Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) - Амели Нотомб


Амели Нотомб

Гигиена убийцы. Ртуть (сборник)

Amelie Nothomb

HYGIENE DE L’ASSASSIN

Copyright © Editions Albin Michel S.A. – Paris 1992

MERCURE

Copyright © Editions Albin Michel S.A. – Paris 1998

© Н. Хотинская, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru)

* * *

Гигиена убийцы

Когда стал достоянием гласности тот факт, что гиганту пера Претекстату Таху жить осталось два месяца, журналисты всего мира возжаждали эксклюзивных интервью с писателем, которому на тот момент перевалило за восемьдесят. Конечно, знаменит он был и прежде, однако же всех изрядно удивил тот факт, что к одру писателя-франкофона стремились даже представители столь известных изданий, как (мы позволили себе перевести названия) «Голос Нанкина» и «Бангладеш обсервер». Таким образом, за два месяца до своей кончины великий Тах смог оценить поистине всемирный масштаб своей славы.

Рассматривал предложения его секретарь и отбор производил, надо сказать, весьма жесткий. Он отсеял все иноязычные газеты, поскольку умирающий говорил только по-французски и не доверял переводчикам; исключил цветных репортеров, так как с возрастом писатель все чаще позволял себе расистские выпады, идущие вразрез с его глубинными убеждениями, – специалисты-таховеды, в некоторой растерянности, отнесли это на счет старческих заскоков; наконец, секретарь вежливо отказал телевизионным каналам, глянцевым журналам для женщин, газетам, имевшим репутацию политизированных, и тем более медицинским изданиям, которых особенно интересовал вопрос, как ухитрился великий человек захворать столь редкой формой рака.

Диагнозом своим Тах отчасти даже гордился: у него обнаружили тяжелый случай синдрома Эльзенвиверплаца, в обиходе называемого «раком хрящей», – это заболевание, открытое поименованным ученым в XIX веке в Кайенне у небольшого числа каторжников, осужденных за сексуальное насилие, сопряженное с убийством, с тех пор больше нигде не было зарегистрировано. Писатель воспринял приговор врачей как нежданный подарок судьбы: при своей дебелой комплекции (выглядел Тах, вдобавок лишенный растительности на лице и теле, совершенным евнухом, если бы не голос), он больше всего боялся умереть от пошлой сердечно-сосудистой недостаточности. Сочиняя себе эпитафию, он не забыл упомянуть звучное имя врача-тевтонца, благодаря которому ему посчастливилось красиво и с достоинством покинуть этот мир.

По правде говоря, тот факт, что тяжелый на подъем толстяк дожил до восьмидесяти трех лет, поставил в тупик всю современную медицину. Он был так тучен, что уже много лет не мог самостоятельно передвигаться, при этом плевал на рекомендации диетологов и жрал как свинья. К тому же он курил гаванские сигары – по двадцать штук в день. Правда, пил очень умеренно, а от половой жизни воздерживался с незапамятных времен – только этим могли объяснить врачи бесперебойную работу заплывшего жиром сердца. Тем не менее его долгая жизнь оставалась для науки такой же загадкой, как и синдром, развитие которого должно было вскоре ее оборвать.

Немало печатных изданий по всему миру выразили свое возмущение неподобающей шумихой вокруг близкой кончины писателя; эти самокритичные выступления вызвали отклик у публики, о чем свидетельствовала обширная читательская почта. Однако, в полном соответствии с законами современных СМИ, с тем большим нетерпением люди на всех континентах ждали репортажей немногих удостоившихся аудиенции журналистов.

Биографы уже точили перья. Издатели готовились к схватке. Нашлись, конечно, и такие интеллектуалы, которые задавались вопросом, не дутая ли величина это светило и действительно ли столь весом вклад Претекстата Таха в мировую культуру? Не был ли он всего лишь пройдошистым наследником истинных, но недооцененных творцов? Приводились имена авторов, известных единицам, произведений которых сами господа литературоведы не читали, что позволяло им судить авторитетно.

Совокупность всех вышеназванных факторов обеспечила исключительный резонанс агонии Таха. Вне всякого сомнения, ей был просто обеспечен успех.

Писатель, имевший на своем счету двадцать два романа, проживал в скромном многоквартирном доме на первом этаже: его устраивало отсутствие лестниц, поскольку передвигался он в инвалидной коляске. Он жил один, не держал даже собаки или кошки. Каждый день около пяти часов одна мужественная сиделка приходила его мыть. Делать за него покупки он не доверял никому и сам выезжал за продуктами в близлежащие магазины. Его секретарь Эрнест Гравелен жил в том же доме четырьмя этажами выше, но встречаться со своим патроном лично по возможности избегал; он регулярно звонил по телефону, и Тах неизменно начинал разговор одними и теми же словами: «Сожалею, дорогой Эрнест, но я еще не умер».

Удостоившимся высокой чести журналистам Гравелен тем не менее не уставал повторять, какое доброе у старика сердце: разве не перечислял он ежегодно половину своих доходов благотворительным фондам? И разве не проявляются эти глубоко скрытые душевные качества в героях некоторых его романов? «Конечно, он всем дает жизни, и мне первому, но, уверяю вас, его злобная личина не более чем кокетство; с виду этот толстяк – скала, кремень, но под напускным бессердечием он прячет нежную и ранимую душу». Разглагольствования секретаря отнюдь не успокаивали щелкоперов, впрочем им вовсе не хотелось, чтобы рассеялся страх – предмет зависти многих, – окружавший их романтическим ореолом, как корреспондентов в горячих точках.

Известие о скорой кончине пришло 10 января. 14-го первый журналист, допущенный к писателю, вошел в святая святых. В квартире было темно, и он не сразу различил массивную фигуру в инвалидном кресле посреди гостиной. Замогильный старческий голос произнес невыразительное «добрый день», более никак его не подбодрив, отчего бедняга совсем стушевался.

– Я счастлив с вами познакомиться, господин Тах. Это большая честь для меня.

Диктофон был включен и готов фиксировать каждое слово старика, но тот молчал.

– Прошу прощения, господин Тах, вы не позволите зажечь свет? Я не вижу вашего лица.

– Сейчас десять утра, милейший, я никогда не зажигаю свет в это время. Ничего, скоро ваши глаза привыкнут к потемкам, и вы меня увидите. Так что порадуйтесь отсрочке и довольствуйтесь пока моим голосом – это лучшее во мне.

– У вас действительно очень красивый голос.

– Да.

Повисла тягостная для гостя пауза, и он черкнул в блокноте: «Злобное молчание Т. По возможности избегать».

– Господин Тах, весь мир восхищен вашим решительным отказом лечь в больницу, невзирая на предписания врачей. Естественным будет первый вопрос: как вы себя чувствуете?

– Я себя чувствую, как чувствую себя двадцать лет.

– То есть?

– Никак.

– Что-что?

– Никак не чувствую.

– Да, я понимаю.

– Рад за вас.

Ни тени иронии не прозвучало в безупречно ровном голосе больного. Журналист хихикнул слегка натужно и продолжал:

– Господин Тах, с таким человеком, как вы, не хочется прибегать к иносказаниям, принятым в нашей профессии. Я позволю себе спросить напрямик, о чем думает и что ощущает великий писатель, знающий, что дни его сочтены?

Пауза. Вздох.

– Не знаю, милейший.

– Не знаете?

– Если бы я знал, о чем думаю, наверно, не стал бы писателем.

– Вы хотите сказать, что для того и пишете, чтобы узнать, о чем вы думаете?

– Возможно. Мне трудно что-либо утверждать, я так давно ничего не писал…

– Как это? Ведь ваш последний роман вышел меньше двух лет назад…

– Из загашников, милостивый государь, из загашников. У меня в ящиках письменного стола такие залежи, что еще лет десять после моей смерти можно будет издавать по роману в год.

– Потрясающе! Когда же вы бросили писать?

– В пятьдесят девять лет.

– Значит, все ваши романы, вышедшие в последние двадцать четыре года, были из загашников?

– С арифметикой у вас все в порядке.

– А в каком возрасте вы начали писать?

– Трудно сказать: я начинал и бросал не один раз. В первый раз – в шесть лет, тогда я писал трагедии.

– Трагедии… в шесть лет?

– Да, в стихах. Молодость, глупость. В семь лет я бросил. В девять случился рецидив, вылившийся в несколько элегий, тоже в стихах. Прозу я тогда презирал.

– Удивительно слышать такое от одного из величайших прозаиков нашей эпохи.

– В одиннадцать лет я снова бросил и не написал больше ни строчки до восемнадцати.

Журналист записал в блокноте: «Т. ничего не имеет против комплиментов».

– А в восемнадцать?

– В восемнадцать вернулся к этому занятию. Поначалу я писал мало, затем все больше и больше. К двадцати трем годам я нашел оптимальный ритм, в котором и работал далее тридцать шесть лет.

– Что вы подразумеваете под «оптимальным ритмом»?

– Это стало моим единственным занятием. С перерывами на еду, курение и сон я только писал, и ничего больше.

– Неужели вы не выходили из дому?

– Только по крайней необходимости.

– Никто, в сущности, до сих пор не знает, что вы делали во время войны.

– Я тоже.

– И вы хотите, чтобы я вам поверил?

– Это правда. С двадцати трех лет и до пятидесяти девяти все мои дни были похожи один на другой. Эти тридцать шесть лет запомнились мне как один длинный день, время для меня практически остановилось: я вставал и садился писать, закончив писать, ложился.

– Но все-таки вы вместе со всей страной пережили войну. Как, например, вы тогда доставали еду?

Журналист знал, что это жизненно важная для толстяка тема.

– Да, припоминаю, что я скверно питался в те годы.

– Вот видите!

– Я не очень от этого страдал. В ту пору я был прожорлив, но еще не стал гурманом. А запасы сигар у меня были огромные.

– Когда же вы стали гурманом?

– Когда бросил писать. До этого мне было некогда.

– А почему вы бросили писать?

– В день, когда мне исполнилось пятьдесят девять, я понял: все.

– Как вы это поняли?

– Не знаю. Что-то произошло в организме, вроде менопаузы. Я оставил неоконченный роман. Это прекрасно: в писательской карьере необходим хотя бы один неоконченный роман, для надежности, знаете ли. Иначе будете зачислены в третьеразрядные беллетристы.

– То есть тридцать шесть лет – ни дня без строчки, и вдруг, в одночасье, ни строчки больше?

– Именно.

– Что же вы делали следующие двадцать четыре года?

– Я уже говорил вам: я стал гурманом.

– Это занятие?

– Я бы сказал, скорее образ жизни.

– Но чем-то еще вы занимались?

– Это требует времени, к вашему сведению. Так что больше почти ничем. Перечитывал классику. Ах да, чуть не забыл, я купил телевизор.

– Как, вы смотрите телевизор? Неужели?

– Рекламу, только рекламу, просто обожаю.

– И больше ничего?

– Нет, за исключением рекламы, я телевидение не люблю.

– Поразительно! Значит, двадцать четыре года вы только ели и смотрели телевизор?

– Нет, еще курил и спал. И читал немного.

– Однако все эти годы ваше имя оставалось на слуху.

– Это целиком и полностью заслуга моего секретаря, милейшего Эрнеста Гравелена. Он опорожняет мои загашники, встречается с издателями, творит легенду и главное – служит рупором светилам медицины в надежде посадить меня на диету.

– Напрасный труд.

– К счастью. Было бы слишком глупо подвергать себя лишениям и умереть от рака, причина которого отнюдь не в питании.

– В чем же его причина?

– Это пока загадка, но не в питании точно. Эльзенвиверплац, – толстяк выговаривал эту фамилию со смаком, – считает, что виной тому некий генетический сбой, запрограммированный в организме еще до рождения. Так что я был прав, не ограничивая себя в еде.

– Стало быть, вы от рождения были обречены?

– Вот именно, как настоящий трагический герой. И пусть мне не говорят после этого, что человек – хозяин своей судьбы.

– Вы, однако, получили изрядную отсрочку – восемьдесят три года.

– Отсрочку – это верно сказано.

– Не станете же вы отрицать, что все эти восемьдесят три года вы были хозяином своей судьбы? Вы могли бы, например, не писать…

– Вы, часом, не хотите ли сказать, что я зря писал?

– Что вы, я не это имел в виду.

– А-а-а. Жаль, а то я было зауважал вас.

– Но вы ведь не жалеете, что писали?

– Жалею? Я не способен ни о чем жалеть. Хотите конфетку?

– Нет, спасибо.

Писатель сунул в рот карамельку и с хрустом разгрыз.

– Господин Тах, вы боитесь смерти?

– Нисколько. Не думаю, чтобы смерть что-то сильно изменила. Чего я боюсь, так это боли. Но на этот случай я раздобыл достаточно морфия и научился сам себе делать уколы. Так что бояться мне нечего.

– Вы верите в жизнь после смерти?

– Нет.

– Значит, вы считаете, что после смерти ничего нет?

– До – тоже.

– Какой ужасный ответ.

– Это не ответ.

– Я понимаю.

– Рад за вас.

– То есть я хотел сказать, что… – Журналист ломал голову, что же он хотел сказать, притворяясь, будто подбирает слова. – Что писатель – это тот, кто задает вопросы, а не отвечает на них.

Гробовое молчание.

– То есть я не совсем так выразился…

– Правда? Жаль. А я было подумал, как хорошо сказано.

– Не возражаете, если мы поговорим теперь о вашем творчестве?

– Вам так этого хочется? Ну давайте.

– Вы не любите о нем говорить, верно?

– От вас ничего не утаишь.

– Такая скромность присуща всем великим писателям, когда речь заходит об их произведениях.

– Скромность? Полноте, это вы, наверно, не обо мне.

– Вам, кажется, доставляет удовольствие чернить себя. Почему вы не хотите признать, что скромны?

– Потому что это не так.

– Почему же тогда вам неприятен разговор о ваших романах?

– Потому что говорить о романе вообще бессмысленно.

– Но ведь до чего увлекательно слушать, как писатель рассуждает о своем творении, узнавать, как, ради чего и вопреки чему он пишет.

– Если писатель ухитряется говорить увлекательно на эту тему – одно из двух: или он повторяет вслух то, что написал в книге, тогда это просто попугай; или растолковывает интересные вещи, которых в книге не сказал, тогда эта книга гроша ломаного не стоит, потому что она не самодостаточна.

– Однако многим великим писателям удавалось, говоря о своих книгах, благополучно миновать оба этих рифа.

– Вы сами себе противоречите: две минуты назад вы уверяли меня, что всем великим писателям присуща скромность, когда речь заходит об их произведениях.

– Но можно же говорить о книге, не раскрывая ее тайны.

– Да ну? Вы пробовали?

– Нет, но я-то ведь не писатель.

– Вот и не порите чепухи.

– Знаете, мне случалось брать интервью у писателей, вы не первый.

– Вы, часом, не ставите ли меня на одну доску с графоманами, о которых обычно пишете?

– Они не графоманы!

– Если им удается, рассуждая о своем творчестве, сочетать увлекательность со скромностью, то они, вне всякого сомнения, графоманы. Как, я вас спрашиваю, может писатель быть скромным? Это же самое нескромное ремесло на свете: стиль, идеи, интрига, всевозможные изыски служат писателям только лишь для того, чтобы говорить о самих себе – и вдобавок словами. Художники и музыканты тоже говорят о себе, но языком куда более утонченным, чем наш. Нет, милостивый государь, писатели – величайшие бесстыдники; иначе они были бы бухгалтерами, машинистами, телефонными операторами – в общем, респектабельными людьми.

Дальше