— Я еще хочу вас видеть.
А папе захотелось, чтобы дочь сыграла для гостей. Варенька сразу согласилась и заговорщицки подмигнула настройщику. Тот тоже хитро сожмурил глаз, так что лицо его стало похоже на сморщенное яблоко.
— Варька, отчубучь! — приказал папа.
— Я тебя знаю, — сказал не то дядя, не то брат.
— С огромнейшим удовольствием, — по-взрослому сказала девочка и взяла аккорд.
— А пивка-то не взяли, — встрепенулся папа. — Пойдем-ка, пока магазин не закрыли.
Мужчины чуть ли не бегом выскочили на лестничную площадку.
— Опять квартиру не найдут, — заволновалась мама. — Надо проследить. — И обе женщины вышли тоже.
— Вот здорово! — закричала в восторге девочка. — Приходите ко мне еще, дедуля! Я так хочу вас еще видеть!
— Приду, Варюшенька, приду, — сказал настройщик роялей, подмигнул и вышел за дверь. Здесь он минут пять постоял, слушая, как девочка переносит в музыку свою маленькую, чистую и уже очень сложную душу. А во дворе препирались папа и мама, которые никак не могли найти свою квартиру.
Настройщик знал свое дело.
Было пять минут второго, и настройщик роялей снова спустился на второй этаж, где жила Таня. Она уже пришла из школы.
— Здравствуй, Танечка, — мальчишески звонким голосом сказал сморщенный старик.
— Здравствуйте, — ответила девочка. — Вы настройщик роялей? И вы настроите мое пианино? У него “ля” в третьей октаве расстроено, и “ре” в контроктаве западает.
— А мы его вылечим. У тебя хорошее пианино.
— Да вы садитесь, — засуетилась бабушка. — Отобедайте. Ведь время уже.
— Обед подождет, — ответил настройщик. — Сначала мы займемся лечением. А еще раньше ты, Танюша, сыграешь. Я сяду вот сюда в уголок, и меня совсем нет. Никого нет. Играй.
Девочка нерешительно перебирала ноты, не зная, что выбрать. Выбрала седьмую сонату Бетховена. Эту сонату играют редко, но настройщик роялей знал все. Он много раз слышал ее. И в какой раз он подивился тому, как дети чувствуют музыку, как переживают ее, страдают и радуются вместе с ней. Безошибочно, но каждый по-своему.
Девочка кончила играть и сказала:
— Я очень люблю играть, когда меня слушает папа. Он как-то очень странно слушает, словно помогает мне. И еще я люблю играть с мамой в четыре руки.
“Да, — подумал настройщик роялей. — Здесь работы совсем мало. Настроить “ля” в третьей октаве да подтянуть “ре” в контроктаве”.
И все же он провозился целый час.
В это время пришел на обед папа, на цыпочках прокрался к дивану, взял в руки книгу, но так и не перевернул ни одной страницы.
А настройщик, закончив свою работу, сложил инструменты в потрепанный чемоданчик и сказал:
— А теперь, Танюша, проверь, так ли я настроил твое пианино.
Девочка села, и по мере того как она играла, лицо папы меняло свое выражение. Сначала на нем было что-то недоверчивое, потом лицо выразило удивление, затем самый настоящий испуг и, наконец, восторг и растерянность.
— Что вы сделали? — тихо спросил он у настройщика. — Она так никогда еще не играла. Девочка вообще так не может играть. Ей ведь всего десять лет. Что вы сделали?
— Я настроил пианино вашей дочери, — скромно ответил старик.
— Но… но это что-то невозможное. Она чувствует музыку лучше, чем я. Ведь она еще совсем ребенок.
— Она действительно чувствует музыку лучше, чем вы, хотя вы тоже чувствуете ее прекрасно. Об этом мне рассказала сама Танюша.
В это время пришла на обед Танина мама, и девочка бросилась ей на шею, рассказывая, как дедушка настроил ее пианино.
А папа сказал маме:
— Послушай ее. Это что-то невероятное. Таня так сейчас играла! Так прекрасно и необычно, что даже страшно становится.
— Ты что-то путаешь, — сказала мама. — Если прекрасно, то не может быть страшно.
— Но она никогда не играла так раньше.
— Это дедушка так настроил мое пианино, — гордо сказала Таня и запрыгала по комнате, таким образом, по-видимому, выражая свой восторг.
— Да, — застенчиво сказал настройщик. — Я просто настроил пианино в унисон с восторженной душой вашей дочери.
Бабушка незаметно убрала масленку от швейной машины и пригласила всех к столу обедать, но настройщик выпил только стакан молока, он спешил в следующую квартиру.
Папа смущенно протянул ему десять рублей и сказал, что расплачиваться рублями за такую работу просто неудобно. Не может ли он еще что-нибудь сделать для настройщика?
— Вы и Танечкина мама сделали для меня и так очень много, — ответил сморщенный старичок.
Настройщик осторожно положил деньги в потертый бумажник и откланялся, улыбнувшись на прощание Танюше.
Не успел он выйти за дверь, как девочка бросилась к своему пианино, раскрыла ноты и заиграла. Папа был уже немного подготовлен, а маме пришлось вцепиться в подлокотники кресла так, что у нее побелели ногти. Потом она посмотрела на папу, тот почувствовал ее взгляд и повернулся к ней. Что они говорили друг другу этим взглядом, никто, естественно, так и не узнал.
Наверное, очень многое.
Настройщик знал свое дело.
Он постоял немного перед дверью и поднялся на четвертый этаж, потом на пятый, затем спустился вниз и зашел в соседний подъезд. И снова началось его путешествие по этажам.
Часам к семи он устал, годы брали свое, и зашел в ближайший магазин. Там он купил конфет, а в соседнем магазине — игрушек. А когда он выходил из магазина, его уже ждала толпа ребятишек, и он пошел с ними в сквер и там раздал конфеты и игрушки. Он точно знал, кому что нужно дарить. Одним конфеты, другим игрушки. Потом он рассказал им смешную сказку и, когда ребятишки начали, перебивая друг друга, пересказывать ее и показывать в лицах, незаметно ушел от них.
Потом ему встретился еще один магазин, зашел он и в него. И снова встретил шумную компанию своих бесчисленных друзей-ребятишек, и снова угощал их конфетами, и дарил игрушки, и даже придумал новую игру, такую интересную, что все тотчас же увлеклись ею, а он незаметно ушел и от них.
И вот магазины уже начали закрываться, да и денег к тому времени у него уже не осталось. И теперь он уже не угощал ребятишек, а только что-то тихо рассказывал им и незаметно уходил, когда чувствовал, что им интересно и без него.
Солнце уже спряталось за домами, а он все шел, не спеша, слыша иногда музыку пианино и роялей, которые он настраивал. Многим людям настраивал он инструменты, мальчишкам и девчонкам, юношам и девушкам, взрослым и даже одной старушке, которая уже двадцать пять лет была на пенсии.
Взрослые звали его просто настройщиком роялей, а дети — дедушкой или дедулей, потому что никто не знал его настоящего имени. И лет ему было, может быть, сто, а может быть, и вся тысяча. Так, во всяком случае, думали ребятишки.
Роман Подольный
СКРИПКА ДЛЯ ЭЙНШТЕЙНА
Телефонный звонок.
— Леру!
— Ошибка.
Телефонный звонок.
— Юлю!
— Извини, Лева, я жду очень важного звонка.
— Николая.
— Сейчас позову.
Брат берет трубку и говорит, говорит, говорит.
Я показываю ему кулак. Не обращает внимания. Кончил разговор. Ушел в свою комнату.
Я сижу у телефона. Ведь сегодня в “Комсомолке”… Это мог сделать только Витя. Значит, он в Москве.
Собственно говоря, его звали Витольдом. И он откровенно завидовал. Всем носившим более человеческие имена. Он вообще многим завидовал. И будет…
Я помню Витю столько же, сколько себя. Лучший друг старшего брата. У одного костяшки на правой разбиты — значит, у другого скула рассечена. Но — ничего. Будто так и надо. У одного двойка — и у другого. Прогуливали вместе. И в классном списке фамилии рядом. Потом уже, классе в восьмом, Николай вырвался. Призы на олимпиадах. Курсы при МГУ. Физмат.
— Завидую! — сказал Витольд, засыпавшийся на экзаменах. (Мне всего было двенадцать лет, что я понимала, пигалица, но тогда в первый раз это слово меня обожгло. А сколько раз я его слышала раньше…
Помню:
“Люди в кино идут, а мы на уроки. Завидую. Пошли, Коля?”
“У людей змей летает. Завидую. Сделаем, Коля?”
“С какой девушкой парень идет! Завидую. Познакомимся, Коля?”
Отец часто бывал в командировках, мамы давно не было, Коля таскал меня за собой.
“Ну, сестра у тебя! Не завидую”, — говорил Витольд время от времени.)
— Завидую! — повторил Витольд. — У соседей папахен на Севере три года проработал, “Волгу” купил.
— Пока, пацанка! — кинул он мне. — До встречи через три года, Николай. Я уже завербовался.
— Легкий парень, — сказал отец. Непонятно сказал. То ли в осуждение. То ли…
Потом Витя приехал. Затискал Кольку в объятиях. Хлопнул меня по плечу. Стал рассказывать про парня с зимовки.
— Йог, настоящий йог. Час на голове стоит. Два стоит. Завидую. Он еще и животом шевелить умеет.
— Как с автомобилем? — весело спросил Николай. — Скоро покатаешь?
— Автомобиль? — Витя удивился. — Ах, да! Так я ж его давно купить могу. Неинтересно. Вот у нас один парень в шахматы… по переписке мастером стал. Завидую!
— Сильно завидуешь?
— Не очень. У меня уже первый разряд. А вот Трифонов у нас на стометровке в десять и пять десятых укладывается. Завидую.
— Как решил с институтом? Куда поступать будешь? — озабоченно спросил Николай.
— Вспомнил! Да я в этом месяце до отпуска должен последние экзамены на заочном мехмате сдать. Вступительные у меня в Магадане приняли, а потом в год по четыре семестра укладывал. Не хуже кого другого… Времени много было. Завидую!
— Кому?! — Николай откровенно любовался товарищем.
— Да тем, кто на зимовке на следующий срок остался. Сколько сделать можно! Я вот не выдержал. Москвичам позавидовал.
— Легкий парень, — сказал отец. Осуждения в его голосе теперь совсем не было.
Он исчезал, завидуя кому-то, и появлялся снова, продолжая завидовать, но уже кому-то другому. У аэродрома его охватывала зависть к уезжающим. У кинотеатра — к зрителям. У ресторана — к тем, кто сидит внутри.
— Ка-акого они цыпленка табака едят. Пойдем, ребята.
— Юлька молода еще, — возражал Николай.
— Молода! Завидую. Сколько ей еще жить-то! На семь лет больше нас, а если еще учесть, что женщины дольше лямку тянут…
Он завидовал — не обидно ни для себя, ни для других — всему. Хорошему стихотворению и замшевому пиджаку. Значку альпиниста и портрету в газете. И сам печатал стихи. И тут же переставал их писать. А замшевый пиджак надел два раза. Значок альпиниста он даже получать не пошел. “Мой же он”, — пожав плечами, объяснил нам с Николаем.
Но однажды Николай вместо “молода еще” сказал: “Что ж, пошли”. И мы ели этого самого цыпленка и пили какую-то кислятину.
— А сестра-то у тебя, — вдруг сказал растерянно Витольд. — Завидую…
— Заведи себе, — засмеялся брат.
Но Витя не принял шутки. Он прикусил губу.
Я испугалась. Он ведь всего умеет добиться. Я его полюблю. Он на мне женится. А потом чему-нибудь еще позавидует. Чьему-нибудь мужу. Китобою. Разведчику. И влюбится. Уплывет. Исчезнет. Не хочу!
— Надо пошутить. Сбить тон. А то вон Николай уже серьезнее лицо сделал.
— Вить, а есть на свете кто-нибудь, кому ты никогда не завидовал?
— Дай подумать, — он не отводил от меня цепкого взгляда. — … Нет! Всем завидовал.
— И несчастным влюбленным? — хмуро сказал Николай.
— Так они же стихи пишут! Сонеты, как Шекспир. Поэмы. Завидовал.
— И калекам?
— Да. Иногда. Испытание! Вынес ли бы я? Болезнь, муку, страдание… Они знают. Я — нет.
— …И этим лабухам, что для пьяных играют?
— Господи! Конечно! Они ведь столько всего видят. Бальзак бы им позавидовал, не то что я.
— А тому, что они музыку понимают? — спросила я.
— Да нет, пожалуй. Они — музыку, я — шахматы. Слуха нет у меня и не надо. Этюд Рети им, понимаешь, покажи — посмотрят, как баран на новые ворота. И будто так и надо. Точно музыка вправду выше шахмат. Дискриминация! Каждому — свой вид любви. Как это у Маяковского:
Вот и мы с ними — разной породы, Коленька. В детстве-то меня крутило из-за музыки, — он говорил это не мне, а Николаю, но смотрел на меня. — Казалось, это заговор всего человечества против меня. Одного. Кто играет на скрипке, кто хлопает ему. Разделение труда. Выйдет этакий кудрявый баранчик, положит подбородочек на красный лоскуточек, лоскуточек на краю скрипочки приспособит — и пошли ерзать: подбородочек по лоскутку, смычок по скрипке. Пальцы дрожат-дрожат, скрипка душу тянет. Не. Не завидую.
— Ты завидуешь только тому, что тебе под силу, — не без ехидства сказала я.
— А ведь верно, — обрадовался Николай.
— Музыка, значит, мне не под силу? — удивился Витя.
— Ты научишься играть на скрипке? — брат рассмеялся.
— Он положит лоскуток на скрипочку, подбородок на лоскуток… — поддержала я. — Только, имей в виду, это не лоскуток, а подушечка.
— Ну, — Витя всегда легко загорался. — Хорошо. Я научусь понимать музыку и играть… Или…
— Что “или”? — Николай веселился.
— Или докажу, что это действительно заговор. Да! Человечество само себя обманывает!
Так это началось. В тот же вечер, едва мы вышли из ресторана, Витя негромко сказал брату:
— Сегодня я завидовал тебе, а скоро ты мне будешь. Береги сестренку. Пока!
— Куда ты? Нам же по дороге.
— Нет. Тут неподалеку живет мать моего начальника зимовки. Хвастался, что она любит музыку, большую библиотеку о ней собрала. Еще раз — пока. И помни, чему у тебя я завидую больше всего.
Витя появился у нас через три дня. Стал меня допрашивать:
— Вот ты играешь. Что ты в это время чувствуешь?
Выслушал. Досадливо покачал головой. Сказал:
— Смутно. Смутно. А в книжках этих! Мелодия, понимаешь, это художественно осмысленный ряд звуков разной высоты. Ну а что значит слово “художественно”, авторы энциклопедий не знают.
— Это чувствовать надо, — сказала я. И сама сморщилась: так высокомерно прозвучала фраза.
— Чувствовать! Тоже из ряда “художественного”. Почему-то про литературу критики пишут точнее. И даже про живопись, когда не очень умничают. А тут — беспомощны. Ничего объяснить не могут.
— Гармония дает ощущение красоты, — попыталась объяснить я.
— Гармония? Да какая же в нынешней музыке особая гармония? Я тут поглядел учебники да справочники. Оказывается, еще древние греки с гармонией весьма вольно обращались. А затем ее все больше и больше калечили, саму музыку на шесть седьмых урезали. В октаве чистого строя должно быть восемьдесят пять звуков, осталось двенадцать. И это — ничтожная доля всех изменений. А радуются: гармония. Да она же искусственная. Картина, китайская или японская, мне нравится. Но что мне с китайской музыкой делать? Звукоряд у них другой! А тоже ведь художественно организованный. У нас октава, у них октава. У нас внутри нее лесенка из семи ступенек, у них — из пяти. Почему нам этого не много? Почему им того не мало? Аллах знает. Договорились — и все. Заговор!
Я забыла свою застенчивость, даже страх перед человеком, которого любила. Он оскорбил музыку!
Витя слушал меня молча. Время от времени делал заметки на своих листочках. Потом резко оборвал:
— Священнейшее из искусств! Древнейшее из искусств! Сумасшедших им лечат. Подумаешь! У меня тут цитатки покрепче. Аристотель, понимаешь, считал, что музыка раскрывает суть вещей.
— Правильно!
— Да ну? А то, что есть мелодии, которые сжигают певца и все, что его окружает, тоже верно? Индусы утверждают, что один человек спел такую песню, стоя по горло в море, и волна вынесла на берег кучку пепла.
— Легенд много. Не всем лее верить.
— А каким именно прикажешь? Ладно, спасибо. Пошел. Тут меня попросили полгода позимовать в одном месте. До встречи. Кончай свой десятый поскорее. Взрослей, взрослей, девочка. Кстати, У вас есть чистая магнитная пленка? Давай всю.