– Прошу прощения, – сказал, вставая, Мишель Санлис.
Сделав знак своему фотографу, он с профессиональной самоуверенностью подошел к Санциани и спросил, не согласна ли она дать ему интервью.
– Я много слышал о вас. Вы были очень известны, – добавил он.
Она пристально посмотрела на него, потом произнесла:
– Красивое лицо.
– Вы, кажется, знали Вильгельма Второго, Габриеле Д’Аннунцио… Не могли бы вы поделиться со мной некоторыми вашими воспоминаниями?
Она ответила с достоинством, встречаться с которым ему приходилось не столь уж часто:
– Моя жизнь, месье, принадлежит только мне. И я рассказываю о ней лишь самой себе.
– А вы не подумывали написать мемуары? – продолжал настаивать молодой человек. – Уверен, что это очень бы заинтересовало мою газету. Все, что вы видели…
– Интерес представляет не то, что я видела, месье, а то, чем я была. Моя жизнь – это не жизнь простой зрительницы.
– Конечно, мадам. Но в конце концов, столько знаменитых людей… Не могли бы вы рассказать мне хотя бы о тех, кто уже умер?
На бледном лице графини появилось выражение высокомерной снисходительности, а огромные черные глаза засверкали еще ярче.
– Никто не умер, – произнесла она, – и времени не существует. Но это известно одной лишь мне. Это моя тайна. Вам этого не понять, вы живете в мире иллюзий, это свойственно вашему возрасту. Ну что же, если хотите увидеться со мной, приходите ко мне завтра в отель «Гамильтон-хаус».
– А где это? – осведомился журналист.
– Последний дом на Пикадилли, на углу Гайд-парка… Если он завтра будет еще стоять. После этих ужасных бомбардировок!..
Она, казалось, не обратила внимания на выражение изумления, появившееся на лице молодого человека.
– Война застала меня здесь, – снова заговорила она, – и я здесь осталась. А вот война четырнадцатого года меня увлекала. Тогда я совершила великие деяния. Вот уж о чем будет интересно рассказать! Но эта война мне неинтересна. Я ко всему этому испытываю…
И в этом «ко всему этому», а также в рассеянном взгляде, которым она обвела зал, отразились и сожженные дотла города, и усеянные бесплодным железом поля, и переправляющиеся за моря народы, и превращенные в тряпку флаги на фронтонах зданий, и реки, прибивающие к опорам мостов горы трупов, и разрываемое железными смерчами небо, и ревущие по ночам сирены, выражающие страх человеческий…
– Ко всему этому я испытываю, – повторила она после непродолжительного молчания, – какое-то трагическое равнодушие. Говорить такое ужасно, я знаю: ведь столько людей было убито и замучено!.. Это ужасно, когда не можешь уже страдать за страдания других. А так хотелось бы. Но нет никакой возможности. Вот это и называется одиночеством.
Марио Гарани, спешно закончив есть, прошел мимо их столика.
– Это командир авиационного полка, – сказала она, указав на него подбородком, когда он был уже на пороге двери. – У него, бедняги, обгорело лицо во время битвы за Лондон в сороковом году. Я знаю его, он живет в моем отеле… Вообще-то, – снова заговорила она, немного помолчав, – я не так уж сильно удивлена тем, что мир дрожит, поскольку я уже стала старой и от меня ушла любовь. А когда уходит любовь, она сразу покидает весь мир. Божество покинуло лишь меня одну.
Она взяла свои перчатки, свою сумку.
– Я ведь дала вам мой адрес? Отель «Ди Спанья», – сказала она, – отсюда первая улица направо.
И она иронически улыбнулась.
– Красивое лицо, – вновь произнесла она, вставая, не подумав даже попросить, чтобы ей принесли счет.
Официант, который ее обслуживал, поглядел на Нино; тот отрицательно покачал головой и проследил взглядом за тем, как Санциани вышла из ресторана.
– Помнится, одну из ее борзых звали Фальстаф, – сказал он Огерану. – Собака была выше стола. Я сам приносил ей паштет…
Мишель Санлис снова сел рядом с Викариа.
– Или она совсем сошла с ума, – сказал он, – или издевалась надо мной. Я этого не могу понять, и это приводит меня в отчаяние.
А пока мужчины продолжали говорить о ней, Санциани вернулась к себе в отель.
– Альдо, я завтра уезжаю в Лондон, – сказала она, проходя мимо портье. – Извольте взять мне билет.
Ей никто не ответил. Она уже таким образом уезжала три дня назад в Париж.
– А вы заметили, – сказал гнусного вида посыльный, когда Санциани уехала в лифте, – вы заметили, что она начинает куда-то уезжать после того, как не платит пару недель? Я в это не верю. Это она выдумывает, чтобы не платить.
Глава VII
Вечером Кармела застала Санциани сидящей, как всегда, у балконной двери, без зеркала, но в шляпе и в перчатках – короче, в том же виде, в каком та вернулась из ресторана. На традиционное приветствие горничной она не ответила. Ее неподвижность впечатляла. Кармела подумала, что графиня заболела, и спросила у нее, не желает ли она раздеться.
– Да, я пробыла в Венеции меньше, чем рассчитывала, – сказала на это Санциани. – Я ни для кого не хочу быть обузой. Если мое присутствие не нравится, то я не желаю, чтобы кто-либо считал себя обязанным подавать мне милостыню. Ты знаешь, что сказала Лидия? Я услышала это потому, что она не знала о том, что я находилась в соседней комнате. Так вот, она сказала: «Эта бедная Лукреция стала надоедливой. И потом, она становится совершенно невменяемой; она живет только благодаря милосердию общества, а сама вдруг дарит перстни гондольерам». И тогда я вошла в салон и сказала ей: «Лидия, каждый берет от жизни то, что может. У меня больше нет денег на то, чтобы оплачивать услуги подобного маленького двадцатитрехлетнего педераста, за которого ты недавно вышла замуж. А я на десять лет моложе тебя». И потом я пошла укладывать чемоданы.
– Синьора графиня, вы действительно не желаете раздеться? – снова спросила Кармела.
Графиня вдруг схватила ее за руки.
– Жанна, Жанна, это ужасно! – воскликнула она. – Этот гондольер всем обо всем разболтал. Правда, я это сделала. Мне нужен был мужчина, еще один раз. Ты сможешь меня понять, ты моя единственная подруга! В полночь я спустилась к заводи Святого Моисея, где всегда дежурят десяток мужчин, которые идут к вам навстречу и шепчут: «Гондолу, гондолу», словно предлагают вам что-то непристойное. Но я-то знала, что в этот раз мне и нужно было что-то непристойное. Я осмотрела их всех – они напоминали мне банду разбойников. Среди них оказался один старик, который меня узнал: «Гондолу, синьора графиня? Окажите мне честь». И тут они все заговорили: «Синьора графиня, ночь так прекрасна, не желаете ли совершить прогулку?» Я выбрала одного здоровяка с курчавыми волосами. Остальные стали толкать друг друга локтями в бок. Но мне до этого не было никакого дела. У него были широкие скулы и мелкие короткие зубы, блестевшие, когда он зажигал сигнальный огонь своей гондолы.
Она отпустила ладони Кармелы. Но та продолжала стоять неподвижно. Она слышала, что не следовало будить сомнамбул, поскольку те могли от этого умереть.
– Я обернулась, чтобы посмотреть, как он гребет, стоя на самом конце гондолы, широко расставив длинные ноги, выделяясь черным силуэтом на фоне ночной темноты. Время от времени на него падал золотой луч света. – Как тебя зовут?.. – Джованни. Хотите, я спою, синьора графиня? – Я хочу, чтобы ты помолчал. Я хочу видеть, как под матерчатым поясом напрягаются твои мышцы, когда ты налегаешь на весло. Отвези меня в Большой канал и остановись у «Ка Леони».
Она больше не обращалась к этой таинственной Жанне, которой начала все это рассказывать. Положив руку на спинку кресла, она плыла в потоке своих воспоминаний, убаюкиваемая плавными движениями гондолы.
– Я помню праздники, которые вы устраивали в этом доме, синьора графиня. Я приходил поглядеть на них, когда был ребенком. Теперь грустно видеть, что этот дом постоянно заперт… – Вот, вот, он уже больше не незнакомец, он разговаривает, он знает меня. А мне хотелось мужчину без лица, вынырнувшего из ночи. Зачем я спрашивала, как его зовут?.. – Джованни, а когда ты смотрел на мои праздники, ты не мечтал заняться со мной любовью? Ты и представить себе не мог, что подобное может с тобой случиться… Я дам тебе тысячу лир. Да, я знаю, это для тебя много. Но уж коли я плачу, это всегда много. Иди ляг рядом. Не бойся…
Голова ее качнулась справа налево; все тело пришло в движение, будто волны подняли ее кресло.
– Подожди, пусть проплывет катер, – прошептала она. – Теперь иди сюда. В салонах горят тысячи свечей и прислуживают двадцать лакеев в белых париках. Смотри, смотри, ты не увидишь более красивого праздника. Никогда больше не будут подаваться такие редкие блюда. Я спрятала музыкантов. Вы находитесь в раю, господа. В раю воздух соткан из музыки… С кем я буду этой ночью? Ван Маар заплатит за все, но не притронется ко мне… Кайзер с его увечной рукой? Нет, не сегодня. Он будет завтра. Я заставлю его ждать до завтра, а завтра назову его Вильгельмом и обхвачу своими пальцами желание императора.
Санциани вдруг резко выпрямилась и посмотрела на Кармелу взглядом, в котором были одновременно и страх, и гнев.
– Джованни! – воскликнула она. – В чем дело? Как это «non posso, non posso»?[4] Ты что же, не мужчина?.. Что? Ты хочешь, чтобы я отхлестала тебя по щекам? Вместо того чтобы болтать, дурень ты этакий, что ты слишком уважаешь меня… Нет, останься. Тебе, значит, не нужна тысяча лир…
Она стала лихорадочно искать на ощупь свою сумочку, лежавшую у ножки кресла. Порывшись в ней, она извлекла старый конверт и пошелестела им.
– А, шелест денег все-таки заставляет тебя снова стать мужчиной. Так слушай же, слушай.
Она снова стала мять конверт, делая это то медленно, то ускоряя ритм шелеста бумаги.
– Вернитесь все! Это мой последний праздник, мой прощальный салют! Эдуардо, пойди прочь! Вон с моего праздника! Почему ты? Дай вернуться всем, я хочу, чтобы сегодня у меня были все! Это мой последний праздник. Тейфик, Кирилл, Тиберио, Габриеле, все, все!.. Вперед, идите же! – крикнула она, собирая все невидимые смычки, которые играли на одной и той же скрипке.
Сбросив с головы свою шляпу из шкуры пантеры, она запустила пальцы в свои волосы и замерла, откинув голову на спинку кресла, открыв большое белое ухо прекрасной формы.
– Нет, не уходи. Закончи свое дело, гондольер, умоляю тебя, закончи, – сказала она хриплым голосом. – Их никого нет. На, возьми мой перстень, если это может…
И из-под всклоченных волос она сдернула с безымянного пальца левой руки воображаемый перстень и бросила его на пол. Голова ее снова начала кататься по спинке кресла из стороны в сторону. Глаза ее были закрыты, лицо перекошено в болезненном ожидании.
– Кончай, кончай, – повторила она едва слышно. – Это будет в последний раз.
Затем она уронила руки, открыла глаза и посмотрела на Кармелу неподвижным печальным взглядом.
– Подумать только, я даже не получила того, чего хотела, – прошептала она, – а ведь это было в последний раз…
В небе продолжали свой полет скворцы…
В каморке, согретой накалившимися на солнце плитками черепицы, Кармела в ту ночь долго не могла заснуть. Слишком много мыслей роилось в ее голове. Ей хотелось бы проследить за ходом хотя бы одной из них, чтобы потом перейти к следующей. Но это ей не удавалось. Кто была эта Жанна, к которой обращалась графиня во время «своего припадка» – поскольку уже именно так называла Кармела приступ бреда, свидетелем которого она недавно стала. Она чуть ли не ревновала эту неизвестную подругу и испытывала некоторое смущение оттого, что услышала предназначавшиеся явно не ей откровения. «Понимает ли она, что рассказала все это мне? Никогда бы не подумала, что в жизни этой старой дамы могло происходить подобное!»
Она испытывала тот страх, то инстинктивное отвращение, которое всегда испытывает человек при виде умственного расстройства, поскольку увиденная в другом ненормальность вносит в душу человека сомнение в его собственном душевном равновесии. Но в то же самое время она испытывала и сострадание и чувствовала, что связана с графиней некими непонятными ей самой родственными узами. «Может быть, мне следовало бы рассказать обо всем директору. Но ведь если она сумасшедшая, ее запрячут в психушку. И я ее больше никогда не увижу!»
Она встала и несколько минут глядела на себя в узенькое зеркальце над раковиной умывальника при свете лампочки без абажура. «А какой я сама буду в старости? И действительно ли то, чем я занималась с Джино, было любовью? А вдруг она кого-то убила, а теперь вспомнит об этом и убьет меня? Но нет, это невозможно. Ведь ее тогда посадили бы в тюрьму. Она, конечно же, неопасна».
Часам к двум ночи, тяжело ступая, вернулась к себе Валентина. Кармела услышала через тонкую перегородку, как она рухнула на кровать и как жалобно застонали пружины матраса. Потом послышался стук сброшенных с ног туфель.
– Так ты не спишь, принцесса? – раздался голос Валентины.
Дверь, соединяющая их каморки, открылась, и девушка увидела курчавую голову толстухи; прическа ее была несколько растрепана, помада на губах смазалась.
– Скажи-ка, Тина, – спросила Кармела, – у тебя вот много мужчин…
Та хмыкнула и сказала в ответ:
– Даже слишком много.
– И что ты от этого получаешь?
– Деньги, – ответила Валентина. – Ну ладно, пока. Я ложусь спать – устала как собака. Утомляет не занятие любовью. Утомляет хождение.
И она закрыла дверь.
Даже если бы Валентина и была расположена еще поболтать, Кармела чувствовала, что ей не удалось бы из нее ничего больше вытянуть. Да и что, собственно, она хотела узнать? Что искала? Ей хотелось не ответов добиться, а, скорее, сформулировать свои еще расплывчатые вопросы. «Я хотела бы знать… я хотела бы знать…» Ей никак не удавалось сказать самой себе, что именно она хотела бы знать.
Глава VIII
В последующие дни Кармела чувствовала себя одновременно и спокойной, и разочарованной. Казалось, Санциани безвозвратно впала в привычное для нее состояние. Отдельные слова время от времени показывали, правда, что ее мысль, подобно водам подземного потока, следовала по какому-то темному и извилистому руслу, но проследить ход этой мысли было невозможно.
Кармела попыталась было разговорить ее неловкими вопросами:
– Вы ведь знаете Венецию, синьора? Там, наверное, очень красиво…
Ответа не было.
– Как вам повезло, что вы так много путешествовали, – продолжала настаивать она.
– Да, много, – просто ответила Санциани.
У них больше не было этих вечерних разговоров, которые стали столь необходимы для Кармелы. «Я больше ее не интересую. Она обо мне больше не думает», – говорила самой себе юная горничная.
А потом как-то раз после обеда, принеся из прачечной белье, она увидела, как Санциани вкладывала в конверт какое-то письмо. Старая дама вздрогнула и посмотрела на Кармелу.
– Я написала Лидии письмо, – сказала она. – Хочешь, я тебе его прочитаю?
– О, конечно, синьора графиня.
– А что это ты все время называешь меня «синьора графиня»? Что это значит? Ты хочешь меня в чем-то упрекнуть или ты уже пьяна?
– Нет, синьора… – ответила обеспокоенная девушка.
И тут же поняла, что графиня обращалась вовсе не к ней. «Кого же она теперь видит на моем месте?»
– Сядь! Мне не нравится, что передо мной стоят, когда я читаю, – сказала Санциани.
Кармела скромненько присела на краешек кровати. Санциани развернула листки, исписанные крупными буквами, характерными для ее почерка, и нацепила на нос очки в роговой оправе. Одно стекло очков имело трещину в виде лучистой звезды.
– «Лидия, дорогая… Завтра мы уезжаем в Канны. Я думала провести в Монте-Карло несколько недель, но прошло два дня, и я здесь больше не могу оставаться. Никогда не стоит возвращаться в те места, где ты когда-то была счастлива».
«А я-то думала, что она с этой синьорой Лидией в ссоре. Однако тогда ее припадок начинался именно так. Странно», – подумала Кармела.
– «Весна стоит какая-то серая, – продолжала читать Санциани, – и эту картонно-пластилиновую декорацию можно выносить только при ярком солнце. А ведь когда-то все это казалось восхитительным. В отеле „Париж“ живут одни старики, ожидающие часа, когда исчезнет их тень. Древний Оскар Кельнер, которому по виду можно дать сто восемнадцать лет, медленно разлагается, целыми днями просиживая в кресле, стоящем между двух колонн из красного мрамора, словно в глубине храма. Он сдал на хранение в контору отеля деньги на свои похороны. Он больше никому не говорит ни слова. О чем он думает? О женщинах, которые у него были, о состоянии, которое он промотал, о миллионах, которые оставил за игральным столиком? А может быть, ни о чем он больше и не думает. На его лице есть участки кожи, которые уже умерли. Естественно, меня он не узнал. А ведь он был другом Ван Маара и много раз бывал в „Ка Леони“. Он уже ни о чем больше не помнит. Меня восхищает маскарад почтения, чем-то напоминающий литургию, который общество разыгрывает вокруг этих высохших оболочек, некогда содержавших плоть богатых людей. И меня бросает в дрожь, когда я со страхом думаю, что, если мы доживем до такого возраста, это будет лучшее, что с нами может случиться. Теперь я понимаю, почему хиреют города, где бьют минеральные источники, и курорты: это происходит потому, что туда приезжают старики, отчаянно, но безуспешно пытающиеся вернуть и вновь прожить дни своей молодости. А новые поколения бегут из этих моргов воспоминаний для того, чтобы прожить свои праздники в других местах».