Какой вздор! Вольфганг дернул себя за волосы. Сегодня вечером настал этот миг. И они слушали, слушали молча. Но они оказались слишком слабы и испугались тишины, в которой было их спасение. Они захохотали. И тотчас громогласные роботы вновь подчинили их себе.
Он, последний в роду Бюффонов, подвел, не смог использовать возможность, когда она представилась! А теперь… Что ж, теперь ему остается только стать таким же полным довольства пенсионером, как и все, и будут его лелеять, холить и нежить разбитные роботы-няньки!
В отчаянии он схватил скрипку, чтобы разбить ее об пол, но передумал. Вместо этого он взял смычок и ударил им по струнам. И старая скрипка закричала. Диссонансы один другого сильнее резали слух, пока не перешли в неслышимые сверхзвуковые колебания. А скрипач, тяжело дыша и дрожа всем телом, продолжал играть. В душе его рождались неукротимые вихревые мелодии. Никогда еще он так не играл. Из мрака отчаяния, будто языки пламени, рвались умопомрачительные, неслышимые симфонии.
Внезапно какая-то яростная сверхзвуковая вибрация коснулась стакана, стоявшего на сундуке. И тот распался на множество остроконечных стеклянных бусинок. Пораженный Бюффон опустил скрипку. Странная мысль возникла в его одурманенном мозгу. Уж не в этом ли заключалась тайная магия итальянца? Может быть, он сделал такую скрипку, из деки которой можно извлечь наделенный сокрушительной силой ультразвук? Может быть, есть особые приемы, которые позволяют при помощи колебаний разрушать материальные частицы, даже нейтрализовать внутриатомные электрические связи? Уж не за это ли Кремуни сгорел на костре?
Неужели он напал на секрет, который может оказаться сильнее способности СПД убаюкивать человеческий дух? Сумеет ли он подобрать в царстве сверхзвука мелодии, которые разобьют наголову армию музыкальных роботов, заставят умолкнуть эти неживые блеющие голоса, убивающие всякую мысль?
Какая соблазнительная мечта!
Посеять тишину в этих хромированных городах, в домах, гулких, как пустые раковины! Всего на один час, чтобы жители этих домов услышали в своей душе могучий глас, услышали как призыв в пред, рассветной тиши! Уж не это ли предсказал Тони Кремуни, прежде чем его начали терзать огнем и железом?..
Прижимая к груди черную скрипку, Вольфганг тайком покинул большой город, где во всех домах, машинах и клипсах, словно пирующие гиены, завывали музыкальные роботы. Он ушел в глушь, в густые леса и пустынные горы, откуда последние люди давно бежали из страха перед строгим безмолвием природы.
Здесь в полном одиночестве он играл с утра до вечера, пока онемевшие пальцы не роняли смычок. Он уловил космические ноты — музыку планет, летящих в мировом пространстве. Он подобрал манящие трели, которые знал крысолов из Гамельна, и звери выходили из лесных дебрей послушать его. Волки выли кругом в лунные ночи, орлы падали с неба, рассекая свистящий ветер широкими крыльями. Он подобрал мелодии, которые неслышимым ураганом прокатывались по лесам и валили наземь самые могучие дубы. Он даже вызывал музыкальных демонов, которые раскалывали скалы.
И в конце концов ему удалось отыскать колебания, от которых лопались металлические мембраны музыкальных роботов. Ночью он прокрадывался в города, собирал там радиоклипсы, карманные динамики и прочие изделия того же рода. Потом он бежал со своей добычей обратно в леса, а привратники-роботы кричали ему вслед: “Держи вора!” — и электрические ищейки гнались за ним.
Надежно укрывшись в лесу, он совершал страшные злодеяния во имя своей великой цели. Неслышимыми симфониями он безжалостно пытал и истязал несчастные аппараты, пока они, издав последний вопль, не смолкали навсегда.
И Вольфганг Бюффон возликовал. Теперь он готов! Он дарует людям спасительную тишину, избавит их от тирании музыкальных автоматов!
Однажды вечером, оборванный и изможденный, он вошел, шатаясь, в сверкающий огнями большой город, где потерпел поражение. Кругом всеми цветами взрывались неоновые рекламы. И отовсюду — из юрких автомашин, из вертолетов, из клипсов на розовых девичьих ушах, из квартир и ресторанов — неслось усыпляющее “труляля” блеющих и подвывающих динамиков, и люди слушали с пустыми, довольными лицами.
Он поднес смычок к струнам матово-черной скрипки и заиграл вихревую беззвучную симфонию. Им овладел экстаз. В глубинах его души рождались звуки потрясающей силы, не слышанные никем, разве что глухим гением, который некогда приносил людям чудесные дары из удивительного и страшного мира музыки.
И, словно пораженные ударами кнута, смолкли все орущие металлические рты в блаженном городе. Онемели десятки тысяч вибратуб. Звякнув, остановились восторг-автоматы. Околели синтетические соловьи, распространив кругом едкий чад сгоревшей изоляции.
Наступила тишина, непривычная тишина. Последнее эхо бездомным призраком пронеслось по глубоким ущельям улиц и замерло. Неожиданно люди услышали свою собственную, не бог весть какую содержательную речь. И все сразу замолчали. И стал слышен тихий шелест ветра между верхушками хромированных небоскребов, и шорох шин по мостовым из молочного стекла. Стал слышен даже беспокойный стук сердца. Что такое? Кто посмел снять с висков кандалы, так что скованные мысли поднялись на колени и спросили: “Кто ты?”
Машины остановились. Вертолеты неуверенно пошли к посадочным площадкам на крышах. Медленно, робко отворился миллион дверей. Белые лица выглянули наружу, потом нерешительно двинулись по улицам, точно влекомые ветром бесцветные воздушные шары. Руки растерянно метались. Рты стонали. Глаза искали на небе начертанные пламенем сверхъестественные знаки, возвещающие конец света. Тишина! Впервые за сотни лет — полная тишина. Никакое землетрясение, даже вторжение марсиан не вызвало бы у них такого страха.
Держа под мышкой свою скрипку, Вольфганг шел вперед среди всех этих испуганных, молчаливых людей. Он нес в сердце великую надежду. Наконец они могут услышать в своей душе отзвук вечности. Час настал! Он сорвал с их порабощенных умов цепи шума. Сейчас раскатится многоголосый крик: “Мы свободны! Мы снова можем думать! Сокрушим тиранию музыкальных машин, станем такими, какими нас создала природа!”
Но крик не прозвучал.
Люди растерянно бродили кругом. Они зажимали уши руками, обороняясь от громогласной тишины. Многие кутали голову в тряпки и со стоном забивались в какой-нибудь угол, словно их преследовал кошмар.
Кое-кто, чтобы нарушить невыносимую тишину, пробовал напевать что-нибудь из репертуара куплетных автоматов. И тут же умолкал, испуганный собственным голосом — таким слабым, таким одиноким… Вольфганг недоумевал. Он подходил то к одному, то к другому и шептал им на ухо:
— Вы свободны! Радуйтесь же! Прислушайтесь — неужели вы не слышите восхитительных мелодий тишины? Не слышите, как все живое поет хвалебную песнь? Прислушайтесь к шепоту ветра, к падающим каплям росы, прислушайтесь к шороху воздуха в легких, к благодарному стуку сердца! Вы свободны! Так начинайте жить! Поделитесь друг с другом новыми мыслями!
Но его никто не слушал. Сначала родился шепот, он перешел в согласный жалобный крик:
— Спаси нас! Спасите от этой ужасной тишины, которая делает нас такими маленькими и ничтожными! Верните нам шум! Включите чудесные вибратубы, веселые восторг-автоматы, упоительных синтосоловьев! Верните нам праздник, механическую музыку и потешные песенки, потому что внутри нас так пусто, так пусто!
И толпа устремилась к Департаменту пропаганды — наиважнейшему учреждению СПД, огромному розовому небоскребу, где механические писатели, электронные поэты и автоматические композиторы трудились, чтобы жизнь была непрерывным праздничным представлением. И хитроумные думающие роботы, услышав жалобный призыв толпы, тотчас загорелись новым рвением.
Миллиарды электрических импульсов побежали по проводам с этажа на этаж. Замелькали сигнальные лампочки. Включились резервные динамики. С площадок, куда не распространилось действие сверхзвуковой симфонии, поднялись в воздух музыкальные вертолеты.
— Дети! — зарокотал отеческий металлический голос с крыши Департамента. Подключенный прямо к сети механический писатель заработал на полную мощность. — Дети! Какой-то безумец устроил покушение на нас, на машины! На нас, которые неустанно трудятся, чтобы обеспечить узаконенное право человека на бездумье! Но вы не бойтесь! Мы спасем вас от террора тишины! Слушайте! Мы снова начинаем играть! Веселитесь опять! Ликуйте! Хохочите! Шумите! Танцуйте под блаженные звуки ксинги, юмбы и хух-хух!
Ласковый металлический голос смолк, но из вертолетов и броневиков полиции СПД снова зазвучали приторные рулады вибратуб и сладкое пение роботов-куплетистов:
Напряжение оставило бледные, испуганные лица. Появились робкие улыбки, люди взялись за руки, сделали ногами одно коленце, другое, запрыгали и подхватили:
И с благословения доброго металлического голоса начался огромный импровизированный асфальтовый бал. А в это время электрические ищейки полиции СПД выследили оборванного худого человека, который стоял, прислонясь к стене, и глядел на лежащую у его ног разбитую вдребезги черную скрипку…
— Чудная какая мелодия, верно, Джим?
— Верно, Сэм! Это одна из тех запретных песенок, их пели в средние века, до закона о бездумье!
Два сторожа в белых халатах смотрели на дверь с надписью: “Палата 1014”. Одна из многих дверей в одном из многих коридоров больницы для умалишенных. Сколько их тут, этих дверей, и за каждой — один из тех, кто, как ни странно, потерял рассудок от шума нескончаемых праздников, от серийных мелодий музыкальных автоматов.
Сторожа переглянулись с усмешкой и прильнули к глазку в двери. Посреди комнаты стоял худой человек со странным, одухотворенным лицом, в предписанной регламентом розовой одежде. На маленькой нескладной скрипке он играл чудесный концерт Мендельсона.
Но этого сторожа, естественно, не могли знать.
— Сам ее сделал! — сказал Джим. — И ведет себя тихо, лишь бы ему разрешили пиликать на ней!
— Псих психом! — Сэм покачал головой. — Ведь это он тогда затеял покушение, тишину устроил! Чего захотел — чтобы люди задумались! Псих! А эти его трени-брени… То ли дело автоматическая вибратуба!
— Спрашиваешь! От его пиликанья только тоска берет! — Джим прислушался к чистым, глубоким звукам, которые доносились из палаты 1014. — Кстати, ты слышал последнюю: “Ба-бу, милашка!”? Класс!
— Спрашиваешь!
Они воткнули себе в уши грушевидные микроприемнички, и в черепе отдалось упоительное “ба-бу”.
Во всех коридорах, отделениях, палатах динамики блеяли и завывали: “Ба-ба-бу, милашка!”
Умалишенные колотили ногами в дверь, кричали и протестовали. Им хотелось покоя, ПОКОЯ! Но здесь никакие мольбы не помогали. Все равно их не выпустят, пока этот гам не станет для них таким же необходимым, как воздух.,
Вдруг в свистопляску металлической музыки вплелась нежная мелодия из палаты 1014. И соседи перестали колотить в дверь, чтобы не заглушать трепещущие струны, которые так ласково пели о тихой радости, о покое, о зарождающейся надежде. Да-да, они слушали!
Недаром в этой больнице были собраны самые тяжелые случаи…
Дорел Дориан
ЭЛЕГИЯ ПОСЛЕДНЕМУ БАРЛИНГТОНУ
Если вы не бывали в Новом Веймаре, рекомендую: это фантастический город! Огни его изумительны, краски необыкновенны, а воздух, заряженный странностью впечатления, производимого зданием “Хеопс” и славой того, которого называли когда-то “невообразимым Барлингтоном”, настолько плотен, что им трудно дышать. Все кажется неправдоподобным… Но сколько тонкого искусства (и как оно необъяснимо!) в каждой встрече Нового Веймара с музыкой! Меня он, признаюсь, завораживал еще в юности. Может, потому я и пережил здесь впервые ощущение (и логику) акриминального[11] города, может, из-за старого Чиба, моего уважаемого и любимого профессора, и кто его знает, — почему бы и нет? — может, из-за того последнего мгновения, когда вопреки очевидности я хотел вернуть его к жизни. Да, Чиб!
“Невообразимый” — С.К.Барлингтон, отец Чиба, крупнейший музыкант нашего тысячелетия, умер еще до того, как Новый Веймар был завершен. Его творчество (если вы когда-либо слушали знаменитый “Концерт Квазаров” в исполнении оркестра “Двор-Хеопс”[12]) встречается только в плане большой вертикали математического гения и интересов его сына. (Организаторы грандиозных гастролей “Сверхновейшей музыки” вольны и в дальнейшем путать этих двух творцов, заявляя даже, что это — одно и то же лицо… Их дело!) Но ошибочное отождествление и бесконечное перепевание так называемого “Барлингтонского противоречия” (между отцом и сыном) не имеет под собой никакой основы. Принявшись за строительство этого странного “Хеопса”, в котором время открыло позднее символ сыновней преданности, Барлингтон Чиб, ученый чисто технического склада, хотел выразить свой собственный творческий потенциал, идею, которой был одержим, свой гений.
Можно ли поставить ему в вину, что фантастические композиционные излияния Барлингтона (С.К.) скорее нашли бы соответствие в конструкции куда более оригинальной (более пирамидальной по сути), чем это утомительное накопление ярусов, наподобие пирамиды Хеопса? Но ведь Чиб Барлингтон не был мавзолейным певцом, он был кибернетиком, может, даже непревзойденным, хотя и принимал в своей скромности утверждение, что источником его эпохальных кибернетических работ явились композиции его родителя. Но публично заявлять о не столь уж явной корреляции “искусство-техника” было бы, по его представлению, величайшим тщеславием… отсутствия всякого тщеславия. А это, еще не являясь драмой, всегда может стать ее причиной…
Вернувшись в Новый Веймар весной этого года, я в первый же день решил навестить моего старого учителя и друга Чиба Барлингтона-сына. Признаюсь, его последние письма меня огорчили. Автор замысла здания “Хеопс” (и Нового Веймара), он, всегда стремящийся к совершенству, пришел к выводу (уже когда не видел решительно никакой возможности пересмотра своего творения), что вся его идея пирамидальной конструкции ошибочна.
Чиб Барлингтон в какой-то мере интуитивно ее предвидел и предугадывал ее последствия во времени, но принял этот присущий его работе риск как нечто неизбежное, хотя в тот момент и не мог его точно определить.
— Дорогой Ш.X.,[13] ты не мог бы приблизительно назвать мне возраст Барлингтона?
* * *Барлингтон просил нас прийти на концерт. Исполнялась “Симфоническая поэма о Запретной звезде”, о которой очень похвально отзывались, по-моему, большие знатоки, но которой вовсе не восхищались криминалисты формации типа Ш.X. и люди вроде меня.
Но Барлингтон настаивал, сказав, что ему хотелось бы проконсультироваться с нами по поводу одного симптоматического для деятельности всего “Хеопса” явления, которое замечается особенно при исполнении данной поэмы (это явление он определил как феномен эрозии). С присущей ему прямотой Барлингтон обратил наше внимание на солиста (это был известный скрипач), на арфу (партию арфы должна была исполнять юная дебютантка, недавно получившая титул “Мисс Музыка”) и на дирижера, по праву считавшегося отцом этого авторитетного оркестра.
Но чтобы понять озабоченность и в какой-то мере даже опасения Чиба Барлингтона, мы должны остановиться на самой композиции симфонической поэмы. Задуманная как виртуозный этюд для скрипки, поэма в своих незначительных лирических намерениях пересекалась с причудливой фугой на арфе. Оркестр расчетливо незаметно (и мы еще вернемся к тем элементам, которые, как кажется, оказали свое влияние на драму Барлингтона) отмечал своим вступлением мелодические, вначале почти несовместимые отношения между двумя главными инструментами, подчеркивая отступления и новые вступления скрипки как становление самосознания. Отдаленный, какой-то непонятной фактуры призывный мотив арфы метафорически выражал зов Запретной звезды (уловимой математическими расчетами, но не поддающейся конкретному восприятию). Однако же Барлингтон вовсе не простак… Он очень хорошо понимал, что в этом странном сплетении мелодических устремлений решающая роль принадлежит оркестру и дирижеру.