Воспоминания Ийона Тихого - Станислав Лем 5 стр.


— Вы его убили? — спросил я.

— В известном смысле — да. Во всяком случае, я засадил его туда. Вы думаете, что можно жить в девяностошестипроцентном растворе денатурата? Что, есть еще надежда?

Это его спокойное, будто заранее запланированное бахвальство, самоуверенное издевательство перед останками жертвы заставило меня сдержаться.

— Бьюсь об заклад, — холодно сказал я. — Говорите!

— Вы уж меня не подгоняйте, — сказал он таким тоном, словно был князем, любезно согласившимся уделить мне аудиенцию. — Я расскажу потому, что это меня забавляет, Тихий, потому, что это веселая историйка, и, повторяя ее, я получу удовольствие, а не потому, что вы мне грозили. Я не боюсь угроз, Тихий. Но оставим это. Тихий, вы слыхали о Малленегсе?

— Да, — ответил я, уже основательно успокоившись. В конце концов во мне есть что-то от исследователя, и я знаю, когда нужно сохранять хладнокровие. — Он опубликовал несколько работ о денатурировании белковых частиц…

— Превосходно, — заявил он поистине профессорским тоном и поглядел на меня с интересом, будто, наконец, открыл во мне черту, которая заслуживает хоть тени уважения. — Но, кроме этого, он разработал метод синтеза больших молекул белка, искусственных белковых растворов, которые жили, заметьте. Это были такие клеевые желе… он обожал их. Ежедневно он кормил их, так сказать… Да, сыпал им сахар, углеводороды, а они, эти желе, эти бесформенные праамебы, поглощали все, так что любо смотреть, и росли себе, сначала в маленьких стеклянных чашках Петри… Он перемещал их в сосуды побольше… нянчился с ними, всю лабораторию загромоздил ими… Они у него подыхали, начинали разлагаться, думаю от неправильной диеты, тогда он неистовствовал… Носился, размахивая бородой, которой вечно попадал в свой любимый клей… Но большего он не достиг… Ну, он был слишком глуп, надо было иметь побольше… здесь, — он коснулся пальцем лысины, которая блестела под низко опущенной на проводе лампой, как выточенная из слоновой кости. А потом за дело взялся я. Не буду много рассказывать, это интересно лишь специалистам; а те, кто по-настоящему могли бы понять величие сделанного мною, еще не родились… Короче говоря, я создал белковую макромолекулу, которую можно так же установить на определенный тип развития, как устанавливают на определенный час стрелки будильника… нет, это неподходящий пример. Об однояйцевых близнецах вы, разумеется, знаете?

— Да, — отвечал я, — но какое это имеет отношение…

— Сейчас вы поймете. Оплодотворенное яйцо делится на две идентичные половинки, из которых появляются два совершенно тождественных индивидуума, двое новорожденных, два зеркальных близнеца. Так вот вообразите теперь себе, что существует способ, с помощью которого можно, имея взрослого живого человека, на основе тщательного исследования его организма создать вторую половинку яйца, из которого он некогда родился. Тем самым можно, некоторым образом, с многолетним опозданием доделать этому человеку близнеца… Вы внимательно слушаете?..

— Как же это… — сказал я. — Ведь даже если б это было возможно, вы получите только половинку яйца — зародыш, который немедленно погибнет…

— Может, у других, но не у меня, — отвечал он с равнодушной гордостью. — Эту созданную синтетическим путем половинку яйца, установленную на определенный тип развития, я помещаю в искусственный питательный раствор, и там, в инкубаторе, словно в механической матке, вызываю ее превращение в плод — в темпе, стократно более быстром, чем нормальная скорость развития плода. Спустя три недели зародыш превращается в ребенка; под воздействием дальнейших процедур этот ребенок спустя год насчитывает десять биологических лет; еще через четыре года это уже сорокалетний человек — ну, вот именно это я и сделал, Тихий…

— Гомункулус! — вскричал я. — Это мечта средневековых алхимиков… понимаю… Вы утверждаете — но даже если б так было! Вы создали человека, да?! И вы думаете, что имели право его убить?! И что я буду свидетелем этого преступления? О, вы глубоко ошиблись, Зазуль…

— Это еще не все, — холодно произнес Зазуль. Казалось, его голова вырастает прямо из бесформенной глыбы горба. Сначала, понятное дело, эксперименты проводились на животных. Там, в банках, заспиртовано по паре кошек, кроликов, собак — в сосудах с белой этикеткой находятся создания подлинные, настоящие… В других, с черной этикеткой созданные мною копии, близнецы… Разницы между ними нет никакой, и, если убрать этикетки, невозможно будет установить, какое животное появилось на свет естественным способом, родилось, а какое происходит из моей реторты…

— Хорошо, — сказал я, — пусть будет так… Но зачем вы его убили? Почему? Может, он был… умственно неполноценным? недоразвитым? Даже и в этом случае вы не имели права…

— Прошу не оскорблять меня! — шикнул Зазуль. — Полнота духовных сил, Тихий, полнота развития, абсолютно точно повторявшая все черты подлинника в пределах сомы… Но, с точки зрения психики, заложенные в него возможности были больше тех, которые обнаруживал его биологический прототип… Да, это нечто большее, чем создание близнеца… Это копия более точная, чем близнец… Профессор Зазуль превзошел природу. Превзошел, понимаете?!

Я молчал, а он встал, подошел к резервуару, приподнялся на цыпочки и одним движением сдернул рваную завесу. Я не хотел смотреть, но голова сама повернулась в ту сторону, и я увидел сквозь стекло, сквозь слой помутневшего спирта обмякшее, сморщившееся от воды лицо Зазуля… его огромный горб, плавающий будто тюк… полы пиджака, колеблющиеся в жидкости, как черные промокшие крылья… белесое свечение глазных яблок… мокрые, седые, слипшиеся пряди бородки… И замер, как пораженный громом, а он скрипел:

— Как можно догадаться, речь шла о том, чтобы достижение Зазуля было непреходящим. Человек, даже созданный искусственно, смертен, — надо было чтобы он существовал, чтоб не распался в прах, чтоб остался памятником… Да, об этом шла речь. Однако — вам следует об этом знать, Тихий — между мной и ним возникла существенная разница во мнениях, и в результате этого не я… А он попал в банку со спиртом… Он… он, профессор Зазуль. А я, я — именно я и есть…

Он захохотал, но я не слышал этого. Я чувствовал, будто падаю в какую-то бездну. Я переводил взгляд с его живого, искаженного высочайшей радостью лица на то лицо, мертвое, плавающее за стеклянной стеной, словно какое-то ужасное подводное создание… и не мог разжать губ. Было тихо. Дождь почти прошел, только, словно отлетая с порывами ветра, затихало и вновь возникало замирающее похоронное пение водосточных труб.

— Выпустите меня, — сказал я и не узнал собственного голоса.

Я закрыл глаза и повторил глухо:

— Выпустите меня, Зазуль, вы выиграли.

Мольтерис

Осенним предвечерьем, когда сумерки уже спускались на улицы и шел монотонный, мелкий, серый дождь, от которого воспоминание о солнце становится чем-то почти невероятным, и ни за какие блага не хочется покинуть место у камелька, где сидишь, погрузившись в старые книги (ища в них не содержание, хорошо знакомое, а самого себя — каким ты был много лет назад), кто-то вдруг постучал в мою дверь. Стук был торопливым, словно посетитель, даже не коснувшись звонка, хотел сразу дать понять, что его визит продиктован нетерпением, я сказал бы даже — отчаянием. Отложив книгу, я вышел в коридор и открыл дверь. Передо мной стоял человек в клеенчатом плаще, с которого стекала вода; лицо его, искаженное страшной усталостью, поблескивало от капель дождя. Он даже не смотрел на меня — так был измучен. Обеими руками, покрасневшими и мокрыми, он опирался о большой ящик, который по-видимому, сам втащил по лестнице на второй этаж.

— Ну, — сказал я, — что вам… — И поправился: — Вам нужна моя помощь?

Тяжело дыша, он сделал какой-то неопределенный жест рукой; я понял, что он хотел бы внести свой груз в комнату, но у него уже нет сил. Тогда я взялся за мокрую, жесткую бечевку, которой был обвязан ящик, и внес его в коридор. Когда я обернулся, он уже стоял рядом. Я показал ему вешалку, он повесил плащ, бросил на полку шляпу, насквозь промокшую, похожую на бесформенный кусок фетра, и, не очень уверенно ступая, вошел в мой кабинет.

— Чем могу вам служить? — спросил я его после продолжительного молчания. Я уже догадывался, что это еще один из моих необыкновенных гостей, а он, все не глядя на меня, будто занятый своими мыслями, вытирал лицо носовым платком и вздрагивал от холодного прикосновения промокших манжет рубашки. Я сказал, чтоб он сел у камина, но он не соизволил даже ответить. Схватился за этот самый мокрый ящик, тянул его, толкал, переворачивал с ребра на ребро, оставляя на полу грязные следы, которые свидетельствовали о том, что во время своего неведомого странствия он вынужден был много раз ставить свою ношу на залитые лужами тротуары, чтобы перевести дух. Только когда ящик очутился на середине комнаты и пришелец мог не сводить с него глаз, он будто осознал мое присутствие, посмотрел на меня, пробормотал что-то невнятное, кивнул головой, преувеличенно большими шагами подошел к пустому креслу и погрузился в его уютную глубину.

Я уселся напротив. Мы молчали довольно долго, однако по необъяснимой причине это выглядело вполне естественно. Он был немолод, пожалуй, около пятидесяти. Лицо его привлекало внимание тем, что вся левая половина была меньше, словно не поспевала в росте за правой; угол рта, ноздря, глазная щель были с левой стороны меньше, и поэтому на лице его навсегда запечатлелось выражение удрученного изумления.

— Вы Тихий? — спросил он наконец, когда я этого меньше всего ожидал. Я кивнул головой. — Ийон Тихий? Тот… путешественник? — уточнил он, еще раз наклонившись вперед. Он смотрел на меня недоверчиво.

— Ну, да, — подтвердил я. — Кто же еще мог бы находиться в моей квартире?

— Я мог ошибиться этажом, — буркнул он, будто занятый чем-то другим, гораздо более важным.

Неожиданно он встал. Инстинктивно коснулся сюртука, хотел было его разгладить, но, словно поняв тщетность этого намерения — не знаю, смогли ли помочь его изношенной до крайности одежде самые лучшие утюги и портновские процедуры — выпрямился и сказал:

— Я физик. Моя фамилия — Мольтерис. Вы обо мне слышали?

— Нет, — сказал я. Действительно, я никогда о нем не слышал.

— Это не имеет значения, — пробормотал он, обращаясь скорее к себе, чем ко мне.

Он казался угрюмым, но это была задумчивость: он обдумывал про себя какое-то решение, ранее принятое и послужившее причиной этого визита, ибо сейчас им вновь овладело сомнение. Я чувствовал это по его взглядам исподтишка. У меня было впечатление, что он ненавидит меня — за то, что хочет, что вынужден мне сказать.

— Я сделал открытие, — бросил он внезапно охрипшим голосом. — Изобретение. Такого еще не было. Никогда. Вы не обязаны мне верить. Я не верю никому, значит, нет нужды, чтобы мне кто-либо верил. Достаточно будет фактов. Я докажу вам это. Все. Но… я еще не совсем…

— Вы опасаетесь? — подсказал я благожелательным и успокаивающим тоном. Ведь это же все сумасбродные дети, безумные, гениальные дети — эти люди. — Вы боитесь кражи, обмана, да? Можете быть спокойны. Стены этой комнаты видели и слышали об изобретениях…

— Но не о таком!!! — решительно вскричал он, и в его голосе и блеске глаз на мгновение проступила невообразимая гордость. Можно было подумать, что он — творец вселенной. Дайте мне какие-нибудь ножницы, — произнес он хмуро, в новом приливе угнетенности.

Я подал ему лежавший на столе нож для разрезания бумаги. Он перерезал резкими и размашистыми движениями бечевку, разорвал оберточную бумагу, швырнул ее, смятую и мокрую, на пол с намеренной, пожалуй, небрежностью, словно говоря: «можешь вышвырнуть меня, изругав за то, что я пачкаю твой сверкающий паркет, — если у тебя хватит смелости выгнать такого человека, как я, принужденного так унижаться!». Я увидел ящик в форме почти правильного куба, сбитый из оструганных досок, покрытых черным лаком; крышка была только наполовину черная, наполовину же — зеленая, и мне пришло в голову, что ему не хватило лака одного цвета. Ящик был заперт замком с шифром. Мольтерис повернул диск, похожий на телефонный, заслонил его рукой и наклонившись так, чтобы я не мог увидеть сочетание цифр, а когда замок щелкнул, медленно и осторожно поднял крышку.

Из деликатности, а также не желая его спугнуть, я снова уселся на кресло. Я почувствовал — хоть он этого не показывал, — что Мольтерис был благодарен мне за это. Во всяком случае, он как будто несколько успокоился. Засунув руки вглубь ящика, он с огромным усилием — даже щеки и лоб у него налились кровью — вытащил оттуда большой черный аппарат с какими-то колпаками, лампами, проводами… Впрочем, я в таких вещах не разбираюсь. Держа свой груз в объятиях, словно любовницу, он бросил сдавленным голосом:

— Где… розетка?

— Там, — я указал ему угол рядом с библиотекой, потому что во второй розетке торчал шнур настольной лампы.

Он приблизился к книжным полкам и с величайшей осторожностью опустил тяжелый аппарат на пол. Затем размотал один из свернутых проводов и воткнул его в розетку. Присев на корточки у аппарата, он начал двигать рукоятки, нажимать на кнопки; вскоре комнату заполнил нежный певучий гул. Вдруг на лице Мольтериса изобразился страх; он приблизил глаза к одной из ламп, которая, в отличие от других, оставалась темной. Он слегка щелкнул ее пальцами, а увидев, что ничего не изменилось, порывисто выворачивая карманы, отыскал отвертку, кусок провода, какие-то металлические щипцы и, опустившись перед аппаратом на колени, принялся лихорадочно, хотя и с величайшей осторожностью, копаться в его внутренностях. Ослепшая лампа неожиданно заполнилась розовым свечением. Мольтерис, который, казалось, забыл где находится, с глубоким выдохом удовлетворения сунул инструменты в карман, встал и сказал совершенно спокойно, так, как говорят «сегодня я ел хлеб с маслом»:

— Тихий, это — машина времени.

Я не ответил. Не знаю, отдаете ли вы себе отчет в том, насколько щекотливо и трудно было мое положение. Изобретатели подобного рода, которые придумали эликсир вечной жизни, электронный предсказатель будущего или, как в этом случае, машину времени, сталкиваются с величайшим недоверием всех, кого пробуют посвятить в свою тайну. Психика их болезненна, у них много душевных царапин, они боятся других людей и одновременно презирают их, ибо знают, что обречены на их помощь; понимая это, я должен был соблюдать в такие минуты необычайную осторожность. Впрочем, что бы я ни сделал, все было бы плохо воспринято. Изобретателя, который ищет помощи, толкает на это отчаяние, а не надежда, и ожидает он не благожелательности, а насмешек. Впрочем, благожелательность — этому его научил опыт — является только введением, за которым, как правило, начинается пренебрежение, скрытое за уговорами, ибо, разумеется, его уже не раз и не два пробовали отговорить от этой идеи. Если б я сказал: «Ах, это необыкновенно, вы действительно изобрели машину времени?» — он, возможно, бросился бы на меня с кулаками. То, что я молчал, озадачило его.

— Да, — сказал он, вызывающе сунув руки в карманы, это машина времени. Машина для путешествий во времени, понимаете?!

Я кивнул головой, стараясь, чтобы это не выглядело преувеличенно.

Его натиск разбился о пустоту, он растерялся и мгновенье стоял с весьма неумной миной. Лицо его было даже не старым, просто усталым, немыслимо измученным — налитые кровью глаза свидетельствовали о бесчисленных бессонных ночах, веки у него были припухшие, щетина, сбритая для такого случая, осталась около ушей и под нижней губой, указывая на то, что брился он быстро и нетерпеливо, говорил об этом и черный кружок пластыря на щеке.

— Вы ведь не физик, а?

— Нет.

— Тем лучше. Если б вы были физик, то не поверили бы мне, даже после того, что увидите собственными глазами, ибо это, — он показал на аппарат, который все еще тихонько мурлыкал, словно дремлющий кот (лампы его бросали на стену розоватый отблеск), — могло появиться лишь после того, как я начисто отбросил нагромождение идиотизмов, которые они считают сегодня физикой. Есть у вас какая-нибудь вещь, с которой вы могли бы без сожаления расстаться?

Назад Дальше