Сложил два чемодана и отнес в переднюю. И когда вернулся в кабинет, меня поразила мысль, что существует возможность вынуть все или хотя бы часть тех денег, что они собрали на дачу. Письменный стол был не заперт. Смешно, я давно это заметил: люди, которые и мысли не допускают, что здесь, в их лабазах каменных, будет шустрить и кувыркаться вор, все равно прячут ценности куда-нибудь поглубже, в глубины самые нелепые; в них ищут в первую очередь – под бумажками в письменном столе, за вещами в шкафу, на полке среди книжек; еще почему-то любят класть деньги в буфет под проволочную сетку с ножами-вилками, словно надеются, что, залетев сюда по недоразумению, я поленюсь поднимать их ящик с мельхиором и нержавейкой.
Сломанные часы карманные, морской кортик, тюбик с клеем, патефонная пластинка, рисунки на плотной бумаге, две пачки сигарет «Новость», карандаши, несколько медалей в коробочках, толстый блокнот с блестящей табличкой монограммы – «Дорогому Николаю Ивановичу в день пятидесятилетия,».
Вот они – три сберегательные книжки. Анна Федоровна Репнина, срочный вклад – четыре тысячи рублей. Николай Иванович Репнин, срочный вклад – две тысячи рублей. Николай Иванович Репнин, счет № 7911 – четыреста двадцать три рубля 72 копейки.
На книжках – штамп с адресом и телефоном сберкассы.
Анну Федоровну – обратно в стол. Два Николая Ивановича. Один положил две тысячи рублей в сберкассу на Суворовском бульваре 15 сентября 1966 года, больше записей нет, значит, он там был один раз пять лет назад – растит на серых полях сберкнижки «срочные» проценты. У второго Николая Ивановича четыреста двадцать три рубля и 72 копейки на счете, и эта цифра – итог двадцать шестой операции в этой книжке, открытой в кассена улице Горького. Значит, там его могут знать, значит, и этого Николая Ивановича швырнем обратно в ящик.
Чтобы забрать вклад, нужен образец подписи и две тонны спокойствия. Перед окошком не дергаться, не суетиться, не щериться девке-кассирше трусливыми улыбочками.