Однако вернемся к «интуитивному разуму». Насколько мне известно, сам Хаманн подобного выражения не использовал. Его – иронически – использовал Кант в письме к Хаманну, в котором он просит последнего помочь ему разобраться в темном пассаже из Гердера, ученика Хаманна, и при этом умоляет ответить «человеческим языком, если то возможно, ибо я, простой смертный, попросту не вылеплен таким образом, чтобы понимать божественный язык интуитивного разума»[16]. Не вылеплен подобным образом и я. Одного из лучших современных специалистов по истории идей, А. О. Лавджоя, судя по его книге «Разум, понимание и время», подобная концепция разума озадачила ничуть не в меньшей степени. Счастлив я в данной связи солидаризироваться и с другим прекрасным ученым, Рудольфом Унгером, чьей замечательной книге «Хаманн и Провещение» я, конечно же, многим обязан. Тот Vernunft, который Хаманн с такой страстью и порой с таким отточенным изяществом атакует, тот способ прибегать к услугам разума, который он готов гвоздить наотмашь, есть первопринцип, на коем основывались не только великие рационалисты семнадцатого века, но и современные ему французские lumieres, по их же собственным словам. Он имел в виду те самые методы, при помощи которых некоторые из числа самых известных в дальнейшем мыслителей и философов (если не большинство из них), такие как Иеремия Бентам, Дж. С. Милл, Франц фон Брентано, Уильям Джеймс, Бертран Рассел, «Венский кружок» и все до единой школы аналитической философии, доминирующие ныне в англоговорящих и Скандинавских странах, формулировали, эксплицировали и старались обосновать свои взгляды и при помощи которых они пытались опровергать взгляды своих оппонентов.
Термин «разум» понимался по-разному; стоит только оценить, к примеру, пропасть между тем, как использует его Юм, – и божественным Логосом. Но некий общий смысл, который, употребляя это слово, понимают под ним философы, как позитивисты, так и метафизики, приписан ему перечисленными выше мыслителями. И Хаманн был первым человеком современности, отринувшим этот смысл, бросившим все свои – немалые – силы на борьбу с соответствующим мировоззрением, что само по себе дает ему право называться отцом-основателем контр-Просвещения и, по сути, первым настоящим противником применимости разума и всех его производных (в принятом понимании слова) для описания реальности повседневного человеческого опыта, тем более в тех его составляющих, которые затрагивают сферу духа. Соответственно, я не вижу, каким образом последние интерпретации идей Хаманна как некой неизвестной доселе формы рационализма могут повлиять на мои основные положения. Ho gegrapha, gegrapha – что я написал, то написал – и пусть критически настроенный читатель сам решает, принимать ему написанное или отвергнуть.
Исайя Берлин
Февраль 1994 года
Предисловие автора
Знаменитая фраза «человек, опьяненный богом» подходит для Хаманна куда лучше, чем для романтизированного сверх всякой меры Спинозы, каким его видели немецкие критики восемнадцатого столетия. Для Хаманна все – все, что есть, и все, что возможно, – не только создано Богом и служит его неисповедимым целям, но и говорит к нам, его творениям, сработанным по его образу и подобию. Все есть откровение. Все есть чудо. Причинность – иллюзия. Все созданное божьей волей изъявляет реальность, истину, говорит к тем, кто имеет глаза и уши, чтобы уловить сказанное. Te saxa loquuntur; однако не только камни и скалы говорят от лица Господнего, говорит все на свете: но прежде всего, конечно же, Священное писание, и изречения святых и отцов и докторов Церкви, а также их предшественников, живших в Иудее и в Греции, или даже в лоне ислама, этого дитяти, сбившегося с пути. Но вдобавок к этому вся история, все факты, события, все, чем являются человеческие существа, все, что они думают, чувствуют и творят – да и не только человеческие существа: природа, флора и фауна, земля и небо, горы и реки, и все как есть естественные явления – говорят, обращаясь непосредственно к нам; они суть форма и содержание того языка, посредством которого Бог вселяет в нас знание.
Хаманн совершенно ясно дает нам понять, что получить это знание мы можем только в том случае, если научимся понимать язык – если смысл его будет нам открыт, – а вот он-то как раз может быть очень разным для разных людей и обществ. Его лишают прозрачности те, кто ошибочно полагает, что настоящей ценностью обладают изобретения и творения людей, отдельных личностей – искусства и науки, и прежде всего прочего теории, системы, искусственные порождения, от коих мертвенной стылостью веет на живую жизнь вселенной, пребывающую в непрерывном движении. Все на свете берет свое начало в живой непосредственности: наделенная воображением интуиция открывает окна, сквозь которые льется на нас божественный свет – а вовсе не логика, не классификации, не придуманные теоретиками системы. Все, что мы есть, что мы делаем и производим – включая и искусства, и науки, и те средства, при помощи которых мы живем своей обыденной жизнью, – не имеет смысла, если не представляет собой адресованного нам послания Божьего; все, что только есть на свете, – живое оно или неживое – представляет собой часть единого неразделимого целого. Увидеть это целое воочию нам не дано, поскольку мы существа конечные и можем лицезреть только части, фрагменты, но и того достаточно, чтобы наделить нас пониманием; пониманием, а не мертвым знанием экспертов, ученых, тех, кто сортирует, и выстраивает в ряды, и сводит воедино, и перераспределяет, и создает системы. Гёте говорит, что живая бабочка, со всем ее ярким и прекрасным разноцветьем, будучи пришпилена булавкой Мориса Мендельсона, превращается в безжизненный серый труп[17]; так и Хаманн противопоставляет интуитивное озарение, способность наделенного воображением человека «схватывать» реальность – безжизненной анатомии систематизаторов и прозекторов. В этом и заключается самая суть его теории познания, опыта, бытия и мироздания. Всякая генерализация мертва, реально только частное. Прямое откровение, а не анализ – суть его способа видеть.
Однако я должен признать, что свойственный Хаманну способ смотреть на мир не будет предметом этого эссе: обсуждать теологию Хаманна и его религиозную метафизику у меня нет ни желания, ни достаточной для этого компетенции, за исключением тех случаев, когда они являются неотъемлемой частью других тем, затрагиваемых этим мыслителем. С данной задачей прекрасно справились другие. Мне интересен тот факт, что в рамках своей эпохи Хаманн был первым законченным и самозабвенным оппонентом французского Просвещения. Его нападки на Просвещение куда более бескомпромиссны, чем у многих критиков последнего, а во многих случаях он и проницательнее, чем они, и лучше видит слабые места противника. Он глубоко пристрастен, предвзят и необъективен; он абсолютно искренен, серьезен и оригинален; он – основатель той полемической антирационалистической традиции, которая с течением времени принесла столько пользы и (по большей части) вреда в процессе оформления западной мысли, западного искусства и мироощущения. Я не собираюсь выступать в качестве защитника взглядов Хаманна, я всего лишь свидетель того поразительного, многое способного прояснить богатства, которое заключено в разрозненных, несистематичных, исполненных страсти и неизменно глубоко захваченных обсуждаемым предметом текстах этого эксцентрического мыслителя: одного из самых стоящих бойцов, не склонных придерживаться порядка и строя – пусть даже порой он бывает готов привести тебя в бешенство.
Исайя Берлин
Март 1993 года
Глава 1. Введение
Либо делай все, либо ничего не делай; посредственность, умеренность мне отвратительны: я предпочитаю крайности.
Хаманн, письмо Й. Г. Линднеру от 20 мая 1756 г.[18]Думай меньше, живи больше.
Хаманн, письмо Й. Г. Линднеру от 18 мая 1765 г.[19]Самым страстным, последовательным, отчаянным и непреклонным врагом Просвещения и в особенности всех форм рационализма, свойственных его эпохе (он жил и умер в восемнадцатом веке), был Йоханн Георг Хаманн. Он оказал весьма существенное, если не сказать ключевое, влияние – прямое или косвенное – на романтический бунт против универсализма и научного метода познания, в какие бы одежды последний ни рядился. На первый взгляд подобное заявление может показаться абсурдным, если учесть, что речь идет о человеке, чье имя в англоязычном мире почти никому не известно, о котором даже самые подробные и самые специальные наши энциклопедии упоминают разве что вкратце как об авторе эзотерических текстов, запутанных и невразумительных до степени едва ли не полной нечитабельности, об эксцентрической и одинокой фигуре, о взглядах которой – помимо того факта, что он был приверженцем некой весьма специфически понятой версии христианства, описываемой обыкновенно как одна из форм пиетизма, что он верил в тайные истины, передаваемые путем божественного откровения, и в буквально понимаемую одухотворяющую силу Библии, отвергал современный ему французский атеизм и материализм и был одной из не слишком заметных фигур в немецком литературном движении, именуемом Sturm und Drang («Буря и натиск»), – не говорится практически ничего. В обзорах и монографиях, посвященных истории литературы, о нем пишут иногда как о второстепенном авторе, внесшем свой вклад в общую неразбериху «предромантической» немецкой литературы 1760-х и 1770-х годов; его можно встретить в биографиях Канта – как согражданина по Кенигсбергу, как несчастного дилетанта, философа-любителя, которому Кант как-то раз помог, а потом и знать забыл, а тот критиковал Канта, так в писаниях оного и не разобравшись; а в книгах, посвященных жизни и творчеству Гёте время от времени приводятся несколько восторженных посвященных ему цитат из автобиографии последнего, Dichtung und Wahrheit.
Но никакого определенного впечатления не складывается: во всех этих историях Хаманн остается (так же, как то было с ним и при жизни) на обочине магистрального движения идей, предметом не слишком пристального любопытства разве что со стороны специалистов по идеологии протестантизма, а чаще всего и вовсе выпадает из поля зрения. При этом Гердер, чья значимость – при всем разнообразии мнений, бытующих в соответствующей научной литературе – навряд ли может быть поставлена под сомнение, однажды написал ему, что был бы вполне счастлив ролью «турецкого погонщика, который выхватывает священные яблоки из-под ног у вашего волшебного верблюда, везущего Коран»[20]. Гердер воспринимал Хаманна как человека воистину гениального, смотрел на него как на величайшего из своих учителей, а после смерти наставника чтил его прах как останки пророка. Америку и впрямь назвали в честь Америго Веспуччи, но открыл сей огромный континент все-таки Колумб, и в данном случае, как открыто признавал Гердер, Колумбом был Хаманн[21].
В начале девятнадцатого века ученик Хаманна Ф. Х. Якоби транслировал многие из его идей метафизикам романтической школы. Шеллинг считал его «великим писателем», которого, может статься, Якоби не понимал совсем[22]; Нибур говорит о его «демонической» природе и о сверхчеловеческой силе[23]; Жан Поль пишет, что «великий Гаманн – бездонное небо, усеянное звездами, какие увидишь только в телескоп, и многие туманности неразличимы ни для какого глаза»[24], и даже в устах писателя-романтика этот восторг перед уникальным, непревзойденным гением кажется несколько чрезмерным; совершенно в том же духе и Й. К. Лафатер заявляет, что вполне удовольствовался бы возможностью «подбирать золотые крошки с его стола»[25], а Фридрих Карл фон Мозер, этот «немецкий Бёрк», восторгается орлиным его полетом[26]. Даже если мы имеем дело с энтузиазмом современников, не оставившим почти никакого следа в памяти последующих поколений, этого вполне достаточно для того, чтобы вызвать любопытство к этой необычной фигуре, наполовину скрытой от наших глаз в тени славы своих же собственных учеников.
За внимание к нему Хаманн щедро платит исследователю: он – один из немногих действительно оригинальных критиков современности. Не будучи, насколько нам сейчас известно, ничем обязан кому-либо из предшественников, он обрушивается на всю систему общепринятых в его эпоху ценностей с оружием, отчасти вышедшим из употребления, отчасти малоэффективным или даже нелепым; однако и в этом оружии достанет мощи, чтобы сковать продвижение противника, чтобы привлечь союзников под собственное реакционное знамя и чтобы дать начало – насколько вообще мы имеем возможность говорить о чем-то подобном – мирскому восстанию против победного марша Просвещения и Разума, восстанию, которое со временем выльется в романтизм, обскурантизм и политическую реакцию, в великое обновление художественных форм, затронувшее самые основы творчества, и, в конечном счете, в постоянную угрозу социальному и политическому существованию человечества. Подобная фигура несомненно заслуживает некоторой доли внимания.
Хаманн – пионер антирационализма во всех сферах. Его современники Руссо и Бёрк на это звание, по большому счету, претендовать не могут, поскольку идеи Руссо, четко ориентированные на политику, вполне классичны в своем рационализме, тогда как Бёрк обращается к невозмутимому здравому смыслу людей рассудительных, даже если и не признает теорий, основанных на абстракциях. Хаманну же все это совершенно чуждо: в каком бы месте гидра разума, теории и обобщения ни подняла одну из омерзительных своих голов, он тут же наносит удар. Он наработал арсенал, из которого более умеренные романтики – Гердер, и даже такие холодные головы, как молодой Гёте, и даже Гегель, написавший пространный и не слишком лестный обзор его работ, даже уравновешенный Гумбольдт и его коллеги-либералы, – при случае заимствовали самые отточенные свои стрелы. Он – позабытый источник того движения, которое со временем объяло всю европейскую культуру.
Глава 2. Жизнь
Жизнь Хаманна, по крайней мере с точки зрения внешних ее проявлений, была небогата событиями. Он родился 27 августа 1730 года в Кёнигсберге, столице Восточной Пруссии[27]. Его отец, Йоханн Кристоф, происходил из Лаузица и, судя по всему, сперва был цирюльником, а потом сделался смотрителем муниципальной бани, каковая должность грела его самолюбие. Мать, Мария Магдалена, была из Любека. Так что с точки зрения социального происхождения он мало чем отличался от Канта или Шиллера и принадлежал по праву рождения к кругам куда более скромным, нежели Гёте, Гегель, Гёльдердлин или Шеллинг, не говоря уже о сыновьях дворян и родовитой аристократии. По корням своим семья была пиетистской; то есть принадлежала к тому крылу лютеранской церкви (хотя ничем особенным себя на этом поле не зарекомендовала), которое, под впечатлением от протестной реакции на книжную ученость и вообще на всяческий интеллектуализм, разразившейся в Германии ближе к концу семнадцатого века, сместило акцент на глубину и искренность личной веры и непосредственного чувства единения с Богом, коих достичь можно через тщательный самоанализ, страстное, устремленное в самые глубины души религиозное чувство, полную сосредоточенность на себе и молитву, посредством которой все грешное и порочное, что только есть в душе человеческой, будет подавлено, и душа останется открытой дару внезапной божьей благодати.