Доспехи бога - Вершинин Лев Александрович 14 стр.


Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Не сразу, вразнобой, но – кивнули. Мнение гильдейских старшин вновь не разошлось с мнением умнейшего из них.

– Прошу утвердить! – негромко сказал бургомистр, поднимая руку – крепкую, истинно купеческую, знакомую сколь с гусиным пером, столь и с шершавой рукоятью меча, украшенную бесценными перстнями, купленными на честную прибыль. А вслед за ним поднялись руки и остальных черно-золотых. И хотя не шелохнулся ни один из бело-серебряных, это мало что значило. Согласно городскому статуту, решения принимает обычное большинство, а черных присутствует пятеро (без того, что в пути), белых же – только четверо (без недужных). Кто в большинстве, сочтет и малое дитя.

Решено. Не впускать. Драться.

Но…

Пусть уже ничего не изменить, у Белого Бургомистра согласно городским статутам есть право на слово. И он, оказывается, не намерен своим правом поступаться.

– Не впускать? – спрашивает он. – Хорошо! Коль скоро таково решение большинства, значит, так тому и быть. Что остается делать цеховой мастеровщине, если нас нынче меньше, чем почтенных торговцев? Молчать и подчиняться. Но… – На пару мгновений речь его прерывается хриплым кашлем. – Прошу прощения… И продолжаю. Не могут ли почтенные торговцы сказать, о чем думали они, принимая подобное решение? О своих караванах, везущих заказы сеньорам, не так ли? Но позволю себе напомнить: многих из ваших заказчиков уже нет в живых. Впрочем, дело даже не в этом. Дело в том, что мы не можем не впустить, пока они еще просят…

Он не договаривает, но синдики, словно по команде, переводят взгляды на пустой табурет, где еще совсем недавно восседал Каарво-Кузнец.

– Да, – кивает Белый Бургомистр. – Нельзя не учитывать этого…

Он встает, подходит к окну, рывком распахивает оловянные створки – и в зал, нарастая, вкатывается колеблющийся гул, похожий на рокот водопада. Это рычит, и ворчит, и переступает с ноги на ногу толпа, затопившая Главную Площадь.

Худые, землистые, мутноглазые лица, потертые, штопаные куртки, чесночный дух, долетающий до второго этажа ратуши.

Подмастерья. Сукновалы. Трепальщики льна.

И прочий сброд, выползший на свет из затхлых лачуг предместий.

А впереди, скрестив на груди руки, – знакомая фигура человека в лихо заломленной набекрень шапке…

– Вот смотрите! – голос Белого вдруг срывается. – Он уже рассказал им, о чем мы тут говорили. Стоит ему лишь свистнуть, и я ни за что не ручаюсь. Возможно, стражники смогут усмирить их. Но к вечеру, а не за час. Так что, уважаемые, если не откроем мы, откроют они. Но что тогда будет с нами?

И – резко захлопнув окно:

– Во имя Вечного, поймите же! Впустив смердов, мы теряем многое. Но всегда можно доказать, что мы всего лишь подчинились силе. Потому что это правда! А если… если Баг… – он осекся, – если тот, кто привел их, – настоящий? Тогда может статься и так, что они одолеют? – Короткая улыбка. – Да, ваши заказы могут пропасть. И скорее всего уже пропали. А наши разве нет? Но… – Белый пожевал губами, – доколе Император будет определять цены? До каких пор Новая Столица будет вычеркивать статьи из городских статутов и когда сеньоры научатся платить долги? Послушайте и подумайте! Пусть эти скоты потягаются с господами. Спрос будет с предместий, а Магистрат в стороне. Если же Багряный – истинный и Вечный попустит ему победить, что делать скотам у королевского престола? Скоты уйдут туда, откуда ненадолго вышли. В стойла. А мы… Разве вы забыли, где жили Старые Короли?

Тихо в круглом зале. Тихо и душно.

Дважды бьет Вечный молотом о щит.

Время истекло.

Одна за другой поднимаются руки. Четыре, шесть. Одиннадцать.

Белый Бургомистр распахивает окно…

Точно в назначенный срок вилланы вступали в Восточную Столицу.

Мощный людской поток, разделенный на едва сохраняющие строй, нетерпеливо подталкивающие друг друга отряды, устремился по опущенному над тинистым, пахнущим гнилостной влагой рвом мосту. Лягушки приветственно квакали в зеленой жиже, а по ту сторону стен, сгрудившись вдоль мостовых, встречали шагающих узкими проулками окраин бунтовщиков серолохмотные простолюдины – подмастерья, сукновалы, трепальщики льна. Говоря по-городскому – «худые», и это не в упрек: среди них и впрямь мудрено было бы найти толстяка.

Впереди войска, под плещущимися и шелестящими знаменами, окружив Багряного, медленным шагом ехали воеводы. Кони, сдерживаемые уздой, пританцовывали, вскидывали гривы. И вместе с воеводами, на смирном гнедом мерине, трусил Ллан, глядящий куда-то сквозь каменные стены, в видимую ему одному даль.

На Главной Площади, у расстеленной поверх булыжников ковровой дорожки, их ждали радушно улыбающиеся синдики; впереди – оба бургомистра, один – с ключами на золотом блюде, другой – с караваем на серебряном.

– Скажите по чести, вам не страшно, мой друг? – тихо спросил Черный, глазами указывая на колышущиеся копья и приближающуюся алую фигуру.

– Нет, – почти шепотом отозвался Белый. – В любом случае мы выиграли время. Теперь наши собственные скоты не смогут натравить на нас деревенщину.

– Но вам известно, что они взломали уже склады сеньорских заказов и уничтожили все заморские товары?

– А вот это, мой друг, следовало сделать еще двадцать лет назад! – не скрывая ухмылки, отрезал Белый и, на шаг опережая коллегу, пошел вперед, навстречу приближающемуся исполину.

Глава 3

Нет повести печальнее на свете…

Итак, Лава больше не Кульгавый. Он помолодел лет на десять, не меньше, и плечи его молодецки расправлены; я смотрю на него с пигмалионовой нежностью, хотя, откровенно говоря, даже после лечения старый куркуль мало похож на нежную Галатею. Ну и хрен с ним. Главное, я неплохо поработал, настолько неплохо, что Лава снизошел перестать «тыкать» и сам завел речь насчет достойной оплаты услуг.

Лава полон сил. Он отогнал прочь сыновей и – сам, лично! – суетится на здоровых ногах вокруг моего гонорара – небольшой крепконогой лошадки с коротко подстриженной гривой, запряженной в расписную двуколку. Подтягивает сбрую, поправляет хомут, накладывает новый слой целебной мази на лоснящийся круп – там раньше было клеймо, а сейчас заживает ожог. Премиальные – объемистый короб со всяческой снедью – уже в экипаже, уложены под сиденьем, там, где удобно устроилась Олла, и девочка поставила ноги на ящик, как на приступку.

Мы с Лавой в расчете. И все-таки на щетинистом лице бывшего калеки явственно прорисовано некое смущение. Ход его мыслей нетрудно вычислить: за труды господину дан-Гоххо, конечно, плачено сполна, а в то же время и не совсем. Ведь не кровным же добришком рассчитался, не честно нажитым, а дармовым, хуже того – ворованным. А раз так, значит, лечение может и не пойти впрок; не приведи Вечный, через месяц-другой опять ногу корежить начнет, а лекаря-то уже ищи-свищи…

Хлопоча у повозки, Лава хмурится, сопит, поджимает губы.

Его мучат сомнения: доплатить или все-таки – нет?

Но меня это уже мало интересует.

Мне пора в путь.

Лошадка встряхивает гривкой, бьет копытом в пыльную землю, недоуменно косится на меня классически лиловым глазом.

Я сажусь в тележку, беру поводья.

И тогда Лава, решившись, подходит совсем близко; дергает меня за рукав.

– Слышь, сеньор лекарь…

Наклоняюсь с козел.

Он привстает на цыпочки, и в лицо мне бьет ядреный запах молодого чеснока, густо перемешанный с еле слышным шепотом:

– Сеньор… Сеньор лекарь… Еще! Еще! Да! Еще… О, милый…

…отшатываюсь всем телом – и лечу с козел; крутятся перед глазами небо, солнце, мохнатые волкари, кучка хмурых селянок, наблюдающих за нами издалека…

С трудом удерживаю равновесие.

И окончательно просыпаюсь.

Ни хрена себе ухабище!

Еще чуть-чуть, и повозка завалилась бы набок, выбросив нас с Оллой на полном ходу; хорошо еще, что земля нынче мягкая, размокшая… но и вываляться в грязище тоже удовольствия мало.

За спиной – встревоженный голосок:

– Олла-олла?

– Все хорошо, малыш, – отзываюсь я. – Лошадка споткнулась.

Это неправда. Но не объяснять же девочке, что я, такой большой и сильный, взял да и задремал на посту.

– Н-но, Буллу!

Я подтянул вожжи, и лошадка чуть сбавила шаг.

Буллу по-здешнему – «Весельчак», и кличка эта подходит нашей каурке по всем статьям: животинка доверчивая, ласковая, из забавных, наполовину игрушечных коньков, разводимых в господских конюшнях ради детских турниров. Небольшая лошадь, вроде крупного пони, но выносливая и резвая; Лава распахивал ей пасть, предъявляя мне крупные ровные зубы, показывал копыта и всяко упирал на то, что такая лошадка в хорошие времена на ярмарке пошла бы в цену двух обычных стригунов. Охотно верю, тем паче что сам убедился: Буллу не только послушен, быстроног и неутомим, он еще и на диво понятлив.

За три дня они с Оллой сдружились накрепко. Она сама вычесывает короткую гривку, пышный хвост и мохнатые метелки над копытами; коняга довольно фыркает, оттопыривает розово-серую губу, поросшую редким светлым волосом, осторожно хватает ее за руку – и тогда девчонка улыбается; на щеках появляются нежные округлые ямочки, в глазах мелькает искра, и я готов дать что угодно на отсечение: вместе со мной едет по пыльному тракту будущая трагедия для мужиков всех возрастов, вкусов и мастей, невзирая на титулы и ранги.

Она понемногу приходит в себя, уже перестала вздрагивать, вслушиваясь во что-то потустороннее, и глаза день ото дня становятся все осмысленнее…

На вид – совсем нормальная девочка, разве что очень молчаливая.

Тележка шла мягко, утопая колесами в густой влажной грязи.

Недавно прошел дождь, крохотный обрывок дальней грозы. Он зацепил нас самым краем, слегка прибил дорожную пыль и, обогнав повозку, покатился дальше, на запад, откуда все чаще и чаще доносились приглушенные раскаты грома.

Спасибо Лаве, хорошую дорогу указал, спокойную.

Пахотных земель здесь, в редколесье, нет, стало быть, нет и усадеб; то и дело попадаются расчистки; люди, оторвавшись от работы, глядят нам вслед, многие громко приветствуют. Зажиточный народ, цену себе знает, и бунт, как гроза, прокатился стороной, задев хуторян лишь самым краешком – во всяком случае, ни свежих пепелищ, ни развалин еще не встречалось. Хотя как сказать: изредка Буллу коротко ржет, почуяв в кустах что-то нехорошее, и я подстегиваю его скрученными поводьями, потому что это вполне может быть труп, а Олле совсем ни к чему такие встряски.

В воздухе пахло мокрой травой, он был тих и на диво прозрачен.

Дышалось легко, я покачивался на облучке, стараясь не задремать снова, но получалось плохо: минувшая ночь не прошла даром.

– У нас и до бунта, ничего не скажу, случалось всякое, не так чтобы часто, а бывало, и шалили, – напевно рассказывала хозяйка хутора, впустившая нас на ночлег. Совсем не старая, круглолицая, она суетилась возле стола, накладывала нам с Оллой какое-то сладковатое варево и непрерывно болтала. – Мы ж, господин лекарь, как раз посередке, вот и выходит – то лесные зайдут, то степные наведаются. Однако вели себя пристойно, греха не допускали…

Вполуха слушая низковатый хозяюшкин говорок, я кивал, поддакивал, всемерно нахваливал похлебку и даже, не подумав о последствиях, позволил себе отпустить пару вполне куртуазных комплиментов.

За что и поплатился.

За полночь, когда угрюмый работник, заперев ворота и одарив меня тяжелым взглядом, ушел во двор, а Олла заснула в уютной комнатке, хозяюшка постучалась ко мне, пожелать доброй ночи, а заодно и спросить, не надо ли любезному гостю чего-нибудь этакого, молока, к примеру, али дремотной настойки. Узнав, что ни в чем этаком любезный гость не нуждается, она огорченно покачала головой, поправила подушку, взбила соломенный тюфяк, подрезала фитиль, присела на самый краешек топчана и горько-горько вздохнула.

– Эх, доля-долюшка… где уж проезжему господину горе вдовье понять?

Негромко сказано было, но с душой.

Вот тут-то я дал маху; мне бы, кретину, промолчать, оно, может быть, все и обошлось бы, так нет же – не сдержался, открыл рот. И ведь правду же сказал, похлебка вкусна была, не может быть, чтоб на такую похлебку охотник не нашелся. А хозяюшка тотчас вскинулась, зарделась до того, что и светильник потускнел…

– Ой, – говорит, – правда? А я еще и запеканку умею, никто другой так не умеет, мамы-покойницы рецепт. Вот завтра и попробуете, ладно?

И без паузы: давно-де ни запеканку, ни расстегайчики не стряпала, соскучилась даже, а зачем надрываться, ежели не для кого, не для себя же самой… хозяин-то, бывало, ел да похваливал, страсть какой любитель покушать был, уважал жену, хоть и брал без любви, но какая уж любовь, коли двадесять лет разницы, а, вишь, стерпелось-слюбилось, и не бил почти, да вот беда, задрал хозяина косолапый по пьяному делу, еще запрошлый год задрал… а работник хоть и мужик, а – пентюх пентюхом, никакого от него толку нет, за что и держу, сама не знаю; так что нынче, господин проезжий, бедной вдове уж так страшно по ночам, уж до того страшно да холодно…

Это она сказала, уже стягивая рубаху.

Фигура у нее оказалась хотя и не вполне в моем вкусе, но совсем даже ничего: плотненькая, пышная, бедра крутые, грудь налитая и почти не отвисшая. Кузнечик на моем месте растаял бы мгновенно, я же какое-то время упрямился, ничего не понимал и делал вид, что почти сплю. Спать, кстати, действительно хотелось. А всего остального – не очень. В конце концов, я уже далеко не тот, что хотя бы лет десять назад, когда просто не мог спокойно пройти мимо всего, что шевелится. Но хозяюшку это не интересовало; меня опрокинули на спину, и пришлось.

А минут пятнадцать спустя я узнал, что никогда, никогда, никогда еще ей не было так хорошо, как сейчас, что я у нее – третий за всю жизнь, что лучше меня нет, не было и не будет и что вообще – куда до меня всем этим бродягам, что степным, что лесным…

Шепот прервался истерическим воплем, после чего дело пошло на второй круг.

Потом на третий.

Хозяюшка верещала, как плохо зарезанный поросенок, а я, смирившись с неизбежным, терпеливо глядел в потолок, который давно не мешало бы почистить, и на фоне густо прокопченных бревен передо мной, словно наяву, вставали заученные наизусть слайды.

Вот ражий молодец в зеленой куртке и круглой шапке с пером.

Стоит, стервец, картинно отставив ножку, на фоне дубравы, за спиной – колчан, в руке большой, почти по плечо, лук, капюшон сдвинут на затылок; улыбка до ушей, левый глаз прищурен, словно бы парень подмигивает мне – не без сочувствия.

– Криминальный элемент. Тип: лесной брат. Вид: вольный стрелок, – шепнул невесть откуда взявшийся тут информатор. – Земные аналоги

Пошло перечисление: снаппханы (Дания), гайдуки (Валахия), опрышки (Галиция).

И так далее.

Это, надо сказать, не самые страшные из местных братков. Не вполне озверели, контактны, от родных деревень не оторвались, там в основном и базируются, отчего и вынуждены быть не простыми разбойниками, а благородными; без нужды не убивают, издержки и услуги населению оплачивают. То ли дело степные…

– …элемент. Тип: степной брат, – шелестело над ухом. – Земные аналоги

Хозяюшкин визг заглушил информатора.

А перед глазами – плечистый мужичина на лихом коне; на плечах бурка, на башке – баранья папаха, пика торчит к небесам, сабля к кушаку пристегнута.

И тоже понимающе подмигивает, скотина.

– …а также запорожские (Малороссия)… – продрался-таки сквозь эхо информатор.

Помню, помню; полные отморозки. Живут беспределом, комплексов никаких, закон – степь, начальник – топор, ни семьи, ни родни, ни доброй славы; такие, если что, и на лекарскую ящерку не поглядят.

– Ы! – коротко сообщила хозяюшка, сползая к стенке; прижалась ко мне, потная, разгоряченная; поскулила, постонала – все тише и тише.

Спросила с хрипотцой:

Назад Дальше