Андрей Лазарчук
ИЗ ТЕМНОТЫ
– А не вздремнуть ли нам, сэры? – спросил Серега. – Еще ж долго светло будет.
– Да, правда, – подхватила Наташа. – Кто хочет, я могу постелить. А, Юрий Максимович? Как вы?
– Спасибо, Наташенька, не надо, – сказал Юрий Максимович. – Я, если захочу, так прямо тут, в кресле, ты же знаешь…
– Я поставлю раскладушку, – сказал я. – Кто захочет, ляжет. А то, правда, еще долго ждать.
Элла встала из-за столика, отложила журнал.
– Я лягу, – сказала она. – Голова просто раскалывается.
– Форточка открыта, – сказал Серега.
– У меня не поэтому, – сказала Элла.
Я поставил раскладушку за занавеской, разделявшей пополам единственную комнату Наташиной квартиры. На кровати, укрывшись с головой, спал Руслан – последнюю неделю ему приходилось работать по полторы смены, и он не высыпался катастрофически.
Мы, остальные, обходились кто как. Элла брала работу на дом, Серега был дворником, Наташа числилась где-то переводчицей и действительно временами что-то переводила, но, главным образом, проживала потихоньку полученную при разводе долю за «Жигули» и мебель. Мне было проще всего: мастерская располагалась в подвале кинотеатра и имела отдельный вход. Никто не контролировал, когда я прихожу на работу и когда ухожу – были бы афиши в срок. Иногда мы там и собирались, в мастерской – еще когда нас было четверо, а у Наташи возник короткий, но бурный роман с ее тогдашним сослуживцем и ей позарез нужна была квартира. Потом роман иссяк, а к нам прибилась Элла, не выдерживающая подвала – там душновато, – и Юрий Максимович со свежими еще воспоминаниями о перенесенном инфаркте, поэтому мы собирались теперь только у Наташи – шведской семьей, как острит Серега.
Он острит часто и не всегда умело, но это его особенность, а не недостаток.
Он холостяк, как и я, Элле двадцать два, и по некоторым причинам замуж ее совсем не тянет, Юрий Максимович пенсионер и одинок, и труднее всех, как это ни странно, приходится Руслану, у которого жена и две дочки, и всех их он любит, и все они любят его, но выдерживать эти наши штучки нормальному человеку ой как нелегко, тем более, что жена Руслана все еще верит во всемогущество медицины и, так сказать, народной медицины; время от времени Руслан отправляет их к теще в Нальчик и перебирается к нам «со скотом, двором и имуществом». Как-то так получилось, что сегодня первое новолуние, которое мы встречаем вшестером, а новолуние, надо сказать – это пик наших мучений. Если не считать, конечно, предгрозового затишья.
Темноты я боюсь с детства – все, говорят, боятся, только у других проходит, а у меня вот не прошло, – но только четыре года назад эти страхи стали какие-то особенные, а три года назад я увидел объявление в «Недельке»…
«Женщина двадцати шести лет, боится темноты, познакомится с мужчиной, имеющим этот же недостаток», – и телефон. Я позвонил, потом пришел и таким вот образом познакомился с Наташей, Серегой и Толиком, – был у нас еще и Толик, весь какой-то тоненький и белесый, тем же летом он утонул, купаясь; а может, и не выдержал – как раз на новолуние дело было… Мы порассказали друг другу о себе еще тогда подивились, как это синхронно у нас началось, но значения этому не придали, больше интересуясь подробностями видений. У меня, собственно, подробностей было мало – просто искажение форм и положений предметов – «дисморфия» – только это вызывало такой нечеловеческий ужас, который словами не передать. Толику мерещились членистоногие, в духе искушений святого Антония, Сереге – атрибутика детских страхов: Черная Рука, Красный Череп, Белые Перчатки, ведьмы, мертвецы и прочее, причем если он переживал это в одиночку, то к утру у него на горле остались синяки – так сильно было самовнушение; Наташу оплетали невидимые, но очень хорошо осязаемые щупальца, чудовище пряталось в углах, в щелях, под мебелью, где угодно; вернее, это были не щупальца, а пищеварительные ворсинки, потому что тело ее начинало растворяться: становилась прозрачной и исчезала кожа, обнажались мышцы и сухожилия – и так далее. Наташа очень не любила говорить об этом, в отличие от Сереги, который часто рассказывал о своих приключениях – как мне кажется, через силу; это была бравада, но не перед нами, а перед самим собой. Руслана же преследовали спруты, медузы и прочая придонная сволочь. Элла о своих видениях рассказала одной Наташе, но по ночам она кричала, и можно было понять, что ее мучает. Юрия Максимовича достала минувшая война – а может быть, и не только война; сам он молчал, но однажды Серега принес магнитофон и крутил Высоцкого, и когда дошло до «Баньки» – помните, это: «Истопи ты мне баньку по-белому, я от белого света отвык…» – Юрий Максимович заплакал и сказал: «Нет, ребята, вы мне объясните, откуда этот пацан все знает, откуда?..» Потом я долго ждал продолжения разговора, но продолжения не последовало. Вот такими мы были.
Бог знает, как Наташа догадалась, что в компании переносить страхи будет легче. Она и сама затруднялась сказать, что ее на эту мысль натолкнуло.
Может быть, ничто и не наталкивало, просто захотелось нормального человеческого сочувствия, утешения, а кто его мог дать, кроме своего? Для прочих людей мы психи, больные, с ними о наших делах лучше не заговаривать.
Есть, конечно, исключения, но так мало… Сколько я об это обжигался, и Наташа – взять ее отношения и с мужем, и с теми мужчинами, что были после.
А уж о Руслане и говорить не приходится: жена его любит безумно, а понять не может. А кажется, что проще: вместе нам легче, и не просто легче, а почти совсем легко. И видения становятся не такими глубокими, и понимание остается, что это все-таки галлюцинация, а главное – страх почти пропадает.
Потому-то мы так и вцепились друг в друга. Но, с другой стороны, почему, скажем, мне не пришло в голову искать компанию? Или, если женщины более чутки, то – Элле? А ведь ту бесконечную фразу на неизвестном языке тоже первой стала слышать именно Наташа, мы еще ничего не слышали, а она уже различала отдельные слова и пыталась записывать…
Элла осторожно легла, потерла виски, чуть-чуть покачала головой, сморщилась…
– Ужасно…
– Дать тебе чего-нибудь? – спросил я.
– Стрихнину, – сказала Элла.
– Слишком мучительно, – сказал я. – Лучше вина.
– Потом только хуже будет, – сказала Элла. Это правда – опьянение вначале несколько сдерживало страх, но потом плотину прорывало…
– Немного, – сказал я. – К ночи все выветрится.
Я сходил на кухню, налил полстакана «Эрети» и дал Элле. Она выпила, как микстуру, и откинулась на подушку.
– Попробую уснуть, – сказала она.
– Валяй, – сказал я. – Мы не будем шуметь.
– Мне все равно, – сказала Элла. – Раз в нашей комнате устроили танцы, а я все проспала и ничего не слышала. Знаешь, Вадь, предчувствие у меня сегодня какое-то премерзкое…
Время, как всегда вечерами, текло медленно. Наташа с Серегой сели играть в шахматы, Серега проигрывал и злился; Юрий Максимович читал, временами он откладывал книгу и устремлялся взором куда-то далеко.
– Что читаете? – спросил я его.
Он показал обложку: это был «Властелин спичек» Леона Эндрью.
– Страшненькая вещь, – сказал я.
– Страшненькая, – согласился он. – Но не до конца. Обратите внимание – Ланкастер манипулирует своими подданными умело и даже изящно, но однообразно: опираясь только на их низменные инстинкты…
– Но ведь иначе, наверное, и нельзя.
– Можно. Можно, можно… Дружба, любовь, патриотизм, верность, честь… материнство… Все может стать той веревочкой, за которую будут дергать.
– Да, – сказал я. – Это страшнее. Даже думать не хочется.
– Мне тоже не хочется, – сказал Юрий Максимович. – Но думается… Знаете, Вадим, – сказал он после паузы, – я ведь начал читать по-настоящему лет пять назад – после больницы. Раньше и времени не было, и отношение было соответствующее: мол, литература – она литература и есть, в жизни все по-другому, по книге жить не научишься, в книгах все как в книгах, а в жизни – как в жизни. И вообще, работать надо, а читать – это как получится.
А что, нас так и воспитывали. Даже в школе, хотя там, может быть, ставили совсем иные цели. Это только сейчас я понял, что между упрощением с дидактической целью и вульгаризацией никакого различия нет. Учебники всегда – дрянь, учиться надо по первоисточнику.
– Это точно, – согласился я.
Мы еще поговорили о литературе.
– Это же кошмар, как преподают, – горячился Юрий Максимович. – Я, например, считаю себя просто ограбленным. Кто-то решает не только, какие книги можно читать, а какие нельзя, но и как понимать прочитанное – а это, если хотите, преступление. Я уже говорил, что только последние пять лет читаю всерьез – и чувствую, что проживаю еще одну жизнь. Выходит, если бы не инфаркт – у меня было бы одной жизнью меньше. Вы-то хоть освободились от давления школьной программы?
– У меня была тройка, – сказал я. – Я вечно спорил с учителями.
– Молодец, – сказал Юрий Максимович.
– Оппортунисты, – сказал Серега, поднимаясь. – И оппозиционеры. Все бы вам спорить. Берите пример с простого народа. Вот я проиграл сейчас полведра чищеной картошки и иду платить проигрыш. Кто-нибудь составит мне компанию?
– Я и составлю, – сказала Наташа, – кто еще?
– Ну уж нет, – сказал я. – Не будем превращать фей в кухарок. Идем, Серега. А вы бы задали ей перцу, Юрий Максимович? Восстановите попранную мужскую честь!
– С удовольствием, – сказал Юрий Максимович. – Защищайтесь, мадам!
На кухне мы сели друг напротив друга, поставили ведро посередине и стали чистить картошку.
– Что-то невмоготу мне сегодня, – тихо сказал Серега. – Давит, как перед грозой. Как там по прогнозу?
– По прогнозу – не будет. Может, окно открыть?
– Не надо, комары налетят. Вывелась, говорят, какая-то новая раса комаров, которые в полете не жужжат и не помирают от дихлофоса. Живут в подвалах.
– Это что, – сказал я. – Вывелась новая раса людей, которые просты в обращении, как дураки, и почти так же полезны, как умные. Живут где попало…
– Н-да… – сказал Серега и задумался. Даже картошку перестал чистить – так и застыл с недочищенной в руке.
Потом мы поставили кастрюлю с картошкой на плиту и пошли в комнату. Юрий Максимович спал в кресле, Наташа вязала.
– Ну, как? – ревниво спросил Серега.
– Три-ноль, – сказала Наташа. – Мужская честь спасена.
– Куда мы без стариков? – пробормотал Серега.
Я посмотрел на Наташу. Чем-то ее вид мне не понравился. Днем она всегда чуть-чуть – ну, самую малость – переподтянута, всегда на самоконтроле, и только когда садится вязать, позволяет себе расслабиться. У нее удивительно уютный вид, когда она вяжет.
А сейчас она сидела прямо, и руки были напряжены, и концы спиц – желтые шарики – подрагивали.
– Тебе что, нехорошо? – спросил я.
– Нет, ерунда, – сказала Наташа. – Так…
Я подсел к ней, обнял за плени.
– Вечер такой тяжелый, – пожаловалась она. – Хоть бы скорей, что ли…
– Новолуние, – сказал я.
– Не в первый же раз, – сказала она. – Но не припомню, чтобы так муторно было. Поплакать бы…
– Поплачь, – сказал я.
– Не получается. Я уже пробовала. Вадь, погладь меня по голове…
На кухне зашипело, Серега сорвался с места и побежал туда. Что-то он там делал, полилась вода, потом все стихло; Серега не показывался.
– Деликатный, – прошептала Наташа.
– Ага, – сказал я и поцеловал ее в глаза, сначала в один, потом в другой. – Какие они у тебя пушистые…
Она опустила голову, прижалась ко мне щекой и судорожно всхлипнула. Я обнял ее еще крепче.
– Заведи себе жилетку, – глухо сказала она. – Мне будет куда плакать.
Я гладил ее волосы, щеку, шею и чувствовал, как она понемногу оттаивает.
Наташа плакала редко и совсем не по-дамски; так, как она, плачут парни-подростки, стыдясь и прячась. А сейчас она просто сидела, замерши, не дыша, только слезы лились и лились, и со слезами изливалось внутреннее ее напряжение, и руки уже успокоились, и, может быть, понемногу становилась на место душа…
– Ну, ничего, ничего, – шептал я ей. – Привыкнем же когда-нибудь, ко всему человек привыкает, и мы привыкнем, вот увидишь, будем жить, видишь, как хорошо приспособились – вместе…
Я говорил и знал, что вру, что приспособиться можно действительно ко всему, только не к чувству страха. К опасностям, к самому нечеловеческому существованию, и чему угодно – за счет того, что страх притупляется. А у нас он каждый раз новенький, с иголочки – пожалуйста… А вторым планом проходило удивление, досада, злость: да что на нас всех накатило-то сегодня? Переждем, как обычно, переждем, ведь все же вместе, а вместе никогда не бывает уж очень страшно, даже в новолуние, даже перед грозой, когда кажется – ну, все…
– Может, пойдем в мастерскую? – спросил я Наташу.
– А ты хочешь?
– Глупая девчонка, она еще спрашивает…
– А сколько времени? Девять скоро… Нет, давай сегодня здесь пересидим, вместе со всеми, а под утро пойдем, ладно?
– Утром они сами все разойдутся.
– Тем более. Понимаешь, мне чудится, что сегодня будет что-то такое…
лучше нам быть всем вместе, понимаешь? На кухне снова завозился Серега, потом он позвал…
– Есть-то будем сегодня, кошмарники? Картошка готова.
Проснулся Юрий Максимович.
– Что, время уже? Ах, картошка… Сейчас, Сережа, я ведь чуть не забыл, мне ребята рыбы привезли, какая-то американская селедка, рыбина почти на три килограмма, и посол хороший, вот мы ее сейчас с картошечкой…
Я пошел будить Эллу и Руслана. Элла спала, подложив обе руки под щеку и чуть приоткрыв рот, и было ей сейчас по виду лет тринадцать. Я провел пальцем по ее щеке, она тотчас открыла глаза и улыбнулась.
– Какой мне чудный сон снился! – сказала она. – И зачем только ты меня разбудил?
– Вставай, – сказал я. – Юрий Максимович принес какую-то новую рыбку, сейчас дегустировать будем.
– Прекрасно! – сказала Элла, вскочила, смешно, по-клоунски подтянула брючки и побежала умываться.
Руслан, как и полагается, спал богатырским сном. Расталкивать его было бессмысленно, он только переворачивался на другой бок и лягался. Я сразу прибег к последнему средству: принес полстакана холодной воды и тоненькой струйкой полил. Он заворочался, задвигался, закрутил головой, но все же открыл глаза.
– Фу… – забормотал он. – Сейчас… погоди…
– Я-то погодю, – сказал я. – И даже погожу. Картошка годить не станет, вот в чем беда.
– Змеи, – сказал Руслан.
– Прекрати ругаться, – сказал я. – Это неприлично.
– Я не ругаюсь, – сказал Руслан. – Навет и клевета. Я никогда не ругаюсь.
– Вставай, – сказал я.
– Угу. Уже встал, – он сел на кровати, покачиваясь и тараща глаза. – Уже совсем встал.
– Ну и тяжко с тобой, – сказал я и пошел на кухню. Ели мы всегда там. В комнате был только маленький столик, не то журнальный, не то кофейный, а в кухне – большой и удобный стол-«книжка». Мы поужинали – рыба действительно была превосходна, Юрий Максимович знал в этом толк и имел связи. Руслан остался мыть посуду, а мы перешли в комнату и расселись: Элла, Наташа и я на диване, Юрий Максимович в кресле-качалке, Серега в обычном кресле; между ним и Эллой сядет Руслан – как ему нравится, на полу, прислонясь к стене.
Так мы образуем круг, чтобы в нужный момент взяться за руки. Так мы сидели и ждали. Сумерки постепенно сгущались, начаться могло в любой момент, но не начиналось, прошел и занял свое место Руслан, и медленно-медленно тянулось время.
– Спой, Наташа, – попросил Серега.
– Правда, Наташенька, спой, – поддержал его Юрий Максимович.
Руслан молча встал и принес гитару.
Наташа взяла гитару, провела пальцем по струнам. Оглядела нас, подумала и начала: «На земле бушуют травы, облака плывут, как павы, а одно, вон то, что справа – это я, это я… И нам не надо славы. Ничего уже не надо мне и тем, плывущим рядом, нам бы жить, и вся награда, нам бы жить, нам бы жить… А мы плывем по небу…»1 Она очень любила эту песню, Наташа, и часто пела ее именно в такие вот серьезные моменты, а эти начальные строки нравились ей больше всего, остальное, говорила она, обычное, но вот эти, первые – это почти гениально. Бывают такие строчки, которыми и жив поэт – жив для себя, не для других – а порой и втайне от других… «Мимо слез, улыбок мимо облака плывут над миром, войско их не поредело – облака, облака… И нету им предела». Потом она спела еще «Двадцатый век засчитывайте за три» и «Проступают нерезко из глубин потаенных…», и «Кавалергарды, век не долог» для Юрия Максимовича, он ее очень любил, и «Казачью» Розенбаума для Сереги, а темнота все не наступала, она начала: «Говорят, что друзья не растут в огороде, не продашь и не купишь друзей…» – и когда дошла до припева, мы подхватили: «Под бодрое рычание, под грустное мычание, под дружеское ржание рождается на свет большой секрет для маленькой, для маленькой такой компании…»2, мы орали громко и немузыкально, назло темноте и страху, но когда взошли до слов: «Ах, было б только с кем поговорить!», почувствовали, что дыхание кончилось, и Серега сказал, оборвав пение: