Уйти по воде - Федорова Нина Николаевна 5 стр.


Но и на литургии не всегда входила она в молитвенный и трепетный настрой, чаще, невыспавшаяся, сонная и недовольная, она дремала стоя, думая всю службу о чем-то постороннем, и Евхаристия означала для нее скорый конец службы и – наконец-то! – непостный обед дома.

Отец Митрофан как-то сказал в проповеди, что Царство Небесное – это вечная литургия. Катя тогда тихо ужаснулась: всегда будет длиться эта томительная, скучная служба, которую она выносила только потому, что хорошо знала ее ход, знала, когда она закончится, и радовалась про себя, когда уже наконец пели «Отче наш». Мало того, что ради Царствия Небесного приходится отказываться от всего, страдать и идти тернистым путем, так еще и само Царствие Небесное оказалось… гм… впрочем, это были уже какие-то кощунственные мысли, и Катя поспешно гнала их прочь.

Но теперь она не просто «делала все правильно» и получала от этого заслуженную радость, теперь в храме был Олег, и «правильное дело» становилось вдвойне радостней. Теперь Катя не хотела пропускать ни одного воскресения, ни одного праздника, еще накануне ее охватывало радостное волнение – встреча, завтра! Утром она вставала уже не так, как обычно – через силу, с трудом, а радостно вскакивала, читала утренние молитвы, умывалась, собиралась, легко бегая из комнаты в ванную и обратно, и, наверное, удивляла маму.

Воля Божия была ей совершенно очевидна. Это Бог послал ей такого ангела-хранителя, ведь отец Митрофан всегда говорил, что спасение приходит через людей.

Кажется, кончился страшный период – переходный возраст, она пережила это страшное время без потерь, не ушла из храма, не отреклась от Христа, не соблазнила Аню и Илью, а выбрала правильный путь и начала подлинную духовную жизнь.

Туман

І

Тетка эта слишком уж пристально ее разглядывала: Катя время от времени поднимала голову от книги, бросала украдкой взгляд на лавочку напротив – смотрит. Ну, пусть смотрит. Наверное, ее удивляют книги – их слишком много, к тому же старых, подклеенных, библиотечных, с самодельными обложками, прежние давно уже истрепались: по этим книгам учились еще преподаватели, во всяком случае так рассказывали в библиотеке на собрании для первого курса. Им тогда всё подробно объясняли – как пользоваться каталогом, как выписывать шифр, что где находится в читальном зале.

Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что-нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.

Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты-филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по-настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.

Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда-то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как-то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на таких машинах, там вообще моральное разложение, шла бы Катя лучше в православный вуз. Но отец Митрофан ее неожиданно благословил, и Катя начала готовиться к поступлению в университет со страхом и трепетом.

Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из-за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.

К тому же девяностые кончились. Почему-то, едва девятки сменились на нули, стало как-то легче дышать – как будто в самом деле можно было начать все с нуля, как будто не только последние десять лет, но и все десять веков были сброшены со счетов, и третье тысячелетие, казалось, сладостно манило обещанием какой-то новой светлой жизни. Темные, страшные, голодные годы ушли в прошлое, папа смог устроиться на нормальную работу, уже можно было что-то купить, и мама тоже пошла работать на полставки – Аня и Илья уже ходили в школу, и первая половина дня у мамы освободилась.

Прежняя строгость православной жизни тоже постепенно куда-то уходила. Уже трудно было поверить, что существовали когда-то маленькие полуподпольные общины, что раньше всех «записывали» перед крещением. В Москве не осталось уже ни одной церкви без креста – теперь храмы восстановили, народ лился в них бесконечным потоком, рукополагали молодых батюшек, о Церкви стали больше говорить, и не только в желтых газетах, как раньше, а уже серьезно и как будто даже заинтересованно. Даже на телевидение кто-то пытался пробиться, вроде бы появилась даже какая-то православная передача, издавали все больше православных журналов и газет и, само собой, книг, причем не только репринтных, с ерами и ятями, а новых. Стали печатать разных батюшек, и, конечно, Кураева, издавали проповеди на кассетах, говорили о насущных церковных проблемах. Всё больше стали говорить о неофитстве, которым заболевают многие новички в церковной жизни, и о православном воспитании детей, которых не стоит заставлять ходить в храм и молиться, потому что веру нельзя воспитать насилием. А еще писали (пока осторожно), что брюки тоже могут быть женской одеждой и носить их не грех. Волосы женщинам тоже можно стричь, а телевизор можно смотреть – конечно, в разумных пределах, помня о душе.

Родители понемногу оставляли сугубую строгость в вере: разрешили Кате остричь косу и носить джинсы, а младшим детям даже купили видеомагнитофон, чтобы смотреть хорошие фильмы.

Все-таки было немного страшно, кто-то из маминых знакомых рассказывал, что стриженых женщин Богородица не сможет вытащить из ада: будешь падать в ад, Богородица протянет руку, чтобы ухватить за косу, а косы-то нет. И про женщин в брюках одна старица говорила, что при Антихристе они все будут призваны в армию. Но Катя все равно радовалась этим послаблениям – теперь она могла быть не такой уж «другой» и не сильно отличаться от мирских. Конечно, это было малодушно, ведь где-то в глубине души она понимала, что православная христианка должна нести свой крест до конца и терпеть надругательства врагов, «блажени есте, егда поносят вам», но, в конце концов, разные батюшки писали же в книжках, что греха и отречения в мирской внешности нет, а отец Митрофан ничего по этому поводу не говорил. Катя, впрочем, на всякий случай не уточняла.

Однако, несмотря на джинсы и отсутствие косы, она все равно чувствовала себя другой. Катя была островитянином, попавшим на большую землю, и поражалась всему. Она впервые вблизи увидела, как девочки курят и пьют пиво прямо из горлышка. Как говорят «хрен знает» и совершенно этого не стесняются. Некоторые – правда, совсем уж хулиганки и двоечницы – даже матерились! Все эти неправославные не читали утром и вечером молитв, зато смотрели сколько угодно телевизор, не придавая этому особого значения, спали до обеда по воскресеньям и спокойно ели в пятницу купленную в ларьке пиццу с колбасой. Катя смотрела на все это с каким-то ненормальным жадным любопытством – ей хотелось буквально все потрогать, пощупать, понять законы «их» мира, почувствовать эту «неправославность» как можно ближе. Как это, например, утром накрасить глаза и губы, поехать в университет, а вечером пойти в клуб танцевать с друзьями? Как это – пить пиво или даже водку (как рассказывали некоторые) на всяких тусовках? И как себя ведут те, кто живет такой жизнью, о чем они думают, как себя ощущают? Ей казалось, что если она подойдет как можно ближе, пощупает, понюхает, надкусит эту жизнь, то сможет понять «их», всегда таких загадочных для нее и страшных. Ей надо было их понять, чтобы перестать так бояться.

«Они», казалось, ничего особенно не замечали, может быть, Катя хорошо маскировалась, хотя, например, вообще не красилась, и, конечно, сразу обозначила свою позицию – что она не пьет, не курит и матом не ругается. Все-таки надо быть воином Христовым, несмотря на внешние уступки, об этом и писали в книжках – нужно хранить внутреннее, а не внешнее, вот Катя и хранила. Может быть, «они» и догадывались, но, кажется, «их» это не особенно волновало.

Они не делали никаких попыток ни унизить ее, ни обличить, более того, они даже ходили с ней после пар поболтать и прогуляться, обсуждали вполне буднично все университетские дела. Катя даже как-то сошлась с неправославной, конечно, Варей из своей группы, впрочем, Варя носила крестик и вроде как не чуралась Церкви, хотя воцерковленной, разумеется, не была.

«Тайное знание» действительно не делало различий и требовало жертв от всех – все одинаково страдали в читальном зале, стояли в библиотечных очередях, заучивали артикуляционные профили по фонетике, все одинаково боялись первой сессии как окончательного экзамена на «настоящего студента», таскали полные сумки книг, читали в метро античку – Катя слилась с этой толпой первокурсников, плыла по течению, не думая пока ни о чем, кроме насущных забот: сдать, достать, сделать, выучить, прочитать.

«Ифигению в Тавриде» она дочитать не успела, сейчас пересадка, а на другой ветке вряд ли удастся сесть, вздохнула с сожалением – придется дочитывать дома, а дома еще столько дел! Встала, надела на плечо ремень сумки, от которой сразу заныла спина, взялась за свой неподъемный пакет и стала протискиваться к выходу. Толпа вынесла ее из дверей, закружила, Катя пробилась к колонне, чтобы остановиться, может, удастся все же впихнуть две не поместившиеся никуда книги, они очень мешали, и вдруг опять увидела прямо перед собой ту тетку, с лавочки напротив. Тетка смотрела ей в лицо, казалось, что с какой-то даже жалостью, и вблизи стало ясно, что это не тетка, нет, это уже старушка, очень старая, все лицо в морщинах, но глаза светлые, прозрачные почти что, а взгляд ясный, даже юный, вот она и кажется моложе. Странная бабушка взяла вдруг ее за руку, Катя опешила, ничего не успела сделать, ни сказать, ни отпрянуть даже, как бабушка, глядя прямо ей в глаза, сказала ласково, сочувственно, неожиданно певучим голосом:

– Порчена ты, девка. Сглазил кто-то.

Ее уже не было, исчезла, растворилась в толпе, Катя стояла, глядя ей вслед, – это было или не было вообще? Может, от напряженной учебы в голове помутилось? Но рука как будто зудела от прикосновения теплой сухой ладони, и Катя машинально потерла ее о джинсы. Ее толкали, она перехватила поудобнее пакет: вот-вот порвется, доехать бы скорей до дома.

Порчена! Сглазил! Девка! Бред какой-то. В метро полно сумасшедших.

II

Напряженное лето со вступительными экзаменами, начало учебы и первая сессия отодвинули на задний план всё остальное, как будто сделали душу менее восприимчивой к волнениям, мечтаниям и страстям. Но едва только Кате удалось освоиться немного в новой роли, едва только она почувствовала себя уверенней и поставила по ветру свой маленький парус в бурном море университетской жизни, как спасительная анестезия кончилась: в душе прочно прописалась болезненная острая тоска.

Было как будто две Кати – одна, внешняя, исправно тянулась, училась, общалась, жила жизнью обыкновенной студентки: сидела с девочками на «сачке» под лестницей, стояла в библиотечных очередях, перебрасывалась записочками на лекциях, радовалась стипендии, делила один на всю группу доширак в полутемном закутке у тети Цинны, который все называли почему-то «карманом»; там всегда в перерывах между парами выстраивались гигантские очереди, зато в «окно» можно было спокойно сесть в уголке, тащить расползающиеся во все стороны пластмассовые макароны, обсуждать перлы очередного препода или делать вместе старослав.

А вторая, внутренняя Катя, тосковала. Мир ее рушился, твердая земля под ногами вдруг стала разъезжаться в разные стороны, и все вокруг как будто тонуло в непроглядном, плотном, вязком тумане. Ей казалось, что университетская суета затягивает ее, что она скатывается постепенно, отходит от Бога, все меньше у нее получается быть правильной христианкой. Она только сейчас стала понимать, как наивно решила, что устоит в вере, сохранит внутреннее, уступая во внешнем. Внутреннее таяло, внутреннее ускользало, растворялось в зыбкости и неустойчивости, которые теперь были повсюду в ее жизни. Она корила себя – за обрезанную косу, джинсы, из которых теперь не вылезала, – ведь все получалось по Евангелию, «неверный в малом неверен и во многом». Получалось, что «многое», главное, держалось на этих мелочах, держалось просто на прежнем укладе жизни, а сейчас, здесь, в другом мире, она уже не могла быть прежней – правильной православной христианкой.

Все три последних школьных года Катя жила праведной жизнью. Исправно молилась, исповедовалась у отца Митрофана, ходила в храм, не участвовала ни в «гуляньях», ни в «посиделках», которые иногда устраивали одноклассники у кого-нибудь на квартире. Одни «посиделки» кончились плохо – пили вино, курили, были приглашены мирские, со двора, Ковалев вообще напился, об этом узнали в гимназии, кто-то из своих рассказал, но кто именно – так и не выяснили, и все обвиняли друг друга в стукачестве. Из-за этого было даже общегимназическое собрание, на котором «посиделки» запретили раз и навсегда и поставили вопрос об исключении Ковалева из школы, а отец Митрофан долго рассказывал, сколько на гимназистов было потрачено сил – и физических, и душевных, и что теперь со стороны учеников учителя и родители видят только черную неблагодарность.

Назад Дальше