В Борисполе мы с Ниночкой нежно попрощались, оставаясь лучшими друзьями, ведь я сумел не обидеть ее ни словом, ни взглядом. Но, проводив глазами печально-лиловый «ситроэн», я шумно выдохнул и с облегчением закурил.
С неба падали легкие снежинки, но теперь эта не ко времени наступившая зима уже скорее радовала меня. Я еще от Кречета созвонился с Белкой, поэтому знал, что она вместе с Андрюшкой встретит меня во Внукове. Шереметьево было бы, конечно, лучше. Ну, да черт с ним! Главное, я, наконец, возвращаюсь домой. И совершенно мне не хотелось звонить «древовидным» друзьям – ни Тополю, ни Кедру, ни даже Вербе. То есть, почему даже? Вербе в первую очередь звонить не хотелось. Зачем она мне теперь? Я возвращался к прежнему московскому семейному счастью, с любимой Белкой и сыном. Я буду писать новый роман, я найду интересную работу, я обзвоню всех друзей и обойду все места, «где был счастлив когда-то…»
От этих примитивно-радужных мыслей меня отвлек очень высокий человек в шикарном черном пальто и тоже черной, но легкой, совсем не по погоде шляпе, надвинутой на глаза. Он вынырнул из снегового тумана, словно какой-нибудь старик Хоттабыч, прошедший сквозь стену, и я сразу почуял неладное. А ведь у меня даже пистолета с собой не было. Я же теперь простой мирный гражданин, строго соблюдающий правила авиаперелетов. Господи, о чем я думал? Разве от того зла, что угрожало мне теперь, можно отстреливаться? Ну, если только серебряными пулями…
Передо мной стоял Стив. Владыка Чиньо. О, как же я мог забыть о назначенной им обязательной встрече?
– Добрый день, – сдвигая шляпу на затылок, чинно поклонился Чиньо (аллитерация, прошу заметить, нарочитая).
– О! – восхитился я. – Мы говорим сегодня по-русски, Владыка Чиньо?
– Да, бодхисатва.
– Кто, простите? – я надеялся подколоть его, но проиграл и этот раунд, опешив от его непонятного обращения.
– Ну, друг мой, стыдно не знать классического буддизма. Но вы еще молоды, и вам простительно. Вот, возьмите это, и тогда многое станет понятнее.
Он протянул мне изящную кожаную папку, оказавшуюся, впрочем, достаточно увесистой.
– Что здесь? – поинтересовался я. – Не зазвенит в «рамке»?
– Не должна, – сказал Стив. – Это всего лишь рукопись, которой вряд ли заинтересуется таможня. А вот вы почитайте, почитайте.
– Зачем? – я вновь становился агрессивным.
– Все очень просто, Микеле. Помните Давида Маревича? Вы познакомились с ним в точке сингулярности…
Я вздрогнул, потому что Маревича этого помнил слишком даже хорошо. Все, что происходило там, было записано мною досконально и перечитано много раз. Именно Давид рассказывал о том, как его убили в 91-м, и как теперь он оказался вот тут, с нами, в 99-м.
«Маревич – Посвященный!» – мгновенно щелкнуло в голове.
– Так вот, – продолжал Чиньо, – здесь его дневник. Давид хотел, чтобы вы его опубликовали под своей фамилией. Как фантастический роман.
– Ничего себе! Давид сам просил вас об этом? – спросил я с трогательной наивностью, словно какой-нибудь Шурик из «Кавказской пленницы».
– Ну, разумеется. Он не профессиональный писатель. Над текстом придется поработать. И знаете что, желательно вести рассказ от третьего лица и не менять, ни одного имени, ни одной фамилии. Ни одной.
Я чуть было не сказал, что все это уже слышал от Кречета, но потом передумал и дурашливо козырнул:
– Будет сделано.
– Это очень важно, Микеле, – тяжко вздохнул Чиньо.
Тогда я совладал с улыбкой и, насколько мог серьезно, произнес:
– Честное слово. Я готов написать этот роман. Честное слово.
– Ну, вот и славно, – искренне обрадовался Стив, – теперь идите. А то уже регистрация заканчивается.
Я протянул ему руку. Мы расставались друзьями, я сам удивлялся тому, как это получилось, но Чиньо решил все испортить. Он догнал меня у самого паспортного контроля.
– О, Боже, которого нет! – несколько странно воскликнул он. – Чуть не забыл.
Хитрец! Разве такие люди что-нибудь забывают?
– Возьмите еще вот это.
Маленький желтый конверт. Не заклеенный. И в нем – ну да, фотография, обгоревшая с двух углов. Слишком хорошо знакомая мне фотография.
– Что это? – глупо спросил я.
– Ее нашли на месте взрыва в Гамбурге. А Верба просила передать лично вам. Просто потому что это именно ваша фотография.
– В каком смысле? – обалдел я.
– Вам виднее, – Чиньо пожал плечами…
…И все. Затерялся в толпе.
А с обгорелого фото мне улыбалась запредельно эротичная рыжая бестия – Светлана Петрова, с которой я даже не был знаком, но, черт возьми, уже вхлопался из-за нее в какую-то зловещую историю.
Ну, совершенно не нужна она мне сегодня, ну, никаким боком не нужна! Господи! И причем здесь Чиньо? Причем здесь Эльф? Причем здесь Верба, наконец? Что они придумывают? Ну, ладно бы Татьяна хоть свою фотографию присылала, а то какой-то мистический гибрид всех моих женщин. А ведь именно так я и воспринял впервые этот загадочный и прекрасный образ, из-за которого почему-то сходили с ума те двое, спаленные в адском пламени гамбургского взрыва…
И все-таки я позвонил Вербе. Злой, как черт.
– Татьяна, что за хреновину ты мне прислала?! – я орал по-английски и в оригинале оно звучало куда грубее.
– Остынь, дорогой, – проворковала Верба. – Ты не потерял папку с делами обитателей Покровского бульвара? Вот и вложи картинку в нее. Верни на место. Какого черта, спрашивается, ты дарил фотографию Рыжиковой Дитмару Линдеманну? Прозаик, ты сам все запутал. А получилось в итоге очень смешное совпадение. Эта Светлана, как две капли воды, похожа на Нику, жену Линевича и любовницу Эльфа. Понимаешь? Сходство точнее, чем у тебя с Малиным.
– Милое сравненьице, – проворчал я, – не многовато ли двойников на один квадратный километр?
– Мне тоже кажется, что многовато, а Кедр уверяет, что все нормально.
– Передавай ему привет, – буркнул я уже относительно мирно.
И тут меня поторопили. Оказывается, я задерживал всю очередь на паспортном контроле.
– Проходите, гражданин.
– Oh, excuse me, please![1]
И я шагнул вперед столь торопливо, что споткнулся о чью-то сумку и едва не упал.
***Когда мы переступили порог квартиры, где теперь предстояло жить долго и счастливо, я сразу спросил:
– Ну, и как тебе, нравится?
– По-моему, здорово, – откликнулась Белка. – Потолки высоченные, роскошная полукруглая стена – ну, прямо зала для танцев, вообще воздуха в доме много и света. А холл, ты посмотри, какой холл просторный!
– Это ты мне рассказываешь? Я тут жил, – улыбнулся я. – Или это был не я?
– Это был не ты, – охотно согласилась Белка. – Это был Малин со своей Вербой. – И неожиданно спросила. – А ты больше не будешь мне изменять?
– Не буду, – шепнул я. – Никогда не буду тебе изменять. Я люблю тебя, Бельчонок!
Обнял, прижал к груди, задохнулся от нежности, но уже в следующую секунду внезапно ощутил дискомфорт. Зачем она так прямо спросила? Зачем я так наивно и бессовестно ответил? Ведь это же ложь. По определению. Да, у нас настоящая любовь, проверенная временем, обоюдными изменами, страданиями и даже пережитым ею кошмаром моей мнимой смерти. Но… никогда не говори «никогда». По-английски это звучит эффектнее. Кажется, какой-то из фильмов про Джеймса Бонда так и назывался: «Never say never». Это золотой принцип, его следует исповедовать каждому, даже совсем молодым людям, а уж таким, как мы, опытным бойцам любовного фронта – и подавно. У меня были строки, посвященные Белке пятнадцать лет назад:
Весьма удачное стихотворение. Там еще был эпиграф из «По ком звонит колокол» Хэма, насчет того, что нельзя одновременно любить и стрелять из пулемета. Но, конечно, я лукавил, точнее, намеренно закладывал в первую строчку двусмысленность: нет, не о пулемете и не о пишущей машинке шла речь – просто о реальном взгляде на жизнь. Вот так на заре наших отношений я сумел схватить самую суть будущей долгой и счастливой совместной жизни. Ну и зачем же теперь потянуло на слюнявую романтику? Осталось только выдохнуть горячо о том, что любовь сильнее смерти, подкрепить это оригинальное утверждение строчками пронзительной средневековой лирики, скажем, из Марии Французской или Бернара де Вентадорна и – все… можно спокойно ехать покупать мебель.
Я удержался от продолжения. От самоиздевки вслух тоже, впрочем, удержался и переключил разговор на другую тему:
– Мне кажется, я вернулся в Москву для того, чтобы снова начать писать. Не по-английски и не о политике. Я хочу сочинять простые хорошие книжки о простых и хороших людях.
– И все равно это будет фантастика, – подколола Белка. – Ты ничего другого не умеешь.
– Ну, если действительно писать о хороших людях, то это и вправду будет фантастика, – улыбнулся я грустно.
– Фу, каким ты стал пессимистом. А у меня просто отличное настроение!
К моменту этого разговора Белка еще ничего не знала о пресловутом дневнике Давида Маревича, а я так сразу подумал: «Маревич был хорошим человеком, да, хорошим, но совсем не простым. Зачем я обманываю себя?» И еще подумал: «А можно ли будущий роман назвать фантастическим?» Но ничего этого я не сказал вслух, не хотелось портить отличное настроение. И просто спросил:
–Ты веришь, что я напишу удачную книгу?
–Конечно, верю, – улыбнулась моя славная Белка. – У тебя все книги удачные, особенно те, которые написаны дома. Ты посмотри, посмотри вокруг – как тут здорово! Мне ужасно нравится в этой квартире, в этом районе…
– …в этом городе, в этой стране, на этой планете, в этой Га…
– Перестань, Мишка, скажи лучше, сколько понадобится времени, чтобы перебраться из отеля в наше новое уютное гнездышко?
Я призадумался:
– Недели, думаю, хватит. Евроремонт уже сделали. Вопрос только в обстановке и прочих мелочах.
– А знаешь, что меня радует здесь больше всего?
– Вид из окна, – предположил я.
– Почти угадал. Меня радует этот переулок, и уютные дворики, и окрестные бульвары. Здесь чудесное тихое место, почти как у нас, на Бронной. А кстати, почему мы не вернулись туда? Твой Горбовский не мог организовать возврат нашей старой квартиры?
– Горбовский мог все, но так было надо, – пояснил я с нажимом на последнее слово и не удержался от горькой усмешки. – Да уж, тихое место…
Белка словно не услыхала иронии, и я пояснил:
– Первая граната разорвалась в этой квартире весной девяносто второго. А уже более серьезная бомба – в декабре девяносто пятого, за минуту до того, как мы встретились с тобой в бэтээре после четырехмесячной разлуки. Помнишь?
– Помню, – кивнула Белка, хмурясь. – Зачем ты сейчас ворошишь тот давний кошмар? Я же все равно не видела тогда ни дома, ни даже переулка. Я все это помню только с чужих слов. Да, в этой квартире творилось черт знает что, но это было давно, в какой-то совсем другой жизни. Ведь правда?
– Правда, – я согласился. – Только уютное гнездышко еще раз взлетало на воздух спустя два года.
– Что ты хочешь сказать? – Белка совсем помрачнела. – Что эта квартира будет вечно взрываться? Она кем-то проклята?
– Нет, – ответил я совершенно серьезно. – Как раз наоборот. Наше уютная норка в старинном Лушином переулке исчерпала лимит чудовищных несчастий и теперь станет обителью тихих радостей и творческих взлетов. Я это знаю наверняка.
Господи! И что же меня так тянуло на торжественные клятвы и обещания? Словно я так и норовил сглазить. Накликать беду. Нарваться на крупные неприятности…
Очередную возникшую в разговоре паузу, нарушила теперь уже Белка еще одним резким поворотом темы:
– Слушай. Давай возьмем собаку! У меня так давно не было собаки!
«Приехали, – подумал я. – Неужели вездесущий Стив успел окучить и Белку? Да нет, случайное совпадение. Нельзя сейчас спрашивать об этом. Нельзя…»
Услышав советы Чиньо там, в Киеве я сразу поклялся сделать все наоборот, и вот теперь понял, что не удастся. Моя любимая жена действительно хотела завести собаку, и отказать ей в этом было бы просто жестоко. Да и вообще глупо.
– Бордосского дога, – откликнулся я, не слишком затягивая паузу.
– Нет, – возразила Белка решительно. – Я знаю, что ты всю жизнь мечтаешь о псине размером с лошадь, но такое животное не для города. Где ему тут бегать? Нет, нет, собака должна быть средних размеров, с универсальными характеристиками, то есть никаких крайностей. Ты же знаешь, я люблю не догов и не мопсов, а самых собаческих собак.
– Дворняжек, что ли?
– В том числе, но не обязательно. Просто должна быть длинная морда, нормальные уши и полноценный хвост. Например, далматин.
– У Тимофея Редькина был далматин, – вспомнилось мне.
– Кто такой Редькин? – спросила Белка.
– Предыдущий владелец этой квартиры. Нет, далматина брать нельзя, – я решительно подвел черту. – Это значило бы искушать судьбу.
Теперь уже Белка криво ухмыльнулась:
– Все вы сумасшедшие в этой вашей службе ИКС. С Редькиным что-то случилось? Ты был знаком с ним?
– Шапочно, – кивнул я. – Ты его тоже видела, хоть и говоришь, что решительно ничего не помнишь. А случилось с нашим Тимофеем много всякого. Только, знаешь, Бельчонок, это слишком, слишком серьезная история. Давай как-нибудь в другой раз. Сейчас не хочется.
– Не хочешь – не рассказывай, – пожала плечами Белка. – Давай покурим и поедем.
– Давай.
Я закурил еще одну сигарету и отправился путешествовать по квартире, изучая каждый ее уголок внимательно, как сотрудник секьюрити, готовящий встречу важных людей. А Белка пошла в другую сторону и разглядывала что-то свое.
Встретились мы вновь на гулкой от отсутствия мебели кухне, и выяснилось, что Белка так и размышляла все это время о собаках.
– Я придумала, – сказала она, – давай возьмем лабрадора. Прекрасная многопрофильная и очень устойчивая порода. И обязательно сучку. У меня всегда коты – мальчики, а собаки – девочки.
– Отличная мысль, – согласился я.
На самом деле мне было все равно, и чтобы Белка не заметила этого безразличия, я тут же спросил:
– А кличку-то какую дадим?
– Капа, – мгновенно ответила Белка, словно уже давно, перебрав все мыслимые имена, остановилась именно на этом.
– Капа – это такой загубник у боксеров, в сечении напоминает одноименную греческую букву.
– Нет, – возразила Белка. – Капа – это сокращение от Капитолины.
– Ну, если так, тогда я согласен. Капитолийский холм, «Капитал» Маркса, капремонт… В общем, капитальная собака для солидных людей с капиталом.
Меня, признаться, искренне радовало, что Белка думает о зверях, а не о взрывах и страшных тайнах. Какая разница – заводить бордосского дога или ливретку, девочку или мальчика? Назвать собаку Капой или Шляпой? О чем она говорит, Господи? Да заводи ты хоть старого крокодила по кличке Гроб!
«Все будет хорошо, милая», – бормотал я мысленно.
«Все будет хорошо», – убеждал я уже не столько ее, сколько себя.
Меж тем тоненькое, еле слышное, но гадостное предчувствие, словно комариный писк, зудело где-то глубоко-глубоко на самом донышке моей израненной души. Руки туда не дотягивались, и нечем было прихлопнуть мелкое и вредное насекомое. И это сильно мешало нашей общей радости. Отчаянно мешало.
А роман я начал писать в первую же неделю, еще до переезда, сидя ночами в шикарном номере «Балчуга-Кемпинского», любуясь в солнечные дни кремлевскими башенками и луковками, провожая глазами лениво плывущие по не замерзшей еще Москве-реке грязные льдины. Я писал книгу быстро, яростно, жадно. Нет, не только потому, что на родине и впрямь работается лучше. Были и другие причины. Посерьезнее. Я ведь не утерпел тогда, еще перед выходом на посадку папочку Стива раскрыл и заглянул в первую страницу рукописи… А как заглянул, так и читал, не отрываясь, до самой Москвы. Страничек там было не менее двухсот довольно плотного текста, но я не только успел дочитать до конца, я успел за каких-то полтора часа… Как бы это поточнее сформулировать?.. Я успел придумать весь роман, который хочу написать. И я действительно уже хотел писать его, я уже знал, что просто не смогу не написать.