В тот час на углу Невского и Литейного проспектов страшно бледный, замученный и истрёпанный житейской бурей, Авалс стоял никем не зрим и недвижно глядел перед собой. Ему давно следовало стремглав бежать, но таково свойство Невского проспекта, что хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, вошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Да и как не замереть в этом сияющем царстве теней?..
Сияющая тень – оксюморончик-с – как сказал бы Номис Рёфаук. И всё-таки в невозможном городе возможно и такое. Титанические буквы на фасаде бывшего кинотеатра гласят: «Ресторанъ Палкина». Был, был когда-то такой, в этом самом здании на этом углу! Неужто воскрес из мертвых, поправ столетнюю смерть? Нет, конечно, одна спиритическая тень, сверкающая глазетной мишурой, воздвиглась из небытия. Прежде, бывало, зашёл к Палкину, спросил стакан чаю и сиди хоть весь вечер, наблюдая коловращение проспекта. Заходили сюда греться извозчики: ваньки да лихачи, а по субботам собирался извозчичий клуб, председательствовал в котором его императорского величества собственный Ямщик. А теперь, попробуй иззябший таксист сунуться к Палкину, в самое дорогое городское заведение – выведут под белые руки, а то и взашеи затолкают, пока не видит никто из уважаемых гостей. Тень по определению негативна: прежде был трактир для чёрного люда, а ныне ресторан для белой сахарной косточки, как сказал бы мясник-идеолог Андрюша.
А через дорогу, за широкой рекой, в которую обратился уже не Литейный, а Владимирский проспект, высится катафалк совсем иной эпохи. Некогда здесь было царство ненавязчивого советского сервиса, и сюда со всех концов города сползался затруханный провинциальный андеграунд. Их и по сегодня много ходит всяческих непризнанных гениев, постаревших хиппи, бездарных абстракционистов, умеющих лишь рассуждать о высоком искусстве, экзальтированных стихоплёток, одряхлевших йогов и прочего люда, неспособного вырваться из порочного круга своих бредовых представлений. И здесь же, среди подзаборного сора, минуя мавританскую и готическую гостиные Шереметевского дворца, бесстыдно выросло поколение тех, кем город может по праву гордиться. О них не пишут критики, они не входят в творческие союзы, но то, что они создают, и есть новое искусство. Когда наступит час, и дети проходных дворов, не допущенные в сонм прижизненно-признанных, расползутся по литературным бачкам, сладкое слово «Сайгон» будет объединять и греть их души. Но сегодня святое для многих место опоганено жирной буквой «М». Это не метро, метрополитен нужен городу, каждая его линия – трахея, при всём своём бездушии она позволяет городу дышать. Это даже не мужской сортир, где можно мочить террористов, это куда гаже – метастаза, маразм мегаполиса, мерзейший Макдональдс, воняющий своей несъедобной картошкой на всю обитаемую вселенную.
Когда-нибудь тошнотворное дитя зелёного бакса издохнет, и тогда найдётся предприимчивый нувориш, который реанимирует «Сайгон», к тому времени уже никому не нужный, как ресторан Палкина, «Бродячая собака», литературное кафе и многие другие городские склепы.
Ничего этого Авалс не знал, чуял лишь могучую силу, исходившую от старых зданий с новыми вывесками, и понимал, что сейчас ему, как хитроумному герою древности предстоит проплыть между Сциллой и Харибдой. Большая тень всегда грозит поглотить мелкую, эту нехитрую истину Авалс слишком хорошо понял, спасаясь от чёрного крыла Большого дома. И даже в писательском особняке, где всяк сам за себя, Авалса пытались приватизировать. Так что действовать надо было с оглядкою, но решительно.
Дождавшись, пока светофор явит отсутствующим пешеходам алый лик и машины дружною гурьбою двинутся по Невскому, Авалс ринулся наперерез железному потоку. Погибнуть под колёсами Авалс не боялся ничуть. Что может сделать колесо призрачной тени? – её и паровозом не задавишь, хоть сто лет кряду бросайся неживой образ под дымящую машину. Сколько раз бывало хозяин шёл по бровке у самого поребрика, а Авалс спешил рядом по мостовой, так что всякая легковушка пролетала по нему со свистом. И ничего не случилось, не истёрся Авалс, не посветлел. Зато сейчас жёсткие колёса отвлекали Авалса от неудержимого желания встать разиней и тем самым спасали от грозной и по-настоящему призрачной опасности.
Редкая тень добежит до середины Невской перспективной дороги, слишком уж широкая перспектива открывается с середины проспекта. Глянешь направо – дух захватывает от обилия теней, легенд и видений былого… тут Диоскуры смиряют чудесный коней, а у одного из них вместо положенных от природы гениталий проклюнулась из срамного места физиономия французского императора Луи-Филиппа. Там книжная лавка Свешникова проросла из небытия сквозь фирму Зингер, так что уже не поймёшь, чем здесь торгуют: с виду книги, а присмотришься – как на одной машинке сострочены. И никого уже не удивляет, что чуть ли не все приказчики в магазине «номер раз» – женщины. Тени любят дробиться в зеркалах, умножаясь сверх разумного. А когда-то не только столичный бомонд, но и простой народ шастал в лавку поглазеть на то, как Анна Николаевна Энгельгардт книгами торгует.
– Хеминистка!.. – шептались обыватели тревожно. – И муж у ей – химик, в Лесном крамолу разводит.
Напротив зингеровской башни ещё одна вертикаль – башня невская – городская дума с шаровым телеграфом на макушке. Вещь в себе – некуда отправлять сообщения, неоткуда принимать – второй такой вышки нет. В самой думе никто уже не думает о городе, а в городе никто не думает о городской думе – внутри тлен, тени и призраки; никаких дум, одно былое. Словно придворное платье елизаветинской поры – парча, атлас, шёлк, но под вышитым великолепием нет живого тела, а только сухая деревянная болванка. Вот, скажем, одна из жемчужин Петербурга – павильон Росси, что возле Аничкова дворца. Десятки лет там был не дворец, а дворницкая: мётлы хранились, лопаты, ящики с песком. Чудилось, вот-вот переполнится чаша терпения, тени большого города выплеснутся на улицы, на проспект выйдет зодчий Росси с расшарканной метлой наперевес, и тогда городу наступит непременный капут. Выметут нас долой – и, вновь обратившись в печальных пасынков природы, пойдём искать по свету хоть какого-нибудь себе угла. По счастью, добрый кутюрье Версачи за свой счёт отреставрировал блестящую руину и в награду получил право на долгосрочную аренду. Иной может возмутиться: как это – павильон Росси, а внутри – модный магазин. А по мне так – славная фирма, торгуй, наживай… магазин от Версачи куда как приятнее чем паутина и осыпающиеся потолки.
Над всеми вертикалями и дворцами Невского возносится единственная доминанта этих мест – золотой шпиц с корабликом на острие. Он один не боится потопа, обрушившегося с небес, во-первых, оттого что поднят слишком близко к небесам, а во-вторых, потому что кораблики умеют плавать.
Адмиралтейство возвышается видимое отовсюду, оскорблённое, но не униженное, застроенное со стороны Невы, скрывшее от горожан свой главный фасад, перегородив воротами триумфальную арку, которая никуда не ведёт, но так и не ставшее склепом, где ничего, кроме фасада. А здесь звучат голоса, кипит молодая жизнь, и мраморная Свобода на балюстраде хранит в раненой груди осколок вражеского железа. Пока живо адмиралтейство – жив и город, и жива Россия.
Все дома, памятники и дворцы играют королеву, всё на пять вёрст в округе работает на адмиралтейский ансамбль и лишь в одном месте в самый глаз вонзается каменный сучец. Казалось бы, что может противостоять царственному творению крепостного мужика, однако, когда дело касается чиновной безвкусицы, то она границ не знает и при любом удобном и неудобном случае готова каркнуть во всё воронье горло. Налево от Литейного проспекта эррегирует в небеса гранитный фаллос, водружённый на площади последним Романовым – Гришкой-самозванцем. Прежде на этом месте стояла величайшая политическая карикатура всех времён: памятник царю-миротворцу Александру Александровичу. Миротворец, предпочитавший не с Европой свариться, а свой народ в узде держать, одетый в форму городового, сидел на битюге, поводья туго натянув. Среди горожан ещё не хлебнувших кухонной демократии и прелестей стуколки, но яичницу уже возлюбивших, популярен был язвительный стишок:
Однако, какие стишки ни декламируй, а верховой бегемот на площади никому не мешал и смотрелся весьма удачно. А фаллический символ Гришки-самозванца, с какой стороны ни подойди, всюду выпирает. Семо посмотришь – накладывается обелиск на башню главного вокзала страны, овамо взгляд кинешь – пропарывает концертный зал, который и без того трудно вписывался в городской центр. А уж прямо лучше и не смотреть – восьмигранный штык воткнулся в самое горло Невского проспекта, далёкий Адмиралтейский шпиль заслонён, и кораблик распят золотой звездой. Всю площадь изнасиловал, проклятый фаллос, торчит гордый собой: джунгли нас заметили! И даже самому республиканскому взгляду начинает сладостно мерещиться призрак водянистого царя, который, побурев от натуги, силится свалить каменный столб, чтобы самому встать на законное место.
Пасмурными вечерами в подворотнях рассказывают, что, когда рухнула власть отрепья, и Гришка-самозванец растаял как дым, царственный городовой выбрался из задворков Русского музея, где полвека притворялся экспонатом, и поскакал на площадь. Но не добрался, подвёл самодержца медлительный коняга, рассвет застал чугунного всадника неподалёку от Марсова поля, где упрямый монумент застыл и давит своей громадой хрупкую красоту Мраморного дворца. Впрочем, Мраморному не привыкать: уж лучше бегемот, чем броневик.
А как бы хотелось вернуть Александра на площадь, а площади оставить советское название – площадь Восстания, и пусть тяжеловесный царь давит, давит, давит его… чтобы никому не повадно было решать социальные проблемы вооружённым путём. Мечты, мечты, где ваша сладость?
Но и это ещё не всё. В двух шагах от площади, едва ли не рукой подать, чудо вовсе небывалое, редкое даже для города призраков – монумент-оборотень. И не вервольф какой-нибудь, а человек-змея. Место перекидыш выбрал – самое что ни на есть невинное, рядом с детской больницей. Некогда эта клиника была обустроена иждивением принца Ольденбургского. Он хоть и Ольденбургский, но свой, местный. В самом деле, что за дискриминация, отчего на Руси всё князья да бояре и ни одного принца? Обидно, честное слово. В таких случаях, чтобы не возникло комплекса неполноценности, следует собственного принца завести. Или завезти – не суть дело важно. Так и объявился в Петербурге принц. И такой то удачный – просто загляденье! Благодетель, а не принц; только и думал, как бы городу услужить. Взял, например, и выстроил на Петроградской стороне Народный дом. В долгие, тяжкие годы царизма собирался в этом доме закабалённый люд, обсуждал свои проблемы, праздники устраивал, в кружках по интересам занимался: одни закон божий изучали, другие – политэкономию по Марксу. Плюрализм процветал и самая разнузданная свобода. Зато когда иго самодержавия было свергнуто, с плюрализмом разобрались быстро. Вместо Народного дома сделали кинотеатр. Большой-пребольшой – так он и назывался: «Великан». Вся народная громада сидела и чинно созерцала один на всех высокохудожественный фильм. Видится в этом символ эпохи. Кстати, и сегодня бывший Народный дом можно смело назвать символом эпохи, ибо в годы перетряски туда вселился мюзик-холл. Так что глубинной своей сути здание на Кронверкском никогда не меняло и, значит, в рассказ об оборотнях попало случайно.
Но вернёмся к сказке снова. Когда принц-благодетель выстроил больницу для христианских младенцев, восхищённые горожане решили поставить ему памятник. Но не успел обронзовевший принц освоиться на новом пьедестале, как власть переменилась, и оказалось, что принц никакой не благодетель, а аспид и только что кровь трудовых младенцев не пьёт. Это разом стало ясно всем, а сила общественного мнения такова, что принц Ольденбургский на глазах у нетрезвого дворника трижды перекувырнулся через голову и обнаружил свою истинную сущность, обернувшись ядовитой змеёй. А змея, в свою очередь, обернулась вокруг чаши, наполненной не иначе как младенческой кровью.
Нетрезвый дворник рассказывал потом, что это та самая змея, которую не дотоптал петровский конь. Уползла, гадюка, на пенсию, а вахту под конём несёт её дочка, заложившая таким образом начало трудовой династии. Впрочем, не нам судить, кто, сколько и кого заложил.
Горожане отнеслись к метаморфозе спокойно, дав перекинувшемуся монументу ласковое прозвище: «Тёща кушает мороженое». И лишь тени младенцев тычут бескровными пальчиками сквозь больничные стёкла и беззвучно кричат:
– Дядя – яд, яд!
Кстати, и это ещё не всё. Заметил ли благосклонный читатель, что рассказ пошёл, словно беседа теней, «кстати» и от случая к случаю? И вообще – батюшки-светы! – куда нас занесло? Вот уж воистину, вошедши на Невский позабудешь о всяком деле, и на уме будет одно гулянье. А ведь автор не рассеянная тень, а мужчина в чинах и, к тому же, весьма корпулентный. Однако и он не уберёгся расслабляющего влияния Невского проспекта, растёкся мыслию по улицам и стогнам, забыв о герое, которого давно пора привести домой или хотя бы угробить приличным случаю образом. Что уж тут говорить о бедной тени, застывшей посреди проспекта на островке безопасности между двумя потоками плывущих машин. Это для нас островок безопасен, а для тени хуже места не сыщешь. Весь на виду и просто некуда деться. Да и дождь не вечен, даже петербургский…
– Ну чего встал, урёд? Дёру давай!
Авалс вздрогнул. Мысли в нём страшно прояснились, он осознал, в какую влип не ситуацию даже, а переделку. Издавши звук, сходный с тем, что производит попавший в аварийную ситуацию таксомотор, Авалс немедля набрал скорость, автомобилям наперерез пересёк остаток Невского и почесал по Владимирскому проспекту, оставив возмущённых водителей выяснять, кто и зачем тормозил. А он и не тормозил вовсе, он тень, у него всё наоборот, он скорость набирал. Хотя этого делать как раз и не следовало, поспешать нужно медленно, а кто несётся сломя голову, в самый раз поспеет голову сломить. Иссякающий дождь, как это часто бывает, вскипел последним титаническим усилием, на лужах вздулись пузыри, потоки воды, смывшей городскую грязь, вздулись, и, не найдя, что ещё смыть, смыли бегущего поперёк стихии Авалса. Закружило, закувыркало, понесло, припечатало неумной головой о поребрик…
– А-а! – краткий палиндром боли.
У, рад удару? Вижу – жив. А еще, а?..
– Wow!.. – краткий палиндром боли на иностранном языке. И где только нахватался, полиглот? Лучше бы затвердил правило: «Не ходите, тени, городом гулять. В городе акулы капитала, в городе гориллы в генеральских погонах, а уж больших и злых крокодилов и не пересчитать». Не умел учиться по-умному – учись лбом о поребрик, он твёрдый, он научит.
– А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!.. – долгий палиндром боли.
Ведь есть на свете благословенные места, где не найдёшь ни единого поребрика! Спросите любого москвича, он подтвердит: нет в Москве поребриков – одни бордюры. А бордюр, в плане ушибов, куда гуманнее.
К сведению любознательных: бордюр и поребрик в дорожном строительстве – два способа укладки бортового камня. Если камень устанавливается ребром наружу, так, что образуется ступенька – это поребрик. Если камень вкапывается заподлицо, ступеньки не образуя – получается бордюр. Поребрик отделяет тротуар от мостовой, бордюр разграничивает тротуар и газон. И раз нет поребриков, значит, нет мостовых. Представляете? – вся Москва одна пешеходная зона! Лепота…
Но здесь не Москва, Питер город серьёзный, машин полно, поребрики на каждом шагу. В плеске волн надвигается гранитный порог: «Бац!»
Боль в лоб.
– Ой! – это уже не палиндром, это просто больно.
Вода впереди закрутилась неумолимым мальстримом. Ненасытная пасть стозёвного чудища городской канализации ворочала воду, сглатывая всё, что сплывалось к ней вместе с водой. Что ждёт в беспросветной клоаке одинокую тень? А ничего не ждёт, там поджидает. И скоро дождётся. Что случится потом, никто не скажет, от человека хотя бы раздувшийся труп занесёт на решётки острова Белый. А что может остаться от тени? Спросите у пены, что шапками вздымается над аэротенками, спросите, если умеете.