Люди, которые всегда со мной - Абгарян Наринэ Юрьевна 12 стр.


– А полежать обязательно? – прошамкал с набитым ртом Витька.

– Обязательно. Будем лежать и слушать природу.

– Зачем?

– Виктор! Вот сколько лет я тебя знаю?

– Восемь?

– Восемь. С самого твоего рождения. И все это время ты мучаешь меня одним и тем же вопросом! Ответа не можешь запомнить?

– Мне просто лень лежать и слушать.

– Ничего. Чины не отвалятся, если немного полежишь. Возьми еще гаты.

– Не хочу, спасибо, я наелся.

– Тогда заберешь оставшуюся еду с собой. Будет чем вам с бабушкой поужинать.

– Хорошо.

Тамар аккуратно упаковала припасы в свертки, сложила в пакет. Отряхнула скатерть, убрала ее. Легла на плед, сложила на груди руки. Дети улеглись рядом, Витька – справа, Девочка – слева. Витька раскинул ноги, а Девочка свернулась калачиком и уткнулась носом в бок прабабушки. Солнце склонилось к Западному холму, шумела разбуженная сошедшим ледником речка, пел в кронах деревьев ветер, где-то наверху, на самой верхней точке небесного купола, замерло время… Воздух загустел, остро запа?х травами, нагретыми на солнце валунами, мокрым мхом.

– Послушайте, как тихо, – прошептала, не открывая глаз, Тамар.

И сразу наступила тишина.

Ниночка

Если идти против течения – не останавливаясь, не оглядываясь, все вверх и вверх если идти, река будет рассказывать о чем-то своем, никому не ведомом, о стаях рыб, о крике птиц, о безмолвном таянии снегов – там, у самых истоков, где вода особенно холодна, а деревья вокруг особенно молчаливы.

Внизу, в долине – дома, утопающие в садах, градом сыпалась от порыва ветра с шелковицы последняя, перезрелая тута, оставляя на руках темные следы. Робко перебирая первыми лучами, золотил край мира рассвет.

Вера любила эту сонную, не выспавшуюся утреннюю пору. Небосвод казался огромной Божьей дланью, накрывшей макушки холмов прозрачным куполом, умытая росой трава пахла остро и пряно – синим базиликом и дикой мятой. Днем аромат дикой мяты куда-то исчезал, уступая место чабрецу и майорану, – опаленные жарким солнцем, они пахли так, что казалось – были частью самого воздуха. И только к вечеру, с закатным солнцем, оживал тягуче-сладкий аромат роз – здесь их не срезали и не ставили в цветочные вазы, но потом собирали лепестки и варили сказочное варенье – терпкое, немного вяжущее, душистое.

Каждое первое воскресенье месяца Вера собиралась на кладбище. В Берде было два кладбища – старое и новое. Старое находилось на левом берегу реки, а новое – в другом конце городка. Вере нужно было на старое кладбище.

Она заводила часы на пять утра, но всегда поднималась раньше – не хотела, чтобы звон будильника потревожил Петроса. Однако муж предугадывал ее пробуждение, обнимал, прижимал к себе – не уходи. Вера ласково отстранялась, высвобождалась из его объятий, выскальзывала из постели – спи, спи, еще рано! Она быстро одевалась, заглядывала в комнату Девочки – поправляла одеяло, целовала ее во влажный от беспокойного сна шелковый затылок. Наспех умывалась и, не позавтракав, выходила из дома. Городок еще досматривал свои разноцветные сны, а Вера уже была на том берегу реки. Тяжелый ключ всегда висел на заборе кладбища, самый ранний посетитель открывал ворота, а тот, кто уходил последним, запирал и оставлял ключ на большом вбитом справа от входа гвозде.

Оказавшись на кладбище, первым делом Вера заглядывала в ветхую подсобку, где хранился инвентарь для уборки. В углу, за большой картонной коробкой с полустертой надписью «Не бросать», притулились несколько ведер, тяжелые метлы, старый веник и щербатый совок. Вера набирала воды, распускала горсть мыльной стружки, запасалась тряпками. Она всегда начинала с самой дальней могилы – там покоились прапрадед и прапрабабушка мужа. Подметала дорожку, ведущую к могиле, промывала старые надгробные камни, аккуратно обводила влажной тряпкой каждую кружевную букву – Саломэ Меликбекян, Амазасп Мелкумян.

В изголовье надгробий стояли специальные металлические чаши. Покончив с уборкой, Вера выкладывала туда завернутые в бумажные кульки щепотки ладана, недолго наблюдала, как дымится, исходя сладким ароматом, древесная смола.

Переходила к следующей могиле, где покоилась бабушка свекра – Шаракан. Она умерла, когда Петросу было девять лет.

– У меня до сих пор перед глазами стоит картина, как она причесывается, аккуратно водя пальцами по тому месту на затылке, где под кожей ходит сломанная кость, – рассказывал ей Петрос. Вера каждый раз мертвела сердцем, представляя, через какой ужас пришлось пройти Овакиму и его бабушке.

– Я бы на ее месте сошла с ума, – как-то сказала она мужу.

– Так она и сошла с ума. – Петрос нахмурился, провел пальцем по переносице – он всегда так делал, когда переживал. – Я маленький был, глупый, мучил ее вопросами о сыне, нани, спрашивал, неужели не помнишь Арутюна? А она не помнила. Внук у меня есть, говорила, а вот сына не было. Бедная нани, она так сильно переживала смерть Арутюна, что не справилась с этим неподъемным горем и вычеркнула сына из своей памяти.

– Боже мой, – причитала Вера, – боже мой.

– Самое страшное, что иногда, во сне, она пела. Колыбельную. Рури-рури-рури, моему сыночку рури, моему ангелочку рури…[15] И всегда укладывалась возле окна. Чтобы, если начнут ломиться в дверь, успеть ускользнуть.

Вера бережно протирала влажной тряпкой могильный камень Шаракан, обязательно зажигала в изголовье свечу.

«Теперь они с Арутюном вместе», – думала она.

Потом Вера направлялась на западное крыло кладбища, там лежали дедушка и бабушка свекрови – Анатолия Тер-Мовсеси Ананян и Василий Меликян. Анатолия покоилась здесь, а Василий лежал где-то там, под склоном Хали-кара. Старик умер в войну, в самый холод. Мужчин в Берде не осталось – воевали на фронте, а изможденные голодом женщины перевезти усопшего на кладбище не смогли – не хватило сил. Они выбрали место у подножия Хали-кара, с невероятным трудом выдолбили в смерзшейся земле яму, похоронили Василия, воткнули в землю наспех сколоченный деревянный крест и разбрелись по домам. Зима выдалась немилосердно лютой, снежной и очень ветреной. До весны никто к месту захоронения не выбирался. А потом его просто не смогли найти – единственную подсказку – крест – унесло шквальным ветром.

Вера долго вглядывалась в незнакомые, безучастные лица на надгробиях, у женщин из-под причудливо повязанных платков струились длинные косы, мужчины были хмуры и седовласы.

Последней она приводила в порядок могилу родителей свекрови – Амаяка Меликяна и Антарам Мелкумян. Никого, кроме Амаяка, в живых она не застала, поэтому разговаривала только с ним. Пересказывала последние новости – только хорошие. Зачем тревожить сон покойника плохими вестями?

Вот и сейчас, протирая его портрет, она вела с ним неспешную беседу:

– Девочке недавно исполнилось пять лет. Вы бы ее очень любили, я знаю. Вся в Петроса – даже глаза такие, как у него, – зеленые с желтым, кошачьи. Говорят – если дочь похожа на отца, будет счастливой. Очень хочется в это верить. Помощницей растет. На той неделе завозюкала грязной тряпкой шкафчики на кухне. Захожу туда – а она стоит, довольная, светится от счастья. Ждет похвалы. Пришлось хвалить, куда деваться.

Вера тщательно ополоснула, а потом крепко отжала тряпку, протерла насухо могильный камень.

– У Тамар все более-менее в порядке. Недавно сделали операцию на глазах – удалили катаракту. После выписки она сразу принялась шерстяные носочки вязать. Я ее ругаю, а она только плечом пожимает. Говорит – сейчас довяжу Девочке гулпа, а потом возьмусь за жакет.

Вера достала из сумки небольшой сверток, развернула:

– Тата вчера хлеб испекла. Я прихватила два куска. Один вам, а другой – Антарам.

Она оставила у изголовья хлеб, полезла за кулечками с ладаном. Чиркнула спичкой.

– Дедушка Амаяк, я знаю, Ниночку не с вами положили. Вы ушли после. Но вы приглядывайте, пожалуйста, за ней. И остальных попросите.

Догорающая спичка опалила пальцы. Вера дернулась, выронила ее, схватилась за мочку уха. Боль мигом унялась. Она зажгла другую спичку, понаблюдала за тем, как вьется дымом ладан. Поплакала без слез. В последнее время такое часто с ней случалось. Просыпалась ночью от глухих, давящих рыданий – руки сжаты в кулаки, сердце колотится в груди, а глаза сухие. Петрос обнимал ее, прижимал к себе, целовал в волосы, баюкал, словно маленькую. Иногда раздражался, ругал за слезы. Вера ничего не отвечала, да и что тут скажешь? Она не понимала мужа и обижалась на него – за что он ее ругает? За боль, которая никак не утихнет? Но как она может утихнуть, если Вера так и не смогла смириться с ней?

Ей ничего не оставили, унесли все фотографии, пеленки-распашонки. Даже конверт с локонами забрали. Когда Ниночке исполнилось полгода, Вера постригла ее и сохранила волосы. Локоны у Ниночки были темные, вьющиеся. И ресницы длинные, пушистые. А глазки большие, васильковые. Дедовские. Свекровь лично забрала у нее этот конверт с локонами – не положено что-либо оставлять, дочка, нельзя.

От пережитого шока у Веры поднялась температура, которую никак не могли сбить, она бредила, мучилась жаждой. Было странно, что не мешают волосы, не нужно постоянно выдергивать их из-под спины и откидывать на подушку. Вера сначала удивилась, а потом сообразила, что сама их состригла, буквально в тот день, заплела в косу и состригла под корень.

В бреду ей казалось, что Ниночка плачет. Но угол комнаты, где раньше стояла колыбелька, зиял пустотой. Когда случилась беда с малышкой – это была первая ночь, когда Вере удалось выспаться, она проснулась от того, что наверху, на втором этаже дома, зазвенел будильник, поднимая свекровь и свекра на работу, полежала несколько секунд, приходя в себя, потом вскочила, подбежала к ребенку… Ниночка лежала, словно спала, высокий лоб, восковая кожа, тень от длинных ресниц, подхваченная легким дуновением сквозняка, ходила по щеке. Вера побоялась взять ее на руки, неловко перевесилась через высокие бортики колыбельки, прикоснулась губами к ледяному лбу. Заплакала.

Густые, русые, в крупную волну волосы рухнули водопадом на Ниночку, Вера поморщилась, мигом возненавидела свои живые волосы, выбежала из комнаты, на ходу заплетая косу, где-то там, в дальней комнате, в деревянном шкафу с высокими резными створками, Тата хранила старые ножницы – большие, тяжеленные, работы ее деда Василия, Вера нашарила их в ящичке, намотала на кулак недоплетенную косу, резко дернула вверх и отрезала под корень.

Теперь все правильно.

Когда в комнату заглянула свекровь, она стояла между распахнутыми створками шкафа, держа в одной руке ножницы, в другой – косу, свекровь подошла к ней, отобрала ножницы – пойдем, дочка, наверх, тебе нужно отдохнуть, мы все сами сделаем; Вера молча погладила ее по щеке – щека была мокрая от слез – как хорошо, подумала, Тата уже все знает, не надо ничего ей рассказывать. Она вытащила из шкафа большую, набитую доверху швейной мелочью шкатулку – иголки, катушки, пуговицы, крючки, пяльца, опрокинула в первый попавшийся ящичек, поморщилась от неприятно громкого лязга металлических спиц и крючков. Сложила косу в шкатулку, бережно прижала ее к груди:

– Пошли.

Слышно было, как свекор объясняет хриплым, незнакомым голосом кому-то по телефону – не говорите ничего Петросу, просто привезите его на скорой, скажите, что срочно нужна его помощь.

Тата повела было Веру наверх, на второй этаж, но она помотала головой – я останусь у себя, дверь почему-то оказалась распахнутой настежь, в комнате было неожиданно людно, когда они успели сюда прийти, подумала Вера, в кресле, спрятав лицо в ладони, сгорбилась Тамар, на кровати, аккуратно отвернув в сторону простыни, сидела сестра Таты – Шушик, рядом тихо шелестела словами молитвы старая соседка Анико, Вера прошла мимо, водрузила шкатулку на комод, надо же, как шумно, удивилась вяло, Шушик с Анико встали, расстелили простыню, Вера легла на бок, подтянула к себе одеяло и, ровно за секунду до того, как укрылась, заметила Амаяка – старик стоял на коленях рядом с колыбелью, прижав к груди Ниночку, тонкая ручка ребенка безжизненно свисала из-под его локтя, Амаяк медленно раскачивался – взад-вперед, взад-вперед, и страшно плакал, заикаясь сквозь рыдания, – бе-едный мой анге-елочек, бе-едный мой анге-елочек, ах, вот почему здесь так шумно, подумала Вера и накрылась одеялом с головой.

Колыбельку вынесли сразу же, убрали куда-то на чердак, с ней пришлось изрядно повозиться – несмотря на кажущуюся воздушность, она была тяжеленной – на металлических гнутых ножках, с основательной спинкой и высокими боками. Дом стал совсем чужим, суетно-многолюдным, по комнатам ходили люди, сворачивали ковры, занавешивали белыми простынями зеркала, выносили из гостиной мебель – оставили только обеденный стол и расставили вдоль стен стулья. Привезли на скорой Петроса. «Ниночка?» – просипел он, разыскивая среди собравшихся родные лица, Ниночка, шагнул вперед Оваким, обнял сына, Тата поймала его руку, прижала к губам – мальчик мой, мальчик мой. Он ринулся в дом, сердце колотилось в груди, еще немного – и выпрыгнет наружу, Петрос-джан, беда такая, – заголосила сбоку высокая чернявая женщина, он обернулся, лицо знакомое, но не вспомнить, кто это, какой-то мужчина попытался дотронуться до его плеча, но Петрос дернулся, не надо, пожалуйста, дом стал чужим, совсем неузнаваемым, куда подевалась мебель, ах да, ее убрали, чтобы не мешала людям, он добрался, наконец, до спальни, крепко притворил дверь, комнату заливал яркий свет, солнечный луч начертил на прикроватном паласе прозрачный квадратик окна, Петрос сел на краешек кровати, откинул одеяло – Вера лежала, свернувшись калачиком, крепко обхватив себя за колени, – короткостриженая, без привычной копны волос, она казалась совсем ребенком – худеньким, беспомощным, он прижал ее к себе, что ты с собой сделала, Вера, что ты с собой сделала, Петрос, открыла она глаза, представляешь, Ниночка умирала, а я ничего не знала, я спала, мне даже сны какие-то снились, разноцветные, счастливые, как такое возможно, чтобы мать проспала смерть своего ребенка, как такое вообще можно себе простить! Не-говори-так, не-надо-так-говорить, зашептал Петрос, было больно – везде, но особенно – в груди, словно медленно втыкают в сердце длинную иглу, он выгнулся немного вправо, чтобы унять эту боль, глупо подавился собственной слюной, раскашлялся и, отдышавшись, наконец разрыдался.

Вера пролежала в температурном бреду долго, не подпускала к себе никого, кроме мужа и Тамар, звала маму. Марья успела только к следующему вечеру – осунувшаяся, в темном кружевном платке, усталая с дороги, ни с кем не здороваясь, прошла сразу к дочери, легла рядом, не снимая плаща, обняла ее, как тогда, в детстве – всю, обхватила руками, оплела ногами, заплакала, доченька, дитятко мое, Вера зарылась лицом в плащ мамы, пуговица впилась больно в щеку, но это было даже хорошо – отвлекало от слез, вдохнула знакомый запах духов и валерьянки, мам, они забрали все, ничего не оставили, даже фотографии, может, это и правильно, доченька, зашептала Марья, может, в этом есть своя мудрость, нет, замотала головой Вера, нет, мама, ты не понимаешь, они даже Петроса на похороны не пускают, я их ненавижу, мама, я видеть их не могу!!!

Марья дала дочери успокоительное, полежала рядом, пока та не забылась тяжелым сном, поцеловала в лоб, в глаза, в хрупкий висок – туда, где остался крохотный шрам от лейшманиоза. Вере тогда было годика три-четыре, когда появилась на виске язвочка, сначала никто не обратил на нее внимания, но потом, конечно, спохватились, нужно было действовать немедля, иначе быстро растущая язва обезобразила бы личико ребенка. Пришлось прижигать вживую – другого лечения в то время не было, Верочка кричала и вырывалась, но потом, немного поплакав, забыла о боли – дети вообще легко прощают и быстро забывают обиды. Марья же на всю жизнь запомнила ее страшный, рвущий барабанные перепонки вопль – мамочка, не надо, мамочка, мне больно. Она полежала немного, прислушиваясь к тяжелому, прерывистому дыханию дочери, потом поднялась, тихо приоткрыла форточку и выскользнула из комнаты.

Назад Дальше