Жажда снящих - Остапенко Юлия Владимировна 5 стр.


Я срываю трубку, кажется, ещё до того, как смолкает первый звонок. Лисья реакция, лисий слух. И лисья жажда.

— Всё-таки договоришь?

— Мария, только не бросай трубку, пожалуйста!

А я ведь уже почти это сделала — и как только она догадалась? — лисья реакция, да.

— Мне должны звонить, — сказала я.

— Я только на два слова, — торопливо бормочет Инга и начинает рассказывать мне, какая она бедная и несчастная. Она, и её Ленка, и, конечно, мать. И что в доме бардак, и муж пьёт, и ребёнка оставить не с кем, и работу она потеряла, и мать в больнице умирать не хочет. В конце называет конкретную сумму. Быстро оговаривается, что у неё есть почти половина. Я молча слушаю, слегка отставив локоть, так, что голос Инги превращается в далёкий стрёкот. Мне даже лень её посылать.

— Всё? — спрашиваю, когда она умолкает.

— Мария, пожалуйста, я не просила бы, если бы…

— Я спрашиваю, всё?

Она коротко выдыхает, потом отвечает.

— Да, но…

— Теперь слушай меня, — говорю я. — Если тебе надо денег, выгони мужа взашей и найди себе нормальную работу. Дочь сдай в интернат, мать — в хоспис. Если тебе надо поныть, звони на телефон доверия в женский центр. Прекрати меня доставать. Ты мне никто.

— Она же и твоя мать тоже! — кричит Инга.

— Ты мне никто, — говорю я снова и кладу трубку. Какое-то время держу на ней руку, потом убираю.

Потом сню.

Лисица трусцой бежит вдоль оврага и видит тело. Лисица настороженно тянет носом воздух и уже знает об этом теле всё: что оно человечье, что это был самец, что лежит он тут третий день. Он сильно пахнет и может привести волков или других людей. А у лисицы совсем близко нора. Лисица хочет, чтобы тела здесь не было, и как можно скорее. Лисица зло лает на тело. Человечий самец не видит её и не слышит. Он ей никто.

Утёнок пришёл в обеденный перерыв. Выследил, когда я выбежала в кафешку под офисом пропустить стаканчик чего-нибудь, чем от меня потом не будет пахнуть. Днём я притворяюсь, будто работаю в фотоателье на ксероксе. Шеф у меня нервный.

Кафе было почти пустым, и Утёнок говорил вполголоса, не боясь быть услышанным. Я задумчиво кусала бутерброд и слушала не перебивая. Он действительно был страшно похож на утёнка. Такой маленький, косолапенький, нездорового желтоватого оттенка, с характерным носиком. И если я не ошибаюсь, он был подсадной уткой, которую подослал ко мне Младший. Не утка, а так, уточка. Утёночек. Такой смешной.

Назвался он Лаврентием Анатольевичем. Меня всю жизнь окружают люди с непроизносимыми именами.

— Почему вы думаете, что я это сделаю? — спросила я, когда кофе и бутерброд были уничтожены, а сигареты ещё надеялись выжить. Тоже смешные.

Лаврентий Анатольевич недоверчиво задвигал широким носиком.

— Простите, но Борис Ефимович мне ясно сказал…

— Вы, видимо, чего-то недопоняли. Я не выполняю подобных заказов.

— Но вы ведь даже не дослушали!

— Мне не надо дослушивать. Вы что, думаете, вы первый ко мне с этим приходите? Извините, у меня работа.

Когда я встала, его ладонь — широкая коротенькая лапка с перепонками между пальцев — перехватила меня за руку. Я вдруг увидела — почти наснила — как перехватываю эту лапку зубами. Не сильно, не насмерть, но надёжно. Моё. Быстро облизываюсь. Утиные перья липнут к моей морде.

— Мария Владимировна, пожалуйста. Хотя бы дослушайте.

Говорит очень тихо и очень твёрдо. Не по-утиному, нет. Лениво прокручиваю планы на вечер. Ах, Ванька же должен прибежать на занятие. Ладно, перебьётся.

— В десять на конечной двадцать пятого маршрута, — говорю я ему, и он выпускает мою руку. Прикосновение остаётся в памяти на несколько секунд, потом исчезает. Уже и не помню, каким оно было.

— Спасибо, — говорит он мне в спину, но я уже на улице.

В тот же вечер мы пьём коньяк у меня на кухне. Я вижу глазами Утёнка, как у меня загажено и задымлено. Но коньяк вкусный, а Утёнок пьяный. Поэтому дымить можно без всяких зазрений совести.

— Сил уже никаких нет, заела. Я и уходить пробовал, но она же ревёт, дура. Я не могу смотреть, как она ревёт, звереть начинаю. Кажется, что сам её убью. Вот прямо на месте.

— Да, это сурово, — с пониманием киваю я. У нас настоящий мужской разговор. — Когда ревёт дура — это сурово. Так почему не убьёшь?

— Не хочу грех на душу брать, — жёстко говорит мой Утёнок и опрокидывает в горло стопарь, а я откидываюсь назад, упираясь позвоночником в подоконник, и заливисто хохочу. Утёнок смотрит на меня, как заворожённый.

— Мил человек, неужели ты правда веришь, что если её убью для тебя я, на тебе не останется греха? — весело интересуюсь я. Утёнок вздрагивает.

— Как убить? При чём тут убить? Я просто хочу, чтобы она пропала. Сгинула с глаз моих, не могу я так больше…

— А куда, по-твоему, пропадают люди? Если насовсем?

— Не знаю, — говорит утёнок, и я вижу, что он правда не знает и знать не хочет.

И его ведь вполне можно понять. Не в том даже дело, что труп, кровь, следствие, нары — а в том, что грех на душу. Даже если заказать жену киллеру. Киллер-то запросит меньше, чем он предлагает мне. Но за что он заплатит наёмнику? Всё за те же кровь, труп, следствие, а там, глядишь, и нары — всяко случается. А мне он хочет заплатить за сон. Не за мой. За свой. За свой спокойный крепкий сон. О, у них, у тех, кто уже делал и ещё сделает мне такие предложения, богатая фантазия. Достаточная, чтобы во всех деталях вообразить то, что сделает с их недругами киллер, и достаточная, чтобы поверить в Снящих. Но недостаточная, чтобы вообразить, что Снящий сделает с их недругами — там, в своём сне. Этого они не то что не хотят знать, а не могут вообразить. Поэтому они всегда выбирали и будут выбирать нас. И предлагать нам деньги, которые нам не нужны.

Ну, мне-то, может, и не нужны, но кто-то когда-то всё же сумел заплатить достаточно за убийство эрцгерцога Фердинанда. И знал ведь, кому заплатить. Уж явно не тому, кто это убийство снил.

— Ну так что, по рукам? — спросил Утёнок, с надеждой заглядывая мне в лицо косенькими глазками. Не знаю, с чего он решил, будто та же история, только многословнее изложенная, произведёт на меня большее впечатление.

— Не выйдет, — чеканю я, пуская дым в его желтоватое лицо. А нет, не желтоватое уже, белеет мужик.

— П-почему? Я что, мало даю?

— Вам Борис Ефимович, — кривлю губы при этом имени, — что про меня говорил? Что я богородица?

— Господи помилуй, — Утёнок пугливо крестится. — Да я не думал совсем…

— Это я к тому, дорогой мой Лаврентий как вас там…

— Анатольевич…

— Анатольевич, я к тому, что не могу я просто взять и наснить вам что заблагорассудится. Чтобы увидеть во сне, как сгинет ваша жена, я должна этого испугаться. Или захотеть. — Я ему вру, вовсе я этого не должна — больше нет, но он ведь не знает про супервизии. — А я не из пугливых, сразу вам говорю.

— А… захотеть… — он быстро облизывает сухие губы, глаза разгораются угольками. — Захотеть? Как захотеть? Сколько мне вам пообещать, чтобы вы захотели?

Я медленно вдыхаю и выдыхаю. Со стороны это, наверное, кажется обычным вздохом. Искушение сильное. Очень сильное. Захотеть. Всё равно чего, я не знаю, что он может мне пообещать — лишь бы захотеть.

Но лисица хочет только крови. И жить. Базисный инстинкт.

— Поцелуйте-ка меня, Лаврентий Анатольевич, — говорю я и закрываю глаза. Сижу не шевелясь, чувствую его плоские шершавые губы на лице, на губах, и царапающее, как наждак, дыхание на моей коже. Пытаюсь испугаться или захотеть. Пытаюсь; в самом деле очень хочется. Хочется захотеть… ха… Да нет, это не желание. Это жажда.

Поняв, что всё впустую, я деловито вмазала Лаврентию Анатольевичу по шее и пинками препроводила в подъезд, где наставительно рекомендовала более не распивать коньяки и не приставать к малознакомым женщинам. Потом пошла в душ и долго мыла лицо и шею. Вспоминала, как ходила по пустырю позади штаб-квартиры Снящих в те самые ночи, когда там ещё шнырял тот самый маньяк. Медленно шла, далеко от огней. Ждала. Ждала, что хоть страшно станет, что ли. А когда страшно так и не стало, не огорчилась, просто удивилась — надо же, правда. Хотя, может, дело в том, что я чётко знала: этот маньяк меня не тронет. Иначе бы мне это приснилось. Приснилось бы тогда, когда сны ещё снились мне сами, без лисы…

А вот что меня тогда в самом деле потрясло, так это что никто — ни Игнат, ни Младший, ни даже Тимур — никто из них не наорал на меня и не оттаскал за волосы за то, что шлялась ночью одна по пустырю. Мне хотелось бы думать, что им тоже не снилось про меня ничего плохого, потому-то они и спокойны. Но на самом деле я знала, что они просто не боялись за меня. Так же, как не боялась той ночью я, даже слыша медленные неровные шаги за спиной, в шорохах ветра среди обломков старых труб.

Самое хреновое в нашем деле то, что жизнь становится такой предсказуемой.

Отмыв с себя запах Утёнка, я вылила остатки коньяка в раковину и тщательно протёрла мокрой тряпкой табурет, на котором сидел Лаврентий Анатольевич. Подумав, попрыскала в кухне дезинфектором. Окно было распахнуто, но дым выходил медленно.

Так-то, Младший, если это была твоя подстава, то один-ноль в мою пользу. Ты что же, решил из меня сделать саботажницу? Вот уж дуру-то нашёл. Как-нибудь я всё-таки спрошу у тебя, а что такого, по твоему мнению, этот недоносок действительно мог мне дать? Ведь недоносок же. Даже если и не подстава. На самом деле я была почти уверена, что не подстава. Уж слишком сильно мой Утёночек хотел порешить свою благоверную. В самом деле хотел.

Я знала, я чувствовала, как сильно он хотел.

Когда ему наконец удаётся уснуть, он видит лес. Лиственница, густой колючий подлесок, длинные гряды оврагов, заросших крапивой. В оврагах хорошо рыть норы. Грунт глинистый, податливый. Очень хорошо рыть норы. Он припадает носом к земле и берёт след. Он роет землю. Хорошо и глубоко, одержимо, растворившись в равномерном сокращении мышц на передних лапах. Так хорошо роется, и быстро, ух ты, ну прямо как бульдозером…

А потом вылетает из сна от моего подзатыльника.

— Ма-ария Владимировна!

— Что Ма-ария Владимировна, балбес, — сердито говорю я. — Сколько раз тебе повторять одно и то же. У лисицы нет мыслей. У неё только желание и страх. Когда мысли — это уже ты. Какой, на фиг, бульдозер? Что тебя вечно клинит на этом?

— Я не знаю, — сокрушённо сказал Ванька и почесал ушибленный затылок. Обиженно посмотрел на меня. — Драться-то зачем?

— Затем, что если б ты снил по-настоящему, то чёрт знает что там наснил бы уже.

— По-настоящему? А это… это всё разве не…

— Когда солдат проходит тренировку в армии и стреляет холостыми в своего кореша, валяясь в окопе носом в грязи, это по-настоящему?

— Н-ну…

— Ну, — говорю я, — давай-ка ещё разок. Только теперь просто рыть. Понял? Просто рыть.

— Понял, — Ванька молча смотрит, как я взбалтываю новый раствор — ещё слабее прежнего — а потом говорит: — А что там?

— Где?

— Ну там, где я рою. Там же что-то есть? Лисица не роет просто так, она же чего-то хочет?

О-паньки. Приплыли. На месяц раньше, чем до такого вопроса додумалась в своё время я сама.

— А это уже не тебе решать.

— А кто будет решать? И когда? Мне надоело рыть просто так.

Эх, парень, рыть не просто так надоедает ещё быстрее. Но тебе пока рановато это знать.

— Вот когда примут в группу, тогда и станешь рыть за делом. А пока это просто нора. Для тебя. Твоя собственная нора, понимаешь?

— Чтобы спрятаться? — спрашивает Ванька и хмурится. Ему не нравится эта мысль.

— Прятаться. Спать, набираться сил. Съедать добычу. Выжидать в засаде. Это уж как захочет твоя лисица. Но только не ты.

— Понятно, — говорит Ванька, и я вижу, что он действительно понял. Способный пацан, ничего не скажешь. Но его гложет что-то ещё, и я, опустив руку со шприцем, требовательно говорю:

— Ну?

Тогда он спрашивает:

— А там можно что угодно…. ну, нарыть? Если так скажут. Всё-всё что угодно?

Что-то гложет его, что-то грызёт, рвёт изнутри на части. И он на что-то надеется. Отчаянно. Слепо. Видать, он тоже что-то потерял. Или боится потерять. Или хочет вернуть. Один чёрт.

М-да, хреновый из меня педагог. А я всегда это говорила.

— Ты часто видел, чтоб люди летали?

— Чего? — хлопает рыжими ресницами.

Назад Дальше