Гигиена убийцы. Ртуть (сборник) - Амели Нотомб 10 стр.


– Ну вот, вы уже ищете оправдания моей соучастнице.

– Разве она нуждается в оправдании? Идея была ваша, не так ли?

– Моя, но ведь она не была преступной.

– Априори – нет, но ее результатом стало преступление в силу ее неосуществимости, которая не могла не вскрыться рано или поздно.

– В данном случае скорее поздно.

– Не будем забегать вперед. Итак, вам четырнадцать лет, Леопольдине двенадцать. Она на вас только что не молилась, и вы могли заставить ее поверить в самую несусветную чушь.

– Это была не чушь.

– Да, много хуже. Вы убедили кузину, что половая зрелость – худшее из зол, но ее можно избежать.

– Можно.

– Вы и теперь так думаете?

– Я в этом уверен.

– Значит, вы как были психом, так и остались.

– С моей точки зрения, только я один всегда мыслил здраво.

– Ну конечно. В четырнадцать лет вы уже так здраво мыслили, что торжественно поклялись никогда не взрослеть. А ваше влияние на кузину было столь сильно, что вы и ее заставили дать аналогичную клятву.

– Разве это не чудесно?

– Как для кого. Ведь вы уже тогда были Претекстатом Тахом и под стать вашей страшной клятве подобрали не менее страшные кары за отступничество. Выражаясь яснее, вы поклялись – и заставили поклясться Леопольдину, – что, если один из вас нарушит данное слово и повзрослеет, другой его просто-напросто убьет.

– Четырнадцать лет – и уже душа титана!

– Я полагаю, что многим мальчикам и девочкам приходило в голову никогда не расставаться с детством, и некоторые даже преуспели, но все ненадолго. А вот вам двоим, похоже, это удалось. Правда, целеустремленность вы проявили незаурядную. И именно вы, четырнадцатилетний титан, изобрели целую псевдонаучную методику, призванную сделать ваши тела не поддающимися естественному процессу полового созревания.

– Не такую уж псевдонаучную, ведь она сработала.

– Это мы еще увидим. Не пойму, как вы вообще выжили, так над собой измываясь.

– Мы были счастливы.

– Но какой ценой! Как, черт возьми, вы ухитрились измыслить такой чудовищный режим? Впрочем, вас извиняет возраст – вам было всего четырнадцать.

– Если бы можно было начать жизнь заново, я поступил бы так же.

– Сегодня вас извиняет старческий маразм.

– В таком случае я всегда был маразматиком или ребенком, потому что мое умонастроение не изменилось за всю мою жизнь.

– Меня это не удивляет. В тысяча девятьсот двадцать втором году вы уже были законченным психом. Вы создали ex nihilo[7] систему, которую назвали «гигиеной вечного детства»: в ту пору это понятие включало все области физического и душевного здоровья – гигиена была идеологией. Но ваша система заслуживала, скорее, названия «антигигиена», такой она была нездоровой.

– Напротив, очень здоровой.

– Вы почему-то решили, что созревание происходит во сне, и постановили не спать – или, на худой конец, не больше двух часов в сутки. Вода казалась вам идеальной средой для сохранения детства – и вы с Леопольдиной дни и ночи напролет плавали в озерах поместья, иногда и зимой. Вы ограничили себя в еде до строжайшего минимума. На ряд продуктов вы наложили запрет, другие рекомендовали, исходя из критериев, свидетельствующих о самой буйной фантазии: из рациона были исключены слишком «взрослые», на ваш взгляд, кушанья, например утка с апельсинами, суп из омара, а также любая пища черного цвета. Зато вы уверовали в пользу грибов – не ядовитых, но считающихся несъедобными, вроде дождевиков, – и объедались ими в сезон. Чтобы не спать, вы раздобыли кенийский чай, особо крепкий сорт, потому что ваша бабушка говорила при вас, что он вреден; вы заваривали его черным, как чернила, пили в огромных дозах и точно такие же количества вливали в вашу кузину.

– Которая ничего не имела против.

– Скажите лучше, что она любила вас.

– Я тоже ее любил.

– На свой манер.

– Чем мой манер вам не угодил?

– Литота.

– Может быть, вы находите, что у других это получается лучше? Я не знаю ничего гнуснее того, что они называют любовью. Знаете, что такое в их понимании любить? Поработить, обрюхатить и обезобразить несчастное создание – вот что мои так называемые собратья по полу называют любовью.

– Теперь вы ударились в феминизм? На мой взгляд, вы, как никогда, неубедительны.

– До чего же вы глупы, хоть плачь, ей-богу. То, что я сейчас сказал, – на противоположном полюсе от феминизма.

– Может быть, вы попробуете раз в жизни быть ясным?

– Да я кристален! Это вы не желаете признать, что моя любовь – самая прекрасная из всех возможных.

– Мое мнение на этот счет интереса не представляет. Зато мне очень хотелось бы знать, что об этом думала Леопольдина.

– Леопольдина благодаря мне была счастливее всех.

– Счастливее кого? Всех женщин? Всех безумиц? Всех больных? Всех жертв?

– Вы совершенно не умеете смотреть в корень. Благодаря мне она была счастливее всех детей.

– Детей? В пятнадцать-то лет?

– Именно! В том возрасте, когда девочки дурнеют, покрываются прыщами, обрастают волосами, плохо пахнут, становятся грудастыми, толстозадыми, злобными и глупыми – женщинами, одним словом, – Леопольдина была дитя, прекраснейшее и счастливейшее дитя, самое необразованное и самое мудрое, самое что ни на есть дитя, и все это только благодаря мне. Я уберег ту, кого любил, от тяжкой женской доли. Попробуйте-ка найти пример любви прекраснее, чем эта!

– А вы абсолютно уверены, что ваша кузина не хотела становиться женщиной?

– Как она могла хотеть такого? Она была для этого слишком умна.

– Я не прошу вас высказывать свои догадки. Я спрашиваю, говорила ли она вам в ясных словах: «Претекстат, лучше умереть, чем расстаться с детством», да или нет?

– Ей не нужно было говорить мне об этом. Это само собой разумелось.

– Так я и думала: она никогда не давала вам своего согласия.

– Повторяю: в этом не было нужды. Я знал, чего она хочет.

– Вы знали, чего хотите вы.

– Мы с ней хотели одного и того же.

– Естественно.

– Вы на что это намекаете, хамка сопливая? Уж не воображаете ли вы, будто знаете Леопольдину лучше, чем знал ее я?

– Чем дольше я с вами говорю, тем больше в этом убеждаюсь.

– Слышать такое все же лучше, чем быть глухим. Я скажу вам одну вещь, до которой вы с вашим бабьим умишком наверняка не додумались: никто – понимаете вы, – никто не знает человека лучше, чем его убийца.

– Ну вот, слово сказано. Вы признаётесь?

– Признаюсь? Это не признание, вы ведь и так знали, что я ее убил.

– Представьте себе, у меня до последней минуты оставалось сомнение. Трудно поверить в то, что нобелевский лауреат – убийца.

– Как? Вы не знали, что убийцы как раз имеют больше всех шансов отхватить Нобелевскую премию? Возьмите Киссинджера, Горбачева…

– Да, но вы-то нобелевский лауреат по литературе.

– Вот именно! Нобелевские лауреаты мира часто бывают убийцами, а нобелевские лауреаты по литературе – убийцы всегда.

– С вами невозможно говорить серьезно.

– Я серьезен, как никогда в жизни.

– Метерлинк, Тагор, Пиранделло, Мориак, Хемингуэй, Пастернак, Кавабата – все они убийцы?

– Вы этого не знали?

– Нет.

– Я мог бы просветить вас на этот счет.

– А можно поинтересоваться вашими источниками информации?

– Претекстат Тах не нуждается в источниках информации. Источники я оставляю другим.

– Понятно.

– Ничего вам не понятно. Вы сунули нос в мое прошлое, покопались в моих архивах и удивились, наткнувшись на убийство. А ведь удивительно было бы обратное. Если бы вы дали себе труд столь же дотошно исследовать архивы всех этих нобелевских лауреатов, то, вне всякого сомнения, обнаружили бы там горы трупов. Иначе не видать бы им Нобелевской премии как своих ушей.

– Вы обвиняли вчерашнего журналиста в том, что он путает причину и следствие, а сами? Вы даже не путаете их, вы лепите их из ничего.

– Я великодушно предупреждаю вас: если вы собрались помериться со мной силами на поле логики, ваши шансы равны нулю.

– При вашем понимании логики – не сомневаюсь. Но я пришла сюда не дискутировать.

– Зачем же вы пришли?

– Удостовериться, что вы – убийца. Спасибо, что развеяли мои последние сомнения: я ловко вас надула, мой блеф сработал.

Толстяк залился гадким смехом:

– Ваш блеф! Великолепно! Вы думаете, будто способны надуть меня?

– Я имею все основания так думать, потому что сделала это.

– Эх вы, самонадеянная пустышка! Да будет вам известно, блеф – это выкачивание информации. А вы ничего из меня не выкачали, потому что я сам выложил вам всю правду с первого хода. С какой стати я стал бы скрывать, что я – убийца? Правосудия мне бояться нечего, меньше чем через два месяца я умру.

– А как же ваша посмертная слава?

– Она от этого только ярче воссияет. Я уже вижу витрины книжных магазинов: «Претекстат Тах, Нобелевская премия убийце». Мои книги будут раскупать, как горячие пирожки. То-то порадуются издатели. Поверьте, это убийство – большой подарок для всех.

– Даже для Леопольдины?

– Особенно для Леопольдины.

– Вернемся в двадцать второй год.

– Почему не в двадцать пятый?

– Вы слишком торопитесь. Я не могу пропустить эти три года, они – главное в вашей истории.

– Истинная правда. И поэтому рассказать о них невозможно.

– Вы, однако, рассказали.

– Нет, я написал.

– Давайте обойдемся без словесных игр.

– Вы это говорите писателю?

– Я сейчас беседую не с писателем, а с убийцей.

– Это одно и то же лицо.

– Вы уверены?

– Писатель, убийца – две стороны одной медали, два спряжения одного глагола.

– Какого глагола?

– Самого редкого глагола и самого трудного: глагола «любить». Не забавно ли, что авторы школьных учебников грамматики избрали для парадигмы глагол с самым непостижимым смыслом. Будь я учителем, давно заменил бы этот эзотерический глагол каким-нибудь попроще.

– Убить?

– Убить тоже не так просто. Нет, каким-нибудь тривиальным и доступным глаголом – голосовать, рожать, интервьюировать, работать…

– Какое счастье, что вы не учитель. А вы знаете, что необычайно трудно добиться от вас ответа на вопрос? У вас просто талант уклоняться, менять тему, вилять. Приходится постоянно призывать вас к порядку.

– Я польщен.

– Но на этот раз вы не отвертитесь: двадцать второй – двадцать пятый годы, прошу, вам слово.

Тягостное молчание.

– Хотите карамельку?

– Господин Тах, почему вы мне не доверяете?

– Я – вам? Да ничего подобного. Положа руку на сердце – не представляю, что я мог бы сказать вам. Мы были совершенно счастливы и любили друг друга божественной любовью. Ну что еще я могу вам рассказать, кроме подобных глупостей?

– Я вам помогу.

– Я готов к худшему.

– Двадцать четыре года назад, с наступлением литературной менопаузы, вы оставили неоконченный роман. Почему?

– Я говорил это одному из ваших коллег. Всякий уважающий себя писатель должен оставить хотя бы один неоконченный роман, иначе он не тянет на классика.

– И много вы знаете писателей, которые публиковали бы неоконченные романы при жизни?

– Ни одного не знаю. Я просто оказался хитрее всех: пожинаю при жизни лавры, которые всем прочим достаются лишь посмертно. У начинающего писателя неоконченный роман выглядит оплошностью, юношеской слабостью пера, но у великого писателя, признанного классика неоконченный роман – это высший изыск. Знаете, «прерванный полет гения», «духовный кризис титана», «бремя неизреченного», «перфекционизм Малларме» – одним словом, это себя оправдывает.

– Господин Тах, вы, кажется, не поняли вопроса. Мне неинтересно, почему вы оставили неоконченный роман, – я спрашиваю, почему вы оставили этот роман неоконченным.

– Ну, в процессе его написания я вдруг вспомнил, что еще не сваял неоконченного романа для укрепления моей славы, опустил глаза на лежащую передо мной рукопись и подумал: «Почему бы не этот?» После чего отложил перо и больше не добавил ни строчки.

– Не надейтесь, что я вам поверю.

– Отчего же?

– «Отложил перо и больше не добавил ни строчки», говорите вы? Скажите лучше: «Отложил перо и больше никогда не написал ни строчки». Не странно ли, что после этого пресловутого неоконченного романа вы бросили писать окончательно и бесповоротно, – вы, писавший ежедневно целых тридцать шесть лет?

– Должен же я был когда-то остановиться.

– Но почему именно тогда?

– Не ищите скрытого смысла в таком банальном явлении, как старость. Мне было без малого шестьдесят, и я ушел на покой. Что может быть естественнее?

– Отложили перо, и больше ни строчки – неужели вы состарились в одночасье?

– А что такого? Вы думаете, стареют каждый день? Можно прожить десять, двадцать лет, не старея, а потом вдруг, без особой на то причины, состариться на эти двадцать лет за пару часов. С вами тоже так будет, вот увидите. Посмотритесь однажды вечером в зеркало и подумаете: «Боже мой, с утра я постарела лет на десять!»

– Без причины? В самом деле?

– Без какой-либо иной причины, кроме неумолимого времени.

– Легко валить все на время, господин Тах. А вы ведь ему помогли, я бы даже сказала, обеими руками.

– Рука – вместилище наслаждения писателя.

– Руки – вместилище наслаждения душителя.

– И в самом деле, приятнейшая штука – удушение.

– Для того, кто душит, или для того, кого душат?

– Увы, мне знакомы ощущения только одной из сторон.

– Ничего, у вас все впереди.

– Что вы хотите этим сказать?

– Сама не знаю. Вы меня совсем заморочили. Расскажите мне об этой книге, господин Тах.

– Ну уж нет, мадемуазель, это вы мне расскажете.

– Из всего, что вы написали, это моя любимая.

– Почему? Потому что в ней про замок, про знатных господ и про любовь? Вы женщина до мозга костей.

– Мне и правда нравятся книги про любовь. Знаете, я часто думаю, что, кроме любви, на свете нет ничего интересного.

– Силы небесные!

– Иронизируйте сколько угодно, вы же не можете отрицать, что написали эту книгу и что она про любовь.

– Ну, раз вы так считаете…

– Это, кстати, единственная у вас книга про любовь.

– Спасибо, утешили!

– Я вынуждена повторить свой вопрос, господин Тах: почему вы оставили этот роман неоконченным?

– Надо думать, отказала фантазия.

– Фантазия? Вам не требовалась фантазия для написания этой книги, вы рассказывали о реальных событиях.

– Вам-то откуда это знать? Вас там не было.

– Вы убили Леопольдину, так ведь?

– Да, но это не доказывает, что все прочее тоже правда. Все прочее – литература, мадемуазель.

– А я думаю, что все в этой книге – правда.

– Думайте на здоровье.

– Здоровья это вряд ли прибавит, но у меня есть веские основания думать, что этот роман автобиографичен до последней строчки.

– Веские основания? Ну-ка, ну-ка, выкладывайте какие, посмеемся.

– Архивы подтверждают существование замка, вы дали очень точное его описание. Герои носят те же имена, что их реальные прототипы, кроме вас, конечно, но Паисий Трактатус – весьма прозрачный псевдоним, даже инициалы совпадают. Наконец, в тысяча девятьсот двадцать пятом году действительно зарегистрирована смерть Леопольдины.

– Архивы, канцелярщина – это вы называете реальностью?

– Нет, но, если вы придерживались этой, так сказать, официальной реальности, напрашивается вполне логичный вывод, что вы не отступили и от реальности более сокровенной.

– Слабоватый аргумент.

– У меня есть и другие – стилистика, например. Стилистика далеко не столь отвлеченная, как в других ваших романах.

– Еще слабее. Впечатления, заменяющие вам критическое суждение, доказательством служить не могут, особенно на столь зыбкой почве, как стилистика: щелкоперы вроде вас больше всего чуши порют, когда речь идет о стиле того или иного писателя.

Назад Дальше