Собиратель костей - Андрей Дашков 3 стр.


Стоило мне учуять этот запах, и на внутренней стороне век возникли картинки из моего детства – призрачные, замутнённые капризами памяти, непоправимо далёкие, – и все же от них сладко щемило сердце.

Я видел интерьеры пентхауза в старинном замке моего отца; витражи, сквозь которые падал лунный свет и ложился на пол голубоватыми бесплотными плитами; гигантских черепах и клонированных русалок, томно круживших в кристально прозрачных водах бассейна; полуистлевшие полотна и голограммы скульптур; людей в пятнистых масках – то ли охранников, то ли наёмных убийц, то ли просто участников бала-маскарада; пары, завораживающе медленно двигавшиеся в странном танце под тягучую мелодию «Кашмир»… Что-то мешает мне «видеть». Может быть, слезы затуманивают взгляд, обращённый внутрь…

Но вот туман рассеивается. Следующая картинка. Мне восемь лет, я сижу на возвышении у стены громадного зала. Ряды колонн тянутся вдаль, до самого горизонта. Это называлось «развивающийся храмовый интерьер»… Невообразимо красивые дамы подходят и целуют мою вялую руку с голубыми прожилками вен и кусочками змеиной кожи на ногтях. Мне скучно, и шелест атласа напоминает лишь о том, как шумят крылья летучих мышей в заброшенной часовне (наверное, уже тогда было ясно, что я не создан для наслаждения властью, а лишь для меланхолических грёз, – но никто не потрудился вникнуть в это)…

Отец возвращается из Лабиринта Чудовищ, и все собравшиеся приветствуют его с очередной победой, но не слишком бурно – ведь нет вообще ничего важного, и чрезмерное проявление чувств, равно как и придание чему-либо особого значения, считается дурным тоном. Отец говорит, что видел тень Сияющего Зверя, и при одном только упоминании о Звере возникает зловещая пауза, наполненная тревогой и благоговением…

Затем отец снимает шлем виртуальной реальности, перчатки с сенсорами и отдаёт их груму. Группа продолжает играть; музыка звучит безостановочно; пары вычерчивают на гладком полу траектории, как звезды, вечно летящие сквозь пустоту…

Нам далеко до Древнего Рима. Мы растеряли даже звериную жажду обладания. Разврат у нас не так чудовищен, развлечения не столь кровавы, а насильственная смерть попросту театральна. Она так же хорошо изучена во всех мыслимых видах и так же бесцветна, как любые стороны жизни. Кровосмешение? Мы давно уже считаем себя выродившимися. Все было, все испробовано и повторится несчётное количество раз. Все человеческие пороки банальны и скучны, как сама добродетель. Тоска библейского меланхолика передаётся по наследству, будто вирус. В наши времена её разделяют даже дети. Вялую агонию дряхлого старца можно без труда распознать под любой маской. Что-то надломилось в стебле поколений – и поник жалкий, нераспустившийся цветок. Вниз, вниз – теперь уже только вянуть, глядя вниз, и сбрасывать лепестки… И при этом у нас чрезвычайно низок уровень суицида. Все хотят до конца испить горький яд в надежде, что он окажется лекарством. Но доза слишком велика. Да и надежда – всего лишь обречённый выкидыш разочарования…

Как можно жить, если любое деяние заранее представляется бессмысленным, а проявление любого чувства – невыносимо фальшивым? Если каждое движение, каждый жест отбрасывают тень пошлости? И, что ещё хуже, ни в чем нет подлинной красоты. Даже дьявольское зло перестало быть эстетически притягательным.

Мы измельчали до предела; сбежали с полюсов любви и ненависти на экватор безразличия и посредственности. Крайности пугают нас; это пропасти, со дна которых нет возврата. Только луна ещё вызывает приливы и отливы угасающего чувства в лунатических душах; её бледный свет порождает химерическую суету…

Сова Минервы заканчивает полет в сумерках. Это век, наслаждающийся своим падением. Запылённый, порочный, умирающий, отдающий сладким душком тления, уставший от всего и от самого себя мир, возвращение средневековья, постиндустриальный упадок, рак цивилизации, переходящий в летаргический сон, апогей декаданса. Но как назвать то, что окружает меня сейчас?!

Только несколько секунд длится очарование, только несколько секунд вдоха, задержки дыхания и воспоминаний. Ничтожное количество паров коньяка попадает в мои лёгкие… Благодаря этому и за секунды я снова успеваю вернуться на двадцать лет назад.

Отец и его ближайшие друзья пили коньяк, один глоток которого стоил больше иного бриллианта, и аромат напитка тогда казался мне неприятным. Каждый тост прославлял смерть. Все стихи были о её сладости. Все песни выражали жажду небытия…

Другой вечер. Для него был выбран ландшафт греческого острова. Красота, губительная для души. Нега, растворяющая и без того подточенные старостью силы. Невозможная синева небес и вкрадчивый шёпот моря, рассказывающего нескончаемуюю легенду. Белые портики, разбитые колонны, торсы и фиговые листки героев, бессильные руки богинь, розовые облака цветущих садов. Несгораемый закат, всепогодная чистота…

Как только я начинал поддаваться агорафобии, возникал интерьер картинной галереи, уходящей в бесконечность. Один и тот же портрет повторялся несчётное количество раз. Повторение обладало несомненным терапевтическим эффектом…

Очередной бал. Мать с огромным животом, на восьмом месяце беременности, сидела в кресле с высокой спинкой и усталым взглядом следила за происходящим. На её губах застыла ничего не выражающая улыбка. Отец подходил, прилюдно прикладывал ухо к животу, а затем целовал его четырежды – крестообразно. И все вокруг склоняли головы, символически оплакивая скорое возвращение в мир ещё одного несчастного, похищенного природой у вечности и уловленного в сети сансары. Лицо матери искажалось, становилось жалким и растерянным; отцу приходилось утешать её…

И снова мелодия «Кашмир»; и пейзаж в сложном настроении «жизнь – пустыня; смерть – оазис; оазис – мираж»; и снова грёзы; и снова путь под чёрным солнцем и ледяной луной; и вой ветра, засыпающего песком обезлюдевшие города и обглоданные кости бедуинов; и мрамор, изъеденный эрозией; и брошенные храмы забытых богов; и тень коршуна, пересекающего ослепительное небо днём; и ужасающее молчание звёзд ночью; и безголовые статуи, к которым нельзя прикоснуться, потому что они сотканы из лазерных лучей; и неоновые вывески «Бог тоже забывает» на святилищах чакланов; и чёрные стяги тоски, вонзённые в мозг с раннего детства…

Потом – интерьер «Версаль». Отец удалялся с фаворитками, а мать прикладывала салфетку к своим губам, намазанным фиолетовой помадой, и оставляла на ней почти круглый отпечаток с сотнями мельчайших крапинок, и затем посылала меня к отцу с этим знаком любви, смысл которого я понял только тогда, когда случайно застал отца в оранжерее с другой дамой. Орхидеи окружали их, будто бесстыжие глаза флоры подглядывали за противоестественным соитием. Я не смел мешать. Но однажды отец заметил меня и сказал: «Иди к нам, малыш. Посмотри: вот святая женщина, думающая прежде всего о благе нерожденных!» После этого он засмеялся, а она была слишком занята…

Когда сворачивали ландшафты и отключали интерьеры, я отправлялся бродить по «настоящим» залам, спускался на лифте в подвалы, на заброшенные этажи, глотал вековую пыль, потревоженную мною, и понимал, что затхлый воздух может пахнуть временем. Я перелистывал огромные гербарии растений, давно исчезнувших с лица земли, трогал бабочек, пришпиленных к картону внутри вычурных рам, и не испытывал жалости и угрызений совести, когда они рассыпались в прах. Я отряхивал этот прах и шёл дальше, рассматривая отцовскую коллекцию старинных автомобилей, чучела и реконструкции вымерших животных, восковые фигуры людей прошлого, читал имена, которые ни о чем мне не говорили – Ленин, Гитлер, Сталин, Наполеон, Эйнштейн, Гейтс, Гагарин, Пресли, Тейлор… Сколько я себя помнил, меня окружали муляжи. Все было более или менее удачной подделкой, призванной механически воспроизвести или скопировать жизнь в тщетных попытках обрести утраченное.

Страна вечного упадка… Поверьте, я осведомлён о том, что ничто не длится «вечно». Скажем иначе: непреходящего упадка. Даже в периоды потрясений или так называемого «подъёма» зерно упадка не засыхает и не гниёт. Оно вызревает где-то в глубине, чтобы дать всходы уже при жизни того счастливого поколения, котрое избежало гибели на войне и застало сомнительный «расцвет». Я ни дня не ощущал себя частью развивающегося общества – по-настоящему молодого, растущего, устремлённого в будущее. Кто-то рождается в чистой земле, а кто-то в трясине. И дело тут не в способностях или желании что-либо изменить. В паузах бравурных маршей застыла апатия; во взглядах стариков сквозит разочарование или маразм; рядом с пятидесятилетними можно ощутить их покорность судьбе и тяжесть времени, убившего их мечты; на весёлых лицах юнцов лежат отсветы кровавого прошлого; все опутано тайной и удушливой паутиной ВЛАСТИ, а значит – лжи во благо.

Но времена всеобщей «благодати» никогда не наступят. Я знал это абсолютно точно. Я – часть этой власти. Я – часть тотального обмана, мифа о слабом существе, принявшем на себя тяжкий крест тирании…

И червь непрерывно гложет моё сердце.

* * *

…Что-то похожее на пощёчину без шлёпка ладони вывело меня из транса. Оказалось, я чуть не пролил обжигающий кофе. Зеленые глаза Габриэля пристально глядели на меня, и я понял, что они прозревали то же самое, что вспоминалось мне. Ключик провернулся где-то внутри меня, открыв одну из тысяч дверей, за которыми заперты демоны…

Что ж, я готов был сыграть с ним в эту игру. Я и сам хотел бы превратиться из дома привидений с наглухо заколоченными окнами и комнатами – угольными мешками, затопленными подвалами и слизняками под полом в анфиладу с настежь распахнутыми дверями, сквозь которую помчался бы свежий ветер и солнечный свет. «Проделай во мне коридоры, проклятая тварь!» – мысленно попросил я Габриэля. Но он уже не «слушал» меня. Он пил свой утренний кофе.

Я придумал кое-что за то время, которое он мне дал. Я решил отвести его к ясновидящей Кларе.

Кроме того, я обещал вам оставаться незаметным повествователем, но слишком много треплюсь о себе. Готов поспорить, что на это тоже была воля Габриэля. Ничего не поделаешь – ведь я только тень человека, которая возжелала найти того, кто её отбрасывает…

3

Клара была чудовищно толстой и вряд ли могла сдвинуться с места без посторонней помощи. От неё приторно-сладко пахло ароматизированной пудрой. На протяжении всего приёма она сидела, расплывшись на кушетке и обложившись подушками. Возле её необъятной левой ляжки примостилась поседевшая и полуоблезшая пародия на пуделя – дряхлый кривоногий кобель, который, слава богу, хотя бы не тявкал. Сначала я вообще принимал его за чучело, пока он не дёрнулся, а Клара не скомандовала: «Ричард, сидеть!» В пределах досягаемости её рук, будто скатанных из рыхлого теста, находилось всего несколько предметов – жидкокристаллический экран, колода карт, улыбающаяся кукла с воткнутыми в череп булавками, рентгеновские плёнки (опять кости; всюду проклятые кости!) и логическая машинка Луллия, переделанная из стариннейшего арифмометра. Весьма скромный, банальный и не слишком впечатляющий набор, но я не доверял нововведениям.

Габриэль оглядел интерьер салона и аксессуары со скептической ухмылочкой. До этого он посмеивался и надо мной. Пока мы пробирались по улицам города – он верхом на своей бледной кляче, а я пешком, держась за стремя, – мне пришлось выслушать столько упрёков в никчёмности, что их хватило бы на двадцать Господ Исповедников. Зато я узнал, что мой новый хозяин обладает прекрасным чувством юмора, хоть и ядовитейшего свойства. Не раз он заставлял меня сгибаться пополам от смеха, и я начинал задыхаться, потому что не поспевал за ним ни телом, ни мыслью.

Все уже знали о прискорбнейшем происшествии с Малюткой Лохом и старались держаться от нас подальше. Вместе с тем обыватели хотели видеть, что предпримет мэр, и я частенько оглядывался, ожидая появления Миротворцев. Габриэлю же было плевать на все и на всех. Он откровенно издевался над нравами Боунсвилля, его ветхими строениями и убогими обитателями, но он ещё не был в богатых кварталах и не видел город с «лучшей» стороны.

А теперь он издевался над Кларой, но та терпела – клиент обещал хорошо заплатить. У неё было не так много клиентов, а самцы, прожигавшие насквозь похотливым взглядом – до самой зловонной и непотревоженной трясины состарившегося лона, – попадались ей очень давно…

Ясновидящая жила в аккуратненьком домике из красного кирпича с черепичной крышей. Ухоженный садик с белой скамеечкой под грушей дышал уютом. Коновязь выглядела чисто декоративной деталью; даже полудохлая кобыла Габриэля могла бы, подавшись назад, выдернуть её из земли и утащить за собой. Мещанские навесики над окнами и цветочки в раскрашенных деревянных ящиках успокаивали. Болтали, будто бы Клару много лет назад лишили лицензии психотерапевта за любовную связь с душевнобольным пациентом. Я допускал, что и такое могло случиться. Чего я только не насмотрелся – а ведь я был ещё молод!..

Когда мы приблизились, стало слышно, что в доме заведён патефон. Хриплый мужской голос, пробиравший до костей, пел на том английском, который употребляли до смешения языков:

…Она говорила ему, что любовь никогда не умрёт,
Но однажды он узнал, что она лгала…

Это была старая, забытая песня, и вдобавок пластинка немилосердно трещала. Но Габриэль вдруг разительно изменился в лице. Мне показалось, что его кожа почернела и даже сияющие глаза погасли. Через секунду это был прежний опасный авантюрист, истекавший сарказмом, но теперь я знал, что и у него есть уязвимые места. Это могло мне дорого обойтись, и я сделал вид, что ничего не заметил.

Девочка – то ли служанка, то ли ученица (у Клары не было своих детей, по крайней мере никто в городе о них не знал) – провела нас в комнату, погруженную в вечные сумерки. Небрежным жестом Габриэль велел мне оставаться у двери. Здесь я чувствовал себя неуютно. Какому-нибудь придурку вроде Малютки вполне могла прийти в голову бредовая идея разобраться с инородцем и заявиться в салон Клары с оружием. В самом деле – это было тихое местечко, в высшей степени подходящее для дел такого рода. В этом случае я был бы первым, кто получил бы заряд свинца в спину. И потому моя спина все время чесалась.

Жалюзи на окнах были закрыты. Горели свечи и курились благовонные палочки. На каминной полке лежали «Большой атлас регионов мёртвых», изданный в начале прошлого века профсоюзом собирателей костей, и томик с перламутровым крестом на переплёте, весьма похожий на молитвенник, – но, судя по цвету бумаги, это был запрещённый «Чёрный бревиарий». Ничего не скажешь, редкое издание… За спиной Клары висел портрет мистера Кроули. С потолка свисала лампа с абажуром в виде панциря черепахи. Да, чуть не забыл: на шахматном столике были будто напоказ выложены затасканные таблицы эфемерид планет – совершенно бесполезные, ибо их составили несколько десятилетий назад те астрологи, которые ещё умели это делать.

Одной брезгливой гримасой хозяин вынес приговор эклектичной и дешёвой декорации. Я надеялся, что он не сочтёт Клару столь же дешёвой самозванкой. Она действительно обладала редкостным даром, и слава о ней распространилась далеко. Однако люди редко ощущают то, что скрыто в глубине, и куда больше доверяют видимости. Потребность помнить давно признана вредной. Многие желали бы забыть прошлое, и лишь некоторые хотели знать своё будущее. И ещё меньше было жаждущих вскрывать гнойники тайн.

Но сегодня к ясновидящей, похоже, забрёл настоящий ценитель гноя. Она честно старалась быть ему полезной. ВСЕ старались быть ему полезными, но мало у кого это получалось. Я продержался дольше других. Клары хватило минут на сорок.

Она выслушала его молча. Ни одна складка не дрогнула на её жирном желеобразном лице, хотя поговаривали о её тёмных делишках с Шёпотом. Мне и в голову не приходило, что я её подставлял. В конце концов Габриэль рано или поздно все равно добрался бы до неё, и тогда было бы только хуже. Сейчас же он разыгрывал из себя приличного человека, если в отношении его можно употребить это слово.

Когда он закончил, она кивнула, прикрыла веки рептилии и опустила пальчики-сосисочки на экран. С минуту сидела, погружаясь в транс (а может, думала: «Катитесь-ка вы оба к черту!»), потом стала совершать плавные движения кистями, словно сдирала с экрана тончайшие невидимые плёночки.

Я видел подобное действо не впервые и всякий раз сомневался в успехе, но снова и снова убеждался в том, что она «очищает» экран до такой степени, что на нем становится различимым некое изображение. Может, это был и примитивный фокус, однако повторить его без специальных приспособлений не удавалось никому. Клара, насколько я понимал, не пользовалась никакими приспособлениями. Правда, изображение не отличалось чёткостью и конкретностью. Чаще всего это были просто движущиеся пятна и тени. Трактовать их можно было как угодно – в том и состояло искусство Клары. Если же экран оказывался бесполезным, оставались ещё логическая машинка и Зеркало Хонебу. Зеркало ясновидящая использовала только в крайнем случае. Я сильно подозревал, что сегодняшний случай именно такой.

Назад Дальше