Время колоть лед - Хаматова Чулпан 10 стр.


“И совсем не боялись журналистов”, – произносит Чулпан. И мы молчим. Понятно, что примерно с той поры и начался век, в который журналистов стали избегать.

Поеденные влагой и временем фотографии Федерико Феллини и Анны Маньяни, Микеланджело Антониони и Моники Витти, Кларка Гейбла, Софи Лорен, Мика Джаггера и еще какого-то выдающегося американца, чье лицо съела забравшаяся под стекло витрины плесень, оставив любопытному взгляду только идеально сидящий костюм. Мы рассматриваем их, пытаясь понять, какими они были на самом деле. Действительно ли так беззаботно смеялись. Как прошел вечер, что они делали дальше. “Это такое удивительное умение, – вдруг говорит Чулпан, разглядывая фотографию великих киношников, гурьбой поднимающихся по Виа Венето полвека назад, – радоваться чужим успехам”.

Мы поднимаемся выше, чем они остановились на черно-белых фотографиях. Небольшой крюк на виллу Боргезе. До белоснежной двери музея и сразу свернуть. “Если войдем внутрь, – говорит Чулпан, – пропадем, застрянем!”. Мы не входим, сворачиваем налево, скатываемся по парковой дорожке вниз, к безупречной Пьяцца-дель-Пополо с ее неизменными, спрятанными в углу простецкой церкви Санта-Мария-дель-Пополо двумя восхитительными полотнами Караваджо. А потом по одной из улиц трезубца – в гостиницу. Оттуда утром, едва проснувшись, через Пьяцца-дель- Оролоджио и приходящую в себя после ночного кутежа таверну “Джулио, передай мне масло”, которую уже четверть века держит хитрый Рикардо, перепрыгиваем скучную Виа Витторио и оказываемся на утреннем рынке Кампо-деи-Фьоре. И опять – на вокзал, ныряя в улицы, выныривая на площадях, останавливаясь запить всё это кофе.

В аэропорт мы входим прогулочным шагом абсолютно счастливых римлянок. И оказываемся перед закрытой стойкой регистрации нашего рейса. Мы забыли про время.

“Ничего, – говорит Чулпан, – может быть, есть и другие билеты?” И мы бежим. В кассу, где за оставшиеся несколько билетов на последний сегодняшний рейс до Палермо насмерть воюют три десятка итальянцев. Как мне объяснить им, что со мной артистка, у которой всего два дня, а на третий – спектакль? И если мы сейчас не улетим на Сицилию, то “дома счастья” у нас, наверное, и не будет никогда.

Так быстро и уверенно я никогда не говорила по-итальянски. Потратив часть денег, предназначавшихся на залог за дом, мы купили билеты на самолет, улетающий через час. Он улетал из другого терминала.

На стойке регистрации обнаружилось, что, окрыленные покупкой, мы забыли паспорта прямо на кассе. И мы побежали. Обратно. Навстречу нам несся сотрудник ALITALIA: “Я подумал, если вы действительно летите за мечтой, надо помочь”. И мы полетели.

Уже в самолете выяснилось, что водительское удостоверение Чулпан исчерпало свой срок годности три месяца назад. “Но мы же попробуем договориться? – предположила Чулпан. – Должен быть какой-то знак, что всё не зря”.

В пункте проката автомобилей аэропорта Палермо нас встретили семь стоек проката машин с разными названиями. Мы обошли шесть: унижаясь и умоляя, обманывая и заискивая. Отвечавшие за выдачу автомобилей женщины не поверили ни единому слову. А одна, когда я пыталась сказать, что срок окончания действия прав – это не срок окончания действия прав, а дата последнего экзамена, отрезала: “Это смешно”.

В окошке седьмой компании сидел парень. “Постарайся сейчас поверить в то, что у нас получится, верь в то, что ты говоришь. Но главное, ни на секунду не останавливайся”, – учила меня Чулпан. Я говорила со скоростью пятидесяти пяти слов в минуту. Чулпан смотрела на паренька долгим мягким взглядом. Он уже принял ее просроченные права, уже подобрал нам машину. Он уже протягивал ключ… И тут стерва за стойкой напротив сделала ему знак: покачала головой. И он решил пересмотреть документы.

В “живописное сердце острова” мы добирались на такси. Хозяйка дома мечты Светлана ждала нас на заправке у стратегического поворота к (возможно, в будущем нашей) недвижимости. На Светлане были большие темные очки в золотой оправе. Медицинским образом измененная линия рта позволяла ей улыбаться примерно до ушей, обнажая самые дальние, однако ж безупречно белые зубы. В разговоре Светлана безупречными зубами немного прищелкивала, а также прицокивала кроваво-красными ногтями по автомобильному рулю. “Немного похожа на крокодила, да?” – успела шепнуть мне Чулпан, прежде чем Светлана взяла слово.

“Я вижу, вы не замужем, – строго посмотрела она на нас в зеркало заднего вида, – так вот, у меня есть тут один благородный человек, с титулом, который бы хотел жениться на невинной девушке до двадцати. Не надо переубеждать меня. Я, конечно, не слепая. Но его мы всегда можем убедить в том, что он просто не понимает своего счастья. Почему вы не хотите попробовать? Я тогда позову его назавтра. Кстати о доме. Там будет удобно разместиться сразу нескольким семьям. До моря надо ехать на автобусе, зато какой прекрасный сад! Кстати, есть еще граф. Он просто ищет русскую жену. Я тогда тоже покажу ему ваши фотографии, мы сфотографируемся в саду, как доедем. Так?”

Тут мы доехали.

“А убежать мы хотя бы сможем?” – куда-то в воздух спросила Чулпан. А Светлана уже показывала “дом счастья”. Он оказался социальной квартирой на втором этаже блочного дома в пятидесяти километрах от моря. Крошечный помидор черри в огороде бессильно поник, видимо, оплакивая отсутствие прекрасного сада. Квартира не была похожа на дом. Но и не была похожа на квартиру. Несколько отходящих от лестницы пространств разгораживали занавески из соломы. Стоял тяжелый запах. Тут, наверное, надо признаться, что Чулпан – беременна. Срок совсем маленький. И очень тяжелый токсикоз.

“Так, к столу. Я приготовила пасту”, – воинственно заявила Светлана.

“У вас здесь комары”, – пробормотала Чулпан.

“Да нет здесь никаких комаров”, – весело сказала Светлана и размашисто шлепнула себя по щеке.

“Знаете, а мы не голодны, давайте, может быть, сразу на море?” – пролепетали мы.

“Но я готовила”, – отрезала Светлана.

Чулпан пыталась не войти в дом. А у Светланы остывала паста. All’amatriciana. Это которая с беконом, томатами и перцем. На улице было около тридцати пяти градусов жары.

Через полчаса мы выдвинулись к морю. Я плохо помню, но, кажется, Чулпан нырнула и поплыла прямо из машины. А я осталась со Светланой.

“У подруги вашей лицо знакомое. Как ее фамилия?” – спросила женщина-крокодил.

“Иванова”, – сказала я, опустив глаза.

“Точно! – обрадовалась Светлана, – я видела ее на коньках по телевизору. Фигуристка?”

Чулпан предложила удрать прямо по береговой линии. Но тяготили чемоданы. Через знакомых знакомых я отыскала телефон забытой помощницы афериста Згарби. Умоляя спасти нас от женщины-крокодила, написала ей так пронзительно и безнадежно, что она просто не могла не ответить. Но у ее дочери в бассейне шла тренировка. И она пообещала забрать нас “не раньше, чем через четыре часа”.

Темнело.

Мы попросили женщину-крокодила высадить нас где угодно, возле первого же кафе. Она остановилась в населенном пункте с неожиданным для здешних широт названием Мемфис. “Как ты думаешь, Фолкнер мог знать об этом месте?” – спросила Чулпан. И мы вошли в залитую неверным светом люминисцентных ламп тратторию, сильно похожую на советскую столовую. Полтора десятка сидевших внутри мужчин в черном одновременно прервали шумный разговор и застыли. Мы действительно оказались в самом сердце Сицилии: две женщины вечером в ресторане выглядели здесь недоразумением. Хозяин, не глядя, протянул короткое рукописное меню, в конце которого фломастером был объявлен вареный осьминог. Чулпан почему-то сказала: “Вообще осьминога очень трудно приготовить. Его как-то специально варят в огромной кастрюле. Кажется, полдня”. Хозяин сказал, что готовить вареного осьминога и в самом деле нужно не меньше двух часов. Впрочем, его обычно заказывают только на большие торжественные ужины: это серьезное блюдо. Но мы заказали. Попросили бутылку вина и вышли за дверь.

Мы сидели на земле у задней двери безымянной мемфисской траттории. Пили вино по очереди из бутылки и курили. На безмятежном небе Сицилии одна за другой загорались веселые и бесстрашные звезды. Мы ждали подружку Згарби и вареного осьминога. И рассказывали друг другу свою жизнь.

“Однажды это станет началом какой-то книги”, – предположила я.

“Ты знаешь, – после длинной паузы ответила Чулпан, – в это никто никогда не поверит. Но записать, наверное, надо”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

ГОРДЕЕВА: А ведь я тебя совсем не знала до “Подари жизнь”. Какая ты была?

ХАМАТОВА: Другая. Совершенно другая, Кать.

ГОРДЕЕВА: Звезда?

ХАМАТОВА: Актриса.

ГОРДЕЕВА: Платья-дорожки-папарацци?

ХАМАТОВА: Даже не это самое главное отличие. С одной стороны, мне с первой минуты не понравилось видеть себя на обложках, быть предметом обсуждения. Помню, как Валера Тодоровский в интервью “Московскому комсомольцу” во время съемок “Страны глухих” сказал что-то в том духе, что вот “Чулпан, которая сейчас у меня снимается, – это будущая звезда”. А я как раз прибежала в ГИТИС принимать вступительные экзамены и зашла в общественный сортир: там стояла дикая вонь, грязь, дерьма по колено и во всем этом валялся “Московский комсомолец” с Валериными словами про меня и моим портретом. Использована была уже по назначению эта газета или нет, осталось загадкой, но чувство отвращения я запомнила. Оно закрепилось на съемке с модным фотографом Владимиром Фридкесом для журнала “Вог”. Фридкес тогда был реальной фэшн-звездой. А мне было года двадцать два, только что вышла “Страна глухих”. И он обращался со мной так, что я не то что себя человеком не чувствовала, не то что артисткой, а просто, ну, какой-то функцией, предметом. И он довел меня до такого состояния, что я встала и сказала: “Я не модель, я актриса”. Фридкес обалдел. И переспросил: “Чтоооо?” Я говорю: “Либо вы меняете тон, либо я сейчас уйду со съемки”. Он сказал: “Ну и уходи”. Я повернулась и ушла. Правда, мы уже успели что-то снять, статья с фотографией вышла.

Спустя годы Фридкес перестал быть модным фотографом, стал художником современного искусства в арт-группе AEC. И как-то мы встретились с ним на выставке АЕС+F. Мы поздоровались. И вдруг он говорит: “А я помню нашу первую съемку. Я вам очень за нее благодарен. Вы мне поставили голову на место”. Представляешь? Я говорю: “Да вы что?” Он: “Да, я всё помню”.

А звездой я так и не стала, потому, видимо, что, когда начинала складываться вся эта звездная институция в России, я уже уехала в Германию. И прожила там три года, приезжая только на короткие блоки спектаклей. Вероятно, я пропустила момент вхождения в звездную актерскую тусовку. Хотя, сейчас я понимаю, мир, окружающую действительность я воспринимала очень по-актерски.

ГОРДЕЕВА: Это как?

ХАМАТОВА: Я относилась к мироустройству довольно просто: жила, не задумываясь, что могу по-настоящему участвовать в том, как всё вокруг меня устроено. Я жила в аквариуме, где важны были только мои проблемы: личные, профессиональные. А страна? Страна меня волновала постольку поскольку. Я как-то не зацикливалась на этом. Думала: вот есть такая страна, какая есть, что же поделаешь. Моя задача – развиваться в профессии и быть полезной своим детям.

ГОРДЕЕВА: Ты хочешь сказать, что восприимчивость к чужой боли, которая так отличает тебя нынешнюю от других людей, – качество, которого прежде не было?

ХАМАТОВА: Мне трудно так о себе говорить. Но одно я знаю совершенно точно: я не смотрела телевизор, не жила жизнью страны, я существовала в пространстве, надежно отгороженном шлюзами от реальной жизни с ее правдой, болью, несчастьем и радостью. Спроси ты меня тогда о больных детях, я бы не поняла вопроса. Какие больные дети? Это – не по моей части, у меня другая профессия.

ГОРДЕЕВА: По драматургии тут должно случиться какое-то потрясение.

ХАМАТОВА: Это был поступательный процесс. Вначале меня просто вывело, вынесло из тумана, в котором я пребывала, когда зимой две тысячи второго года сыну моих ближайших казанских друзей поставили диагноз “лейкоз”. Семья, конечно, впала в ступор. Мы перезванивались, переписывались, но казалось, что никакого выхода нет. Я естественным для себя тогдашней и для большинства людей того времени образом полагала, что “там”, то есть за границей, могут вылечить всё, что “здесь”, то есть в России, вылечить не могут. К тому же в Казани нашему мальчику и его родителям сказали однозначно: “Прекратите куда-то метаться и рыпаться. Вы должны готовиться к худшему”. И я к этому худшему была готова. Весь мой опыт общения с врачами призывал меня бежать от них сломя голову.

ГОРДЕЕВА: Надо же. А я выросла в состоянии абсолютного трепета перед медициной и медиками. Мне врачи спасли жизнь еще новорожденной, а потом, когда мне было около года, один одесский хирург совершил настоящее чудо и снова меня спас. Лет до двенадцати я росла, мечтая только о том, как стану детским кардиохирургом. В двенадцать пошла работать санитаркой в больницу, в отделение патологии беременных. Там меня ждал первый удар: я увидела, как в духовом шкафу, где должны были стерилизовать медицинскую ветошь, зажаривали поросенка ко Дню медработника. Но я не сдалась, и в тринадцать лет пошла в каникулы опять работать санитаркой, в отделение патологии новорожденных. Там я впервые в жизни увидела, как выглядит ребенок-отказник – ребенок, чья мама сразу после родов пишет отказ, оставляя малыша на попечение государства. Это был отдельный бокс, там лежали дети, которым нянечки, смеха ради, давали идиотские имена: Даздраперма, Пафнутий, Вилендрил и так далее. Им по часам разносили бутылочки со смесью, которые с одинаковым торопливым безразличием швыряли у изголовья. Это, наверное, самая страшная картина в моей жизни – как кричит голодный младенец, который не смог, не успел поймать ртом соску бутылки со смесью. Смесь льется рядом, а он остается голодным – не может достать.

ХАМАТОВА: Все дети были больные?

ГОРДЕЕВА: Нет. Кажется, двое младенцев с синдромом Дауна – и это, кстати, был тоже первый раз, когда я увидела ребенка с синдромом Дауна. Про одного из этих детей нянечки шептались, что он сын большого профессора из ростовского мединститута, профессор старый, и поэтому у ребенка такой диагноз, а про другого говорили, что его мама пила, короче, полный набор стереотипов. Еще у одной девочки была “заячья губа”, которая, как мы знаем, прекрасно оперируется, а остальные – всего детей было восемь или девять – просто брошенные младенцы.

С ними проводили какие-то бесконечные тренировочные манипуляции, на них студенты учились ставить катетеры. Катетеры ставили лихо – в височную венку. Чтобы ее хорошо было видно, ребенку выкручивали нос.

Причем это не делалось с какой-то особой жестокостью. Это была часть повседневной жизни. Как-то мне доверили ставить катетер одному из этих младенцев. Катетеры назывались самолетиками. Помню, я делала вид, что я тоже человек железной выдержки и не обращаю внимания на то, что младенец верещит. Я попала в вену. Знаешь, мне тогда почему-то не пришло в голову, что для того, чтобы ставить катетер, совершенно необязательно заставлять ребенка орать. Но я эту мысль не додумала. Просто обо всём увиденном написала свою первую в жизни статью в главную городскую газету. Был страшный скандал.

ХАМАТОВА: Так тебя нашло твое предназначение – журналистика.

ГОРДЕЕВА: Наверное, да. Хотя я до сих пор страшно жалею, что не стала врачом. Кстати, скандал разгорелся тогда вовсе не по поводу нарушения медицинской этики, а по поводу этих чудовищных имен. Ну и вообще, как-то у всех глаза открылись: у нас в стране, в нашем городе отказываются от младенцев. Надо же.

ХАМАТОВА: Я, скорее всего, смотрела на медицину глазами этих младенцев. Я врачей боялась. Но это, наверное, какое-то общее наше, советское, нет?

Назад Дальше