Когда он сбежал с холма, весь дом, кровля, крыльцо, стены уже превратились в один громадный факел и от него шел гул и треск, за которым не слышно было и собственного крика.
– Молли! Сюзи! Дрю! – Его зов остался без ответа, хотя Эриксон подбежал так близко, что брови затрещали, а кожа на лице натянулась, стала коробиться и, казалось, готова была лопнуть от нестерпимого жара. Рев пожара становился все громче, и это был единственный ответ на крики Дрю, отчаянно метавшегося вокруг дома.
На его глазах провалилась внутрь крыша, потом с грохотом рухнули стены, и пламя начало утихать, не получая новой пищи и задыхаясь в дыму.
Над дотлевающими головешками и подернутыми пеплом углями стало медленно подниматься утро. Освещенный красными бликами, не замечая жара от мерцающих углей, Эриксон брел по пепелищу. Из-под хаоса рухнувших балок, заваленные головешками, торчали обуглившиеся шкафы и стулья, оплавленная раковина, напоминая о том, что раньше здесь была кухня. Мимо бывшей прихожей Эриксон прошел тем, что было гостиной, к спальне.
В спальне, среди докрасна раскаленных матрасных пружин, железных прутьев, оставшихся от сгоревшей кровати, мирно спала Молли. Искры дотлевали на не тронутых огнем руках, спокойно вытянутых вдоль тела. На безмятежном лице, на левой щеке догорал кусок доски. Эриксон стоял, как столб, не в силах пошевелиться и не веря собственным глазам. На дымящейся постели из мерцающих углей лежала его жена, без единого ожога, без единой царапины на теле и мерно дышала во сне. Спала, как будто не обваливались вокруг объятые пламенем стены, не обрушивалась раскаленная кровля, не плавился металл.
Шагая по дымящимся развалинам, он почти прожег толстые подметки грубых ботинок, а она лежала среди этого адского пекла, чуть припорошенная пеплом, но не тронутая огнем. Распущенные волосы разметались по куче углей.
Эриксон склонился над женой и позвал:
– Молли…
Она не ответила, не шевельнулась. Она неподвижно лежала в дотлевающей спальне не мертвая, но и не живая, а губы ее чуть подрагивали в такт спокойному дыханию. Неподалеку лежали дети. В дымном раскаленном воздухе можно было различить их спящие фигурки.
Эриксон перенес их на край поля.
– Молли, дети, проснитесь…
Никакого отклика, только мерное дыхание.
– Дети, мама… Умерла?
Но ведь она не умерла! Но и…
Он пытался растормошить детей, тряс их все сильней, но ответом ему было лишь сонное дыхание. Он стоял над спящими телами, и его обожженное лицо, изрезанное морщинами, застывало в гримасе отчаяния.
И вдруг он понял, отчего они спали в объятом пламенем доме. Отчего он не может их разбудить. Он понял: Молли так и будет лежать погруженная в вечный сон и никогда не откроет глаз, не улыбнется ему.
Коса. Колосья.
Их жизнь, которая должна была оборваться вчера, 30 мая 1938 года, не закончилась, потому что он не решился скосить колосья их жизни. Они должны были сгореть в доме, но он не вышел в поле, и поэтому ничто не могло причинить вреда их телам. Дом сгорел до основания, а Молли и дети продолжали существовать. Не мертвые, но и не живые, брошенные на полпути между жизнью и смертью, ожидающие своего часа.
Молли и дети спали. Спали и тысячи таких же, как они, – жертвы катастроф, болезней, пожаров, самоубийств, спали уже не живые, но и не мертвые, только потому, что он решил не дотрагиваться до косы. Только потому, что он не отважился косить спелую пшеницу.
Последний раз он взглянул на детей. Теперь он будет косить непрерывно, изо дня в день, без отдыха, без остановки. Будет косить всегда, косить вечно.
Ну вот и все, подумал он, пора приниматься за дело. Не попрощавшись, он повернулся, взял косу и, неся в себе растущую, переполняющую все его существо злобу, зашагал к полю.
Шаги его все убыстрялись, пока он не понесся длинными, упругими скачками. Колосья хлестали его по ногам, а он летел как одержимый по полю, сжигаемый неистовой жаждой работы.
Остановившись в густой пшенице он вскрикнул: "Молли" – и взмахнул косой. "Сюзи" – еще взмах косы. "Дрю" – еще взмах.
Не обернувшись на крик, донесшийся с пожарища, захлебываясь от рыданий, он срезал колосья, все учащая взмахи косы.
Лезвие шипело, выкашивая огромные клинья спелой и зеленой пшеницы, и Эр шел по полю с косой в руках, ничего не видя от слез, ругаясь, изрыгая проклятья, сотрясаясь от безумного смеха.
Взлет лезвия, сияющего на солнце, – и бомбы падают на Москву, Лондон, Токио…
Все громче свист косы – и разгорается огонь в печах Бухенвальда и Бельзена.
Под пение покрытой влагой косы слепыми солнцами лопаются и все выше вздымаются грибы атомных взрывов над Невадой. Хиросимой, Бикини, Сибирью…
Плач" колосьев, зеленым ливнем падающих на Землю, – взволновались Корея, Индокитай, Египет; Индия взволновалась; залихорадило Азию; проснулась в ночи Африка.
Лезвие неистово металось в море пшеницы, сверкая при каждом взмахе, с бешенством человека, потерявшего все, потерявшего столько, что ему уже наплевать на то, что он делает с миром.
Все это происходит неподалеку от развилки большого шоссе, ведущего в Калифорнию, вечно забитого несущимися машинами. Много лет пройдет, пока какой-нибудь разваливающийся на ходу автомобиль свернет на развилке, двинется по грязной, разрушенной дороге и заглохнет в тупике перед обугленными развалинами. Если кому-нибудь и вздумается спросить дорогу у человека, бешено, безостановочно работающего в поле, он не дождется ни ответа, ни помощи.
Долгие годы этот человек занят тем, что непрерывно выкашивает пшеницу. Он так занят тем, чтобы успеть скосить как можно больше, что уже не в состоянии отличить зеленый колос от спелого.
Дрю Эриксон со своей косой безостановочно движется по полю. Не угасают вспышки слепых солнц над землей, и не гаснет белый огонь в его бессонных глазах.
И так изо дня в день, из года в год.
Uncle Einar 1947( Дядюшка Эйнар)
Переводчик: Лев Жданов– Да у тебя на это всего одна минута уйдет, – настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.
– Я отказываюсь, – ответил он. – На отказ секунды достаточно.
– Я все утро трудилась, – сказала она, потирая свою стройную спину, – а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.
– И пусть собирается! – сердито воскликнул он. – Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!
– Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.
– Сказал – не буду, и все. – Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.
Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.
– До чего я дошел, – буркнул он с горечью. – До чего дошел, до чего…
Он едва не плакал злыми, едкими слезами.
– Не плачь, только хуже их намочишь, – сказала она. – Ну, скорей, покружись с ними.
– Покружись, покружись… – Голос у него был глухой и очень обиженный. – Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.
– Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, – рассудительно возразила она. – А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить…
Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.
– Только до выгона и обратно!
Сильный взмах, прыжок, и – он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: "У дядюшки Эйнара зеленые крылья", он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.
– Держи!
Круг закончен, и простыни, сухие, как воздушная кукуруза, плавно опустились на чистые одеяла, которые она заранее расстелила в ряд.
– Спасибо! – крикнула она.
Он буркнул в ответ что-то неразборчивое и улетел под яблоню думать свою думу.
Чудесные шелковистые крылья дядюшки Эйнара были словно паруса цвета морской волны, они громко шуршали и шелестели за его спиной, если он чихал или быстро оборачивался. Мало того, что он происходил из совершенно особой Семьи, его талант было видно простым глазом. Все его нечистое племя – братья, племянники и прочая родня, – укрывшись в глухих селениях за тридевять земель, творило там чары невидимые, всякую ворожбу, они порхали в небе блуждающими огоньками, рыскали по лесу лунно-белыми волками. Им, в общем-то, нечего было опасаться обычных людей. Не то что человеку, у которого большие зеленые крылья…
Но ненависти он к своим крыльям не испытывал. Напротив! В молодости дядюшка Эйнар по ночам всегда летал, ночь для крылатого самое дорогое время! День придет, опасность приведет – так уж заведено. Зато ночью! Ночью как он парил над островами облаков и морями летнего воздуха!.. В полной безопасности. Возвышенный, гордый полет, наслаждение, праздник души. Теперь он больше не мог летать по ночам.
Несколько лет назад, возвращаясь с пирушки (были только свои) в Меллинтауне, штат Иллинойс, к себе домой на перевал где-то в горах Европы, дядюшка Эйнар почувствовал, что, кажется, перепил этого густого красного вина… "А, ничего, все будет в порядке", – произнес он заплетающимся языком, летя в начале своего долгого пути под утренними звездами, над убаюканными луной холмами за Меллинтауном. Вдруг, как гром среди ясного неба… Высоковольтная передача.
Точно утка в силках! И скворчит огромная жаровня! И в зловещем сиянии голубой дуги – почерневшее лицо! Невероятный, оглушительный взмах крыльев, он метнулся назад, вырвался из проволочной хватки электричества и упал.
На лунную лужайку под опорой он упал с таким шумом, словно с неба обронили большую телефонную книгу.
Рано утром следующего дня дядюшка Эйнар поднялся на ноги, тяжелые от росы крылья лихорадочно дрожали. Было еще темно. Тонкий бинт рассвета опоясал восток. Скоро сквозь марлю проступит кровь, и уж тогда не полетишь.
Оставалось только укрыться в лесу и там, в чаще, переждать день, пока новая ночь не окрылит его для незримого полета в небесах.
Вот каким образом он встретил свою жену.
В тот день, необычно теплый для начала ноября в Иллинойсе, хорошенькая юная Брунилла Вексли, судя по всему, отправилась доить затерявшуюся корову. Во всяком случае, она держала в одной руке серебряный подойник и, пробираясь сквозь чащу, остроумно убеждала невидимую беглянку идти домой, пока вымя не лопнуло от молока. Тот факт, что корова, скорее всего, сама придет, как только ее соски соскучатся по пальцам доярки, Бруниллу Вексли нисколько не занимал. Ей, Брунилле, лишь бы по лесу бродить, пух с цветочков сдувать да травинки жевать; этим она и была занята, когда набрела на дядюшку Эйнара.
Он крепко спал возле куста и походил на самого обыкновенного человека под зеленым пологом.
– О! – взволнованно воскликнула Брунилла. – Мужчина. В плащ-палатке.
Дядюшка Эйнар проснулся. Палатка раскрылась за его спиной, точно большой зеленый веер.
– О! – воскликнула Брунилла, коровий следопыт. – Мужчина с крыльями!
Вот как она реагировала. Разумеется, она оторопела, но Брунилла еще ни от кого в жизни не видела обиды, а потому никого не боялась, и ведь так интересно было встретить крылатого мужчину, ей это даже польстило. Она заговорила. Через час они уже были старыми друзьями, через два часа она совершенно забыла про его крылья. И он незаметно для себя все выложил, как очутился в этом лесу.
– Я уж и то приметила, что у вас вид какой-то пришибленный, – сказала она. – Правое крыло совсем скверно выглядит. Давайте-ка лучше я вас отведу к себе домой и подлечу его. Все равно с таким крылом вам до Европы не долететь. Да и кому охота в такое время жить в Европе?
Он сказал: спасибо, но нельзя… неудобно как-то.
– Ничего, я живу одна, -- настаивала Брунилла. – Сами видите, какая я дурнушка.
Он пылко возразил.
– Вы добрый, – сказала она. – Но я дурнушка, зачем обманывать себя. Родные померли, оставили мне ферму, ферма большая, а я одна, и до Меллинтауна далеко, не с кем даже словечком перемолвиться.
Он спросил, неужели она его не боится.
– Скажите лучше: радуюсь, восхищаюсь… – ответила Брунилла. – Можно?
И она с легкой завистью погладила широкие зеленые перепонки, прикрывавшие его плечи. Он вздрогнул от прикосновения и прикусил язык.
– Словом, что тут говорить: пойдемте на ферму, там есть лекарства и притирания и… Ой! Какой ожог через все лицо, ниже глаз! Счастье, что вы не ослепли, – сказала она. – Как же это случилось?
– Понимаете… – начал он, и они очутились на ферме, не заметив даже, что целую милю прошли, не сводя глаз друг с друга.
Прошел день, за ним другой, и он простился с ней у порога, пора и честь знать, от души поблагодарил за примочки, заботу, кров. Смеркалось – шесть часов вечера, – а ему до пяти утра надо успеть пересечь целый океан и материк.
– Спасибо, всего хорошего, – сказал он, взмахнул крыльями в сумеречном воздухе и врезался в клен.
– О! – вскричала она и бросилась к бесчувственному телу.
Придя в себя час спустя, дядюшка Эйнар уже знал, что ему больше никогда не летать в темноте. Его тончайшая ночная восприимчивость исчезла; крылатая телепатия, которая предупреждала, когда на пути вырастала башня, гора, дерево, дом, безошибочное ясновидение и чувствительность, которые вели его сквозь лабиринт лесов, скал, облаков, – все бесповоротно выжег этот удар по лицу, голубое, жгучее электрическое шипение…
– Как?.. -- тихо простонал он. – Как я вернусь в Европу? Если полечу днем, меня заметят и – жалкий анекдот! – могут сбить! А то еще в зоопарк поместят, страшно подумать! Брунилла, скажи, как мне быть?
– О, – прошептала она, глядя на свои руки, – что-нибудь придумаем…
Они поженились.
На свадьбу явилось все его племя. Они летели с могучей, шуршащей и шелестящей осенней лавиной кленовых, дубовых, вязовых и платановых листьев, сыпались вниз с ливнем каштанов, словно зимние яблоки глухо гукали оземь, мчались с ветром, с проникающим всюду дыханием уходящего лета. Обряд? Он был краток, как жизнь черной свечи, что зажгли и задули, и только вьется в воздухе тонкий дымок. Но ни краткость обряда, ни странная его необычность, ни загадочный смысл не были замечены Бруниллой, она всем существом слушала тихий рокот крыльев дядюшки Эйнара, далекий прибой, который подвел итог таинству. Что же до дядюшки Эйнара, то рана, перечеркнувшая его лицо, почти зажила, и, стоя под руку с Бруниллой, он чувствовал, как Европа тает, исчезает и теряется вдали.
Ему не требовалось особенно хорошего зрения, чтобы взлететь прямо вверх и так же прямо опуститься. И не было ничего удивительного в том, что в свадебную ночь он поднял Бруниллу на руки и взлетел с ней в небеса.
Фермер, живущий от них в пяти милях, глянул в полночь на низко плывущую тучу и приметил слабые вспышки, треск.
– Зарница, – решил он и пошел спать.
Они спустились только утром, вместе с росой.
Брак был удачный. Стоило ей взглянуть на него, и мысль о том, что она единственная в мире женщина, которая замужем за крылатым человеком, переполняла ее гордостью.
– Кто еще может сказать о себе так? – спрашивала Брунилла свое зеркало. И ответ гласил: – Никто!
А ему за ее внешностью открылась замечательная красота, великая доброта и понимание. Приноравливаясь к ее образу мыслей, он кое в чем изменил свой стол, в комнатах старался не очень размахивать крыльями; битая посуда да разбитые лампы были ему что нож острый, он держался от стекла подальше. И часы сна переменились, ведь он теперь все равно не летал по ночам. В свою очередь она приспособила стулья так, чтобы его крыльям было удобно, тут прибавила набивки, там убавила, а слова, которые она ему говорила, были теми словами, за которые он ее любил.