Уйти по воде - Федорова Нина Николаевна 15 стр.


Стараясь унять внутреннюю дрожь, она думала – пропасть все шире, и если не сейчас, то никогда, еще есть попытка стянуть края, хотя, скорее всего, ничего не выйдет, слишком все разное – ее новый мир с Костиком и (еще тоже пока ее) православный старый, их немыслимо связать вместе, но она хотела хоть попробовать, потому что еще боялась окончательно выбрать, на какой она стороне, и, закрывая глаза на очевидное, еще надеялась рискнуть и выиграть, примирить два разных мира.

Сейчас она узнает волю Божию, сейчас решится ее судьба Она читала или слышала где-то, что если, помолясь, подойти к духовнику и спросить, то Бог через него откроет Свою волю Перед тем, как пойти в храм, она молилась, молилась и сейчас, правда как-то бессвязно уже, автоматически, лихорадочно, все время убегая мыслями не туда: ей было слишком страшно. Тут, на привычном для нее месте, где когда-то каждую неделю ждала она обычной экзекуции, вернулось знакомое полузабытое ощущение песчинки перед черной скалой, «язык мой прильпе к гортани моему», руки взмокли, и ей стало совсем уже плохо, когда она шагнула к нему на коврик, чувствуя, что вместо голоса у нее какой-то невнятный лепет и язык заплетается, как у пьяной, и, злясь на себя, больно сжала себе пальцы – «да говори же!»

Она изложила сначала грехи, а потом все про Костика, и что она его любит, и он ее, и что он замечательный, но неверующий и даже некрещеный, правда, Бога он не отрицает уж совсем так категорично, но зато очень-очень хороший, и насчет блуда тоже все нормально, хотя неправославные же, как говорят, сразу сожительство предлагают, а он нет, он все понимает и согласен, и вообще с ним все серьезно, но непонятно, как привести его в храм, но ведь надо, он не понимает смысла, зачем вообще нужна Церковь, может, рассказать ему про Таинства, про Евхаристию, про…

– Нет, про Таинства некрещеным рассказывать нельзя «Не бо врагом Твоим тайну повем».

Лепет ее сразу же оборвался, она никогда не могла говорить с ним, отвечать внятно – даже и теперь, когда была уже новой, уже почти не той, что прежде, но именно что «почти»: сразу застряли все слова, а голос отца Митрофана, казалось, прозвучал грубо, как будто враждебно, словно ударил, сбил с ног

– Нельзя? – зачем-то глупо переспросила она, растерянно посмотрев вверх, встретила строгий и одновременно насмешливый как будто взгляд:

– Нельзя.

Это было сказано твердо и вместе с тем как будто с тайным смешком. Как будто он даже ее передразнивал, ее голос, интонацию, но все же говорил серьезно – и даже головой покачал: «нет».

Она тут же обмерла, смогла только выдавить из себя какое-то неопределенное «а как же…», услышала это будто со стороны, и еще почему-то непонятные слезы застряли в горле (Господи, да почему же возле него всегда так страшно – до слез?!), но, разозлившись на себя, больно хрустнув сплетенными за спиной пальцами, она все-таки сказала:

– Помолитесь, пожалуйста, чтобы у нас все… получилось… чтобы… хорошо…

Он вздохнул – очень шумно и тяжело, как старый слон в зоопарке Катя вдруг почувствовала исходящую от него непомерную усталость и еще неизбывную вселенскую грусть, и прямо перед своим лицом увидела черную с сильной проседью бороду, взметнулась епитрахиль, накрывая привычной, такой успокаивающей всегда темнотой, и перед самой темнотой она услышала:

– А ты уверена, что тебе это нужно?

Темнота закрыла, давая как будто передышку, чтобы все осмыслить, и тут же заработал в голове телеграф, полетело, молниеносно отбивая из мысли в мысль – то есть как «уверена»? то есть как «нужно»? то есть, это значит?.. то есть, он хотел сказать?. то есть, то есть, то есть…

Эти все панические «то есть» даже почти выпрыгнули из нее, чтобы немедленно, немедленно разрешить все непонятное до конца, чтобы конкретно уже, точно знать (подсудимый, вам ясен приговор?), но огромная рука в красном с золотом поруче, ложась на ее две, автоматически уже скрещенные для принятия благословения, закрыла эти «то есть», а сверху, с вершины скалы, напоследок донеслось:

– Молиться нужно, Катя

– Так я молюсь… – прошептала она сквозь опять набежавшие глупые слезы, но уже как будто самой себе.

Было понятно, что дальше ничего не будет: автоматически она уже шла к аналою, целовать Крест и Евангелие, как-то она поняла, что больше вопросов задавать не стоит, он всегда так умел ей сказать – без слов. Черная скала замкнулась, она еще раз встретила этот взгляд – насмешливый и вместе с тем странно грустный, всепонимающий, проникающий до печенок, до самой страшной, греховной Катиной сути По взгляду было понятно – всё, иди; впрочем, взгляд уже терялся в тумане. В том тумане, который от испуга стоял у нее перед глазами, но ведь вершины скал всегда окружены туманом, а если долго смотреть вверх, закружится голова.

Из храма она выбежала, стараясь сдержать все те же злые и ненужные, непонятно откуда и почему взявшиеся слезы, побежала прямо в сквер, где часто сидела раньше после исповеди, чтобы прийти в себя, и сейчас упала на скамейку, почти ничего не соображая, ничего не видя вокруг.

Внутри нее билась и клокотала странная злость.

«Не бо врагом Твоим тайну повем…» Так, значит? Это Костик-то – враг? Самый лучший в мире Костик – враг?! Да он в сто раз лучше вас всех, вместе взятых! «Православные», «любовь к ближнему», а Костик, значит, – враг? Нельзя рассказать про Таинства? Ах так, ну и не надо! И без вас проживем! Ну и пожалуйста! Ну и отлично! Отлично!

Она храбрилась, она кричала внутри, ругалась, чтобы заглушить отчаяние, которое было гораздо сильнее и глубже, чем эта поверхностная детская злость

Катя слишком давно привыкла к тому, что нужно вслушиваться в тон отца Митрофана, что нужно искать тайные смыслы в простых словах, тон ей был очевиден – неодобрительный, даже грубый. Не захотел, не вникнул, не принял. «Не бо врагом Твоим тайну повем» – но как рассказывать о Церкви, если самое главное говорить нельзя? Как привести к Богу, если нельзя говорить о том, что она испытала, во что верила, но тогда о чем? Нет, он просто не захотел принять Костика, сразу ударил – щеки ее горели, как будто пощечина была реальной. Но еще сильнее болело от другого: раз он так ответил, раз он не сказал четкого «да», значит – ничего и не выйдет? Вспомнились сразу рассказы о тех, кто ослушался духовника, – родятся дети-уроды, муж будет изменять, несчастный брак… Дело ведь не в его личном неприятии, конечно: этот словесный удар, эта нарочитая грубость была для вразумления, это «нельзя» было ответом на главный вопрос – можно ли это всё

Ведь на самом деле она пришла спрашивать не про Костика Она пришла спрашивать про новую жизнь, которая у нее началась – новую жизнь без молитв и служб, новую жизнь, полную мирской, земной радости Она же сама – сама! – не хотела, чтобы Костик становился «истинным православным», впрягался в «обязанности христианина», во все эти ограничения и самокопания. Если она и хотела, чтобы он верил – то не так. Но как? Она и сама не знала Она же сама тяготилась уже этим приходом, этими знакомыми лицами, этой надоевшей уже «православной жизнью», в которой она не видела смысла, она встала на путь отступления, на широкую дорогу, и чего она хотела – чтобы отец Митрофан это благословил? На что вообще надеялась? И что теперь злиться – он просто не стал поддерживать ее игру в прятки от себя самой, он просто ткнул ее носом в неприглядную правду.

Он спросил: «Ты уверена, что тебе это нужно?» – тоном, не оставляющим сомнений, что ничего из ее затеи не выйдет Он сказал это так, как будто уже все знал – как она любит и кого, хотя из ее сбивчивого невнятного лепетания вряд ли можно было что-то сразу понять Ему ничего не нужно было спрашивать и выяснять – он и так все знал Он не пригласил Костика на разговор, вообще ничего не спросил о нем, не задал ни единого вопроса. Потому что в этом не было никакого смысла. Он и так знал, что Катя вовсе не собирается просвещать Костика, приводить его в Церковь, что она, наоборот, – сама поглядывает на страну далече. Он просто все это сразу понял и сказал то, что должен был сказать как священник, как духовник, как пастырь заблудшей овцы – нельзя.

Она, почему-то покраснев, мысленно поставила рядом две картинки – отец Митрофан и она с Костиком Раздолбанные кеды, рваные джинсы, прогулки по паркам, постоянный праздный смех, поцелуи – ужас! – в каких-то – дважды ужас! – подворотнях, цветы, леденец на палочке в форме сердечка с надписью «Love», Костик где-то раздобыл и принес: «Помнишь, в „Девчатах”, маленькие любят сладкое? Я же знаю, что ты любишь больше меня, – конфеты», вся эта их глупая подростковая романтика (а ведь обоим уже давно не шестнадцать и даже не восемнадцать!), полудетская дурашливость и… отец Митрофан! «Я его люблю, он так хорошо играет на гитаре» – вспомнилось ей из давней проповеди под Сретенье, в День святого Валентина – о-о-о, как в воду глядел! Как он клеймил всегда эту глупую влюбленность, эту жажду романтики, страстей, «по-цу-ло-вать». И вот теперь и Катя туда же… такая серьезная, благочестивая девушка, из такой воцерковленной семьи, преданное духовное чадо – и такой удар для отца Митрофана. Как быстро она забыла всё! Как легко увлеклась мирским, ярким, интересным Немыслимо, немыслимо просто, сразу видна вся ее глупость, легкомыслие, вся греховность, суетность, погоня за удовольствиями, за какой-то земной любовью… Как это мелко казалось сейчас! И как далека от этого была духовная жизнь!

Но ведь просто невозможно отказаться от всего этого! От Костика, от любви, от новой жизни! В конце концов, отец Митрофан, вы же сами разрешили влюбляться в двадцать! Невозможно, просто невозможно вернуться в тот мир, в котором она так долго жила, – в выхолощенный, аскетичный и пустой мир, где надо было вечно осознавать себя худшим из грешников, «держать ум во аде и не отчаиваться» Не могла она уже вернуться в ледяную пустыню с умерщвлением плоти, с изгнанием всякой душевности, с вечным парением духа, еще тогда, после той Пасхи она поняла – все это подходит для смерти, а сейчас ей хотелось любви и жизни.

Да и как вообще сейчас расстаться с Костиком, – заговорила ее земная, грешная и коварная часть души, которая всегда и везде искала оправдания, – нельзя же его вот так вдруг бросить! Что за мнение о Церкви у него сложится – я с тобой не встречаюсь, потому что меня батюшка не благословил, ты некрещеный и иди отсюда, я тебе даже объяснять ничего не буду, потому что ты враг, ты металлюга и алкоголик, а мы тут все святые и вам, грешным, места среди нас нет Как у отца Маврикия, что ли, будем? Впрочем, будь ее духовником отец Маврикий, Кати бы, наверное, уже не было в живых после такого разговора. Воображение в ужасе отказывалось рисовать, что бы сделал с ней отец Маврикий. Отлучил от причастия на год? Или сразу на все десять лет? Назначил бы «Канон покаянный» и по сорок поклонов каждый день до конца жизни? Наверное, это было бы самым легким наказанием за все эти прогулки, поцелуи и леденцы на палочке Отец Маврикий ей бы прописал леденцы! И чупа-чупсы заодно.

«Знаю случаи, – заговорил вдруг вызванный из небытия отец Маврикий, – когда это чувство становилось греховной страстью, когда оно вытесняло и веру, и любовь к родителям, и доверие к духовнику. Ведь может православный человек влюбиться и в человека нецерковного, ужасно, когда человек влюбляется не в того, кто ему предназначен Богом, ведь как может быть предназначен Богом человек, который не разделяет с тобой твою веру?»

Разум ей говорил именно это, повторял отца Маврикия на все лады, но сердце, сердце твердило совсем о другом. Впрочем, можно ли слушать сердце в таком случае? «Я не знаю другого падения монаху, кроме того, когда он верит своему сердцу».

С каким-то внутренним болезненным стыдливым смешком она вспомнила вдруг картинку, которую с таким удовольствием рисовала когда-то – благочестивая девушка в платочке и демонический неформал: ах, Катя, Катя, если бы ты знала, что мечты иногда сбываются, а нарисованные герои обретают плоть! Так хотелось тебе подвигов и трагедий, так легко тогда казалось выйти победителем, так просто было выбрать горький, но праведный путь – только в жизни-то все куда больнее и сложнее, чем в книгах и в мечтах. В жизни все по-настоящему и навсегда – и по выбранному пути идти придется не нарисованному герою, а тебе. Вот теперь и ты стоишь на перепутье, как и хотела – в белом платочке, справа – храм, Бог, отец Митрофан, духовная жизнь, слева – твой неверующий и некрещеный «металлюга и алкоголик», жизнь, полная удовольствий, а не подвига

Не малодушничай, не придумывай отговорок, ты все слышала, ты все знаешь. Есть право и есть лево, есть неудобный, тернистый путь подвига и веры, путь встречи с Богом, а есть путь страстей, путь яркий, легкий, удобный, веселый. Только если Бог на другом пути, то подумай, кого тогда ты встретишь на этой удобной дороге?

Сквозь голые ветки деревьев сиял золотом купол, и луч весеннего неверного солнца ласково гладил ее по щеке. Она посмотрела на крест на куполе Я не буду об этом думать Я не буду – пусть все идет так, как идет, пусть. Я просто не буду об этом думать!

Новый год

I

Наступило лето.

Мама с Аней и Ильей уехали на дачу, на дачу скоро собирался и папа – за счет накопившихся отгулов и переработок ему дали большой отпуск, почти два месяца Катя как раз сдала сессию, но на дачу не собиралась – какая дача, когда у нее тут Костик?

Из-за этого по всей квартире невидимыми нитями были натянуты недовольство и отчуждение, о которые все постоянно спотыкались: Катя не могла оторваться от своей любви и не хотела замечать ничего вокруг, родители же просто боялись «на всякий случай», боялись всего – и того, что дочка вроде бы выросла и хочет жить самостоятельно, и того, что она в первый раз в жизни не едет на дачу, и грязного соблазнения со стороны Костика боялись, и, конечно же, внезапной беременности.

Катя уже приводила Костика в гости, и вроде бы он понравился родителям, но потом, через несколько недель после очередного разговора о его воцерковлении, когда стало понятно, что в храм он не идет, а Катя и не настаивает, состоялся серьезный «разговор». Родители даже слегка вышли из себя Они кричали, что Катя охладела к храму, что она скатывается вниз, что отец Митрофан не благословил, что Катя сломает себе жизнь, все неверующие изменяют своим женам, никакой жизни с ним у Кати не будет, надо немедленно это прекратить, пока она окончательно не скатилась в блуд!

Она плакала, слова родителей били по больному, заставляли вспоминать то, о чем она решила не думать, что заталкивала глубоко внутрь, и после этого скандала Катя решила твердо – больше они не узнают ничего. Из-за этого опять же были скандалы, отношения портились, но, сжав зубы, она оберегала свое сокровище – любовь – от дурного слова, недоброго взгляда и мучилась, что все больше и сильнее разрыв между ней и родителями, которых она по-прежнему очень сильно любила.

За утешением она бежала к нему – к Костику, возле него укрывалась от домашних скандалов, от всех своих страхов, от неуверенности, только возле него ей было тепло, уютно, понятно, он так легко разрешал ее трагедии одной только улыбкой, одной шуткой: она всегда парила где-то высоко, он же уверенно стоял на земле Она приходила заплаканная, а он ей советовал съесть банан

– Почему банан? – удивлялась Катя, слезы тут же высыхали, как у ребенка, которого отвлекли от плача интересной игрушкой

– Ну, он желтый такой, веселый Пойдем, купим?

Она говорила – господи, Костик, вечно ты придумаешь: «желтый, веселый», но уже смеялась, тут же забывала про свои беды, а он ей объяснял про серотонин, гормон счастья, который как раз есть в бананах и шоколаде Хотя самый мощный гормон счастья вырабатывался тут и передавался через прикосновение – через его руку, Катя это точно знала. Она все время вспоминала, как Костик написал ей еще давно, в Интернете: «Дайте мне руку, нынче не просто ходить на мысочках по чистому воздуху в метре от прокаженной земли», она тогда спросила – откуда это? Оказалось, из песни Павла Кашина Костик точно угадал про нее и теперь крепко держал за руку. С ним ей легко было идти по воздуху. На прокаженную землю она вообще редко ступала

Назад Дальше