Люди, которые всегда со мной - Абгарян Наринэ Юрьевна 23 стр.


– Где документы на квартиру? – заглянула в спальню Вера.

– Ты думаешь, мы сюда вернемся?

– Не знаю. Я просто собираю все бумаги.

– Видела квартиру Софьи Амирамовны?

– Видела. Только не надо об этом сейчас.

– Хорошо, дочка, не будем.

Марья достала из ящика стола документы на квартиру, протянула Вере:

– Нужно отнести их Алимовым.

– Зачем?

– Мы больше не вернемся. Я хочу, чтобы квартира осталась им.

Вера колебалась с минуту:

– Как скажешь, мама.

Они поднялись на пятый этаж, поскреблись в дверь. Открыл Джаббар – седой, растрепанный, в старой, растянутой майке, в шлепках на босу ногу. Он ахнул, посторонился, пропуская их в квартиру, поспешно захлопнул дверь. Повернулся к Вере, хотел ее обнять, но замешкался, растерялся.

– Здравствуйте, Джаббар-киши.

– Ассалям аллейкум, гезал-гыз[25].

Джаббар пожал Верину протянутую руку, потом привлек ее к себе, обнял. Прошептал на ухо:

– Дочка, мне стыдно глядеть тебе в глаза.

– Мне тоже, – хрипло отозвалась Вера.

– Как ты сюда приехала? А если бы тебя кто-то узнал?

– Это неважно, Джаббар-киши. Я за мамой приехала.

– А наша Гюльназ в больнице, – неловко перевел тему разговора Джаббар. – Вот-вот родить должна. Бэла осталась с ней, а я домой приехал – чего-нибудь приготовить. Проходите, что же вы в прихожей стоите!

– Джаббар-киши, времени мало, нам уезжать пора, – замялась Вера. – Иначе опоздаем на автовокзал.

– Я доеду с вами. Провожу. За квартиру можете не беспокоиться, никого туда не пустим. Потом, когда все уладится, вы вернетесь. Мы будем вас ждать.

– Джаббар Русланович, как раз о квартире я и хотела с вами поговорить, – шагнула вперед Марья. – Пусть туда Гюльназ заселяется. Я хочу, чтобы в моей квартире жили люди, которых я люблю.

– Марья Ивановна, я даже слышать об этом ничего не хочу. Дайте мне буквально минуту – одеться. Я поеду с вами на автовокзал.

Он поспешил в спальню, приговаривая на ходу:

– Всё уладится, я знаю. Всё забудется, и вы обязательно вернетесь. По-другому и быть не должно!

Когда, переодетый и наспех причесанный, он вернулся обратно, прихожая была пуста. На телефонном аппарате лежали документы на квартиру, а в воздухе витал легкий запах валерьянки. Джаббар выскочил из квартиры, побежал, тяжело топая, вниз по ступенькам. Выскочил из подъезда, окинул быстрым взглядом двор. На деревянной скамейке, по-мужски широко расставив ноги и упершись локтями в колени, сидела соседка Карима.

– Ты не видела их? – крикнул он.

– Видела. Только что уехали. Так удачно сложилось – вышли из подъезда – и сразу трамвай подъехал.

Карима тяжело поднялась, заковыляла к подъезду. Остановилась рядом с Джаббаром, протянула ему руку:

– Помоги мне дойти до квартиры, ноги не идут.

Джаббар перекинул руку старой Каримы себе на плечо, обнял ее за талию.

– Пошли, ай хала.

– Хоть бы смерть сжалилась надо мной и забрала, чтобы я не видела всего того ужаса, что творится кругом! – выдохнула Карима.

5

Автобус ехал по шоссе, загребая скрипучими дворниками капли колючего дождя. Вера сидела у прохода, немного боком, поставив на колени сумку с вещами, так, чтобы отгородить спящую Марью. Добрались они до автовокзала без приключений, никто внимания на них не обращал. Город практически вымер – люди предпочитали отсиживаться по домам, детей во дворы не выпускали. Кировабад выглядел таким тихим и умиротворенным, что, если бы не оцепленный русскими солдатами стремительно пустеющий армянский квартал, можно было бы подумать, что ничего и не случилось. Погромщиков разогнала наконец-то проснувшаяся милиция, разогнала – но никого задерживать не стала. Поговаривали, что за погромщиками стояли большие люди, и что беспорядки были спровоцированы сверху, чтобы отвлечь внимание от митингов, а митинги с требованием независимости от Москвы теперь случались часто, чуть ли не каждые выходные. Водитель автобуса, забирая билеты, поинтересовался, кто они.

– Русские, – отозвалась на азербайджанском Вера.

– Муж тоже русский?

– Нет, азербайджанец, – она старалась не отводить взгляда, чтобы не вызывать подозрений, – должны были на машине за мамой приехать, но он приболел. Пришлось мне на автобусе ехать.

– Вовремя ты ее забираешь. Пусть поживет какое-то время у тебя. В городе небезопасно.

– Да, вовремя, – Вера пропустила Марью вперед, пошла следом, – мы сядем сзади, там вроде не так шумно, как впереди.

– Сзади как раз шумнее, – отозвался водитель.

Вера сделала вид, что не слышит его. Она довела Марью до крайних левых сидений – их труднее было разглядеть с входа, усадила у окна. Вытащила из сумки вязаный жакет, накинула ей на ноги.

– Мам, ты как?

– Нормально, дочка. Устала только. Очень.

– Может, поспишь?

– Постараюсь.

Марья завозилась, устраиваясь удобнее в скрипучем, продавленном автобусовом кресле, прислонилась виском к оконному стеклу, закрыла глаза. Вера хотела задернуть шторку, но потом не стала – вдруг завешенное окно вызовет у кого-нибудь подозрение. Могут и камнем кинуть, и выстрелить. Лучше не надо.

Слева, через проход, сидели двое стариков – муж и жена. Она вежливо поздоровалась с ними, осведомилась об их здоровье. Старики с большой охотой дали втянуть себя в беседу. Долго и подробно рассказывали о детях и внуках, расспросили Веру о ее семье. Вера ответила, что родилась в Кировабаде, вышла замуж за азербайджанца, живет в приграничном селе Алябайли, преподает в школе.

– Сколько детей? – поинтересовались старики.

– Две девочки. Айгуль и Гюльназ, – складно врала Вера, – вот приехала за мамой, везу ее к себе, давно с внучками не виделась.

Рассказывала чуть громче, чем полагалось, чтобы слышали другие пассажиры автобуса.

Автобус тронулся вовремя, минуту в минуту. Вера сидела с поникшими плечами, теребила ручку сумки. Мимо проплывал город ее детства, знакомые улочки, высоченные, в несколько человеческих обхватов, подпирающие макушкой небосвод чинары, шумная, вся в пенных завитках волн, Гянджа. Вера ни разу не повернула головы к окну – ей нечего было ему сказать, городу своего детства, Кировабад словно выжгли-вымарали из ее сердца, и единственное, что не давало ей покоя, – это могилы, которые она навсегда оставляла здесь, в этом разом отвернувшемся от нее крае.

Оставались Мелькумовы – Лилька, Анна Николаевна, Игорь Мовсесович. Вере было семнадцать, когда они погибли – ехали на свадьбу в Шушу, да так и не доехали, водитель машины не справился с управлением, и на горном серпантине сорвался вниз, в пропасть. В день похорон во дворе армянской церкви собралось много народу, мужчины хмуро обсуждали происшествие, женщины плакали. Небо густело на глазах – ясное с утра, к полудню оно набухло рыхлыми облаками и одышливо нависло над городом. Стелилось низко, по самым крышам. Потом внезапно затихло, словно призадумалось, и закрутилось причудливой раковиной над крестом Мец Жама.

– Недобрый знак, – ткнула корявым пальцем вверх старуха Шахназарова, – таким я небо видела лишь однажды – пятьдесят лет назад, когда случилось страшное землетрясение.

– Ба, не трави душу, и так тошно, – одернул ее младший внук.

– Володя-джан, да разве я со зла? Я говорю, что даже небо скорбит о том, что случилось.

Иногда Лилька снилась Вере. Шептала, словно заговаривала, улыбалась – безмятежно, ласково, нежно. Вере ни разу не удалось разобрать ее слов, но в ее снах у Лильки всегда было такое ясное, такое светящееся лицо, что Вера просыпалась как в детстве – мгновенно, в предчувствии праздника, словно в соседней комнате тебя ждет наряженная елка, а под ней – подарки. И тебе надо бежать, путаясь в длинном подоле ночнушки, туда, где переливаются гирлянды и стеклянные шары, где пахнет сладким и хвойным, и где на толстых еловых лапах покоятся хлопья невзаправдашнего, ватного, но такого уютного снега.

Через две могилы от Мелькумовых лежал отец. Вера резко протерла лицо ладонями – раз, еще раз. Главное, не расплакаться. Вспомнила ночь, когда рыдала, уткнувшись лицом в Васькины кудри. Она мало что поняла из разговора отца и Мухи-дайи, но интуитивно почувствовала, что он сотворил нечто такое, что гнетет его всю жизнь. Однажды Вера нашла в его документах несколько старых фотографий – десяток бритых под ноль мужиков в косоворотках на грубо сколоченной сцене. Справа, на самом видном месте, сидел отец, играл на банджо, улыбался во все свое крупное, красивое лицо. «Выступление джаз-бенда «Светлый путь» под управлением А. Оганджанова, Холмогорский ПТЛ, 1928 год», – гласила запись на обороте одной из фотографий.

Вера к тому времени уже знала от Марьи, почему ее отец оказался в колонии.

Дед Веры, Михаил Оганджанов, был очень уважаемым в Гяндже человеком. Князем, воином. Многое сделал для того, чтобы защитить армянское население Елизаветпольской губернии. Воевал до последнего, отбивая от кавказских тюрков одно селение за другим. Когда отцу Веры было восемь лет, Михаила убили на его глазах.

Конец XIX – начало XX века стали страшным испытанием в судьбе армянского народа. Западные берега когда-то могущественной, а потом на долгие столетия лишенной независимости Армении омывали моря крови, на востоке творились не менее жуткие дела. Когда к власти в Баку пришли мусаватисты, наступили совершенно беспросветные времена. Достижение мира им виделось лишь одним способом – истреблением армян. И тех стали вычесывать, как постылых блох. Тысячами. А чтобы надломить сопротивление, первым делом, по примеру младотурков, затеявших в подконтрольной им Западной Армении настоящий геноцид, мусаватисты убирали представителей интеллигенции и аристократии.

Андро чувствовал, что с отцом что-то должно случиться. В тот страшный день с самого утра ходил за ним по пятам, но не смел подойти – держался на почтительном расстоянии. Михаила Оганджанова в Гяндже уважали и побаивались убирать. Он был авторитетным человеком, почувствуй неладное – легко мог поднять восстание. Поэтому мусаватисты решили действовать хитростью – пригласили его на переговоры. Пришел даже мулла. «Когда-нибудь эта война должна закончиться, – вел свои витиеватые речи он. – Нужно заключить мир между нашими народами».

– Не ходи, – просил Андро отца, – они тебя убьют.

– Ничего они со мной не сделают.

Он плакал от бессилия. Знал все наперед, но не смог помешать отцу. Михаил запретил сыну идти с ним – оставайся дома, не детское это дело в разговоры взрослых встревать. Но Андро впервые в жизни ослушался отца. Он незаметно крался следом, видел, как отец встретился с ними, их было человек пятна-дцать, а отец был один. Как они зашли в ресторацию Назимовых, как поднимали бокалы вина за мир. Андро вскарабкался на растущую впритык к строению грушу и украдкой заглядывал в распахнутое окно ресторации. Отец сидел к нему лицом, несколько раз скользнул взглядом по дереву, но сына не заметил.

Потом все вышли, и остались эти двое. Люди, которых отец знал очень хорошо, – Али-хан и Касим Бабеков. И Касим сказал отцу – Михаил, мы тебя сегодня ведем к расстрельной стене. Отец осушил бокал до дна. Пошли, бросил коротко.

И они повели его. Ну как повели, пошли рядом. О чем-то говорили, даже смеялись. Андро вдруг остро и явственно ощутил, что отец знает – сын крадется следом. Наверное, Михаил действительно догадывался об этом, потому что всю долгую дорогу до расстрельной стены он ни разу не обернулся. Чтобы не выдавать присутствия мальчика.

– Молиться будешь? – спросил перед тем, как стрелять, Али-хан. Михаил сплюнул, выругался длинной и страшной фразой. Они выстрелили несколько раз. Подошли, проверили – дышит или нет. Касим расстегнул ворот рубахи Михаила, бережно стянул с шеи нательный крест. Вложил ему в руку. Прочитал короткую мусульманскую молитву. Али-хан стоял рядом с поникшей головой.

Андро искал их долго, настойчиво. Нашел спустя десять лет, в Баку. Расстрелял в упор. Сначала Касима, потом Али-хана.

– Узнаешь меня? – спросил у Али-хана. Тот хмыкнул – вот ты и пришел за мной, сын моего друга. Андро выстрелил ему в лицо, потом в сердце. И пошел сдаваться.

Он ни разу не говорил о том, что случилось. Ни с Верой, ни с мальчиками. Да и дети не спрашивали – интуитивно понимали, что эту страницу своей жизни отец перевернул для себя раз и навсегда. Андро был очень талантливым – хорошо пел, играл на нескольких инструментах. За год до убийства записался на театральные курсы, подавал большие надежды. И, даже оказавшись в Холмогорском лагере, в нечеловеческих для выживания условиях, от своей тяги к прекрасному не отрекся – ставил спектакли, организовал джаз-бенд, который несколько раз даже ездил на гастроли в другие колонии северных лагерей особого назначения. Ушел добровольцем на финский фронт, прошел войну. Вернулся с искалеченной ногой. И сожженной навылет душой.

Вера поначалу осуждала отца, не понимала его необузданного нрава, непростительно разгульного образа жизни. И лишь потом, спустя много лет после смерти Андро, она примерила события его жизни на себя и с ужасом отшатнулась – увидеть ребенком, как убивают твоего отца, долго и целенаправленно выслеживать и найти убийц, расстрелять их в упор, уйти на пятнадцать лет в лагеря, потом – на фронт… Добровольно вычеркнуть половину жизни, обречь себя на тридцать два года непрерывного ада. Кто-то, наверное, и смог бы смириться с этим адом. Отец не смог…

Вера вспомнила день, когда мама впервые узнала о том, что у отца есть любовница. Взгляд старой Зои – недобрый, кусачий, как она смотрела вслед удаляющейся Марье, как раздраженно махнула рукой и заковыляла прочь – бубня себе что-то неразборчивое под нос. Глухой стук проснувшегося Марьиного сердца, свои тяжелые слезы – мамочка, мамочка. В ту ночь, прислушиваясь к слабому ее дыханию, Вера страстно пожелала старой Зое смерти – чтобы она ушла, раз и навсегда, и никогда никому не делала больше зла. Смерть словно услышала мольбу Веры и скоро забрала Зою, сначала вдоволь поглумившись над ней. Нашли старуху на третий день, она лежала на стеклянной веранде своего дома, под сушащимися ломтями сыровяленой бастурмы, видно, бежала к окну, чтобы звать на помощь, но не добежала, ее догнали, ударили чем-то тяжелым в затылок, она рухнула, но не умерла, пролежала какое-то время, пока воры шуровали по дому в поисках золота и денег, а потом, когда они ушли, ползла к окну, тяжело ползла, оставляя за собой широкий кровавый след, но так и не доползла – задохнулась в собственной рвоте. Когда ее нашли, она лежала, раскинув руки, с запекшейся коркой блевотины на бледном лице.

Вера никогда не вспоминала своей горячей ночной мольбы – туда, вверх, в небеса – с просьбой о смерти старой Зое, но сейчас внезапно вспомнила и содрогнулась – вдруг это она накликала ей такую ужасную гибель. Подумала – и сразу отмела эту мысль, не время для глупого самокопания, главное, доехать без приключений, главное, доехать.

Марья зашевелилась во сне, вздохнула. Вера поправила на ее коленях жакет, легко, чтобы не разбудить, поцеловала в висок. Марья открыла на секунду глаза, улыбнулась, положила голову на плечо дочери, снова провалилась в сон.

Автобус, вильнув боком, выехал на шоссе. Пассажиры зашуршали бумажными свертками, развернули припасы. Салон мигом наполнился запахом отварных яиц, копченой колбасы, сыра и пирожков с картошкой. Веру мигом замутило. Она вспомнила о бутерброде с сыром, но есть не хотелось – совсем. Осторожно, чтобы не потревожить сон Марьи, она вытащила из сумки термос с водой, сделала большой глоток. Задышала глубоко, выдыхая открытым ртом. Тошнота отступила.

Сидящий слева по проходу старик протянул ей сырную лепешку – ешь, дочка.

– Спасибо большое, – улыбнулась Вера, – я не голодна.

– Возьми, милая, не обижай нас отказом. Это моя Зейнаб пекла. Попробуй.

Зейнаб склонила сухонькую головку к плечу, сложила руки на груди – сама пекла, сама! Вере неудобно было расстраивать стариков отказом, она взяла лепешку, отломила кусочек. Тесто было пресное, совсем чуть – солоноватое и немного отдавало козьим сыром.

Назад Дальше