Интегральное скерцо (сборник) - Колупаев Виктор Дмитриевич 39 стр.


Шторы были спущены, но из-за них доносился глухой отдаленный рев, который запомнился Оливеру из кошмарного сна. Он провел рукой по лицу и понял, что у него жар и комната плывет перед глазами. Голова болела, во всем теле ощущалась противная слабость.

Услышав скрип кровати, человек у стола обернулся и опустил наушники, которые охватывали его шею наподобие воротничка. У него было властное чувственное лицо и коротко подстриженная черная бородка. Оливер видел его впервые, но сразу узнал эту отчужденность — ощущение непреодолимой пропасти времени, которая разделяла их.

Человек заговорил, в голосе его была безличная доброта.

— Вы злоупотребили эйфориаком, Вильсон, — сказал он равнодушно-сочувственным тоном. — Вы долго спали.

— Сколько времени? — спросил Оливер, с трудом разжав губы.

Человек не ответил. Оливер потряс головой, чтобы собраться с мыслями.

— Клеф, помнится, говорила, что никакого похмелья… — начал он, но тут ему в голову пришла новая мысль и он перебил самого себя: — Где Клеф?

Он смущенно покосился на дверь.

— Сейчас они, вероятно, уже в Риме, на коронации Карла Великого в соборе Святого Петра, на рождество, около тысячи лет назад.

С этой новостью было не так-то легко освоиться. Его больной разум отказывался от нее. Оливеру почему-то вообще было трудно думать. Не спуская глаз с человека, он мучительным усилием заставил себя додумать до конца.

— Значит, они отправились дальше. Но вы-то остались? Зачем? Вы… вы Сенбе? Я слышал вашу… Клеф называла ее симфонией.

— Вы слышали только часть. Она пока не закончена. Мне требовалось еще вот это. — Сенбе кивком показал на шторы, за которыми стоял приглушенный рев.

— Вам требовался метеор? — Истина с трудом пробивалась сквозь притуплённое сознание, пока не наткнулась на какой-то участок мозга, еще не затронутый болью и способный к умозаключениям. — Метеор? Но…

Сенбе поднял руку, и этот жест, полный безотчетной властности, казалось, снова уложил Оливера на подушку. Сенбе терпеливо продолжал:

— Самое страшное уже позади, хотя бы на время. Если можете, постарайтесь забыть об этом. После катастрофы прошло уже несколько дней. Я уже сказал вам, что вы долго спали. Я дал вам отдохнуть. Я знал, что дом не пострадает — по крайней мере от огня.

— Значит, случится что-то еще? — пробормотал Оливер. Уверенности в том, что ему так уж нужен ответ, у него не было.

Столько времени его мучило любопытство, но сейчас, когда он узнал почти все, какая-то часть его существа решительно отказывалась выслушивать остальное. Может быть, эта слабость, это лихорадочное головокружение пройдут вместе с действием напитка…

Голос Сенбе звучал ровно, успокаивающе, как будто он тоже хотел отвлечь Оливера от тяжелых мыслей. Проще всего было лежать так и спокойно слушать.

— Я композитор, — говорил Сенбе. — Переложение некоторых форм бедствий на язык моего искусства — вот что меня занимает. Поэтому я и остался. Все прочие — дилетанты. Они приехали наслаждаться погодой и зрелищем. Последствия катастрофы — к чему они им? Но я — другое дело. Я считаю себя знатоком. И на мой взгляд, эти последствия не лишены известного интереса. Больше того, они мне нужны. Мне необходимо лично проследить их — на это у меня есть свои основания.

На мгновение его острый взгляд задержался на Оливере с тем безразлично-изучающим выражением, какое свойственно врачам. Он рассеянно потянулся за пером и блокнотом, и на внутренней стороне крепкого смуглого запястья Оливер увидел знакомую отметину.

— У Клеф был такой же шрам, — услышал он собственный шепот. — И у других — тоже.

Сенбе кивнул.

— Прививка. В данных обстоятельствах это было необходимо. Мы не хотим, чтобы эпидемия распространилась на наше время.

— Эпидемия?

Сенбе пожал плечами.

— Название вам ничего не скажет.

— Но раз вы можете предупреждать ее…

Оливер с усилием приподнялся на руках. У него промелькнула догадка, и он уцепился за нее изо всех сил. Напряжение как будто помогло мысли пробиться сквозь все возрастающее помрачнение разума. С неимоверным трудом он продолжал:

— Кажется, я начинаю понимать. Постойте! Я пытался разобраться, что к чему. Вы можете изменять историю? Конечно, можете! Я знаю, что можете. Клеф говорила, что она дала обещание не вмешиваться. Вам всем пришлось обещать то же самое. Значит, вы и в самом деле могли бы изменить свое собственное прошлое — наше время?

Сенбе отложил блокнот в сторону. Он смотрел на Оливера из-под тяжелых бровей — задумчиво, мрачно, пристально.

— Да, — сказал он. — Да, прошлое можно изменить, но это нелегко. И будущее соответственно тоже изменится. Линии вероятности переключаются в новое сочетание — только это безумно сложно, и никому еще не позволяли сделать этого. Пространственно-временной поток всегда стремится вернуться в исходное русло. Вот почему так трудно произвести любое изменение. — Он пожал плечами. — Теоретическая наука. Мы не меняем истории, Вильсон. Если мы изменим свое прошлое, то и наше настоящее также изменится. А мир, каков он в наше время, нас вполне устраивает. Конечно, и у нас бывают недовольные, но им не разрешены путешествия во времени.

Оливер повысил голос, чтобы его не заглушил шум за окнами:

— Но у вас есть власть над временем! Если б вы только захотели, вы смогли бы изменить историю — уничтожить всю боль, страдание и трагедии…

— Все это давным-давно ушло в прошлое, — сказал Сенбе.

— Но не сейчас! Не это!

Некоторое время Сенбе загадочно смотрел на Оливера. Затем произнес:

— И это тоже.

И вдруг Оливер понял, с какого огромного расстояния наблюдал за ним Сенбе: расстояние это измеряется только временем. Сенбе был композитором, гением, он неизбежно должен был отличаться обостренной впечатлительностью, его душа принадлежала той, далекой эпохе. Город, умирающий за окнами, весь мир сейчас и здесь были для него не совсем настоящими. В его глазах им не хватало реальности из-за коренного расхождения во времени. Мир Оливера был всего лишь одной из плит в фундаменте пьедестала, на котором возвышалась цивилизация Сенбе — цивилизация туманного, неведомого, ужасного будущего.

Да, теперь оно казалась Оливеру ужасным. Даже Клеф… да что там Клеф — все они были заражены мелочностью, тем особым даром, который позволил Холлайе самозабвенно пускаться на подленькие, мелкие уловки, чтобы захватить удобное местечко в “партере”, в то время как метеор неуклонно приближался к Земле. Все они были “дилетантами” — и Клеф, и Омерайе, и остальные. Они путешествовали во времени, но только как сторонние наблюдатели. Неужели они устали от нормальной человеческой жизни, пресытились ею?

Пресытились… однако не так, чтобы желать перемен. В их время мир превратился в воплощенное совершенство, созданное для того, чтобы служить их потребностям. Они не смели трогать прошлое — они боялись подпортить себе настоящее.

Его передернуло от отвращения. Во рту появился вкус тошнотворной кислятины: ему вспомнились губы Клеф. Она умела завлечь человека — ему ли не знать об этом! Но похмелье…

Раса из будущего, в них было что-то… Тогда он начал было смутно догадываться, но близость Клеф усыпила чувство опасности, притупила подозрения. Использовать путешествие во времени для того, чтобы забыться в развлечениях, — это отдавало святотатством. Раса, наделенная таким могуществом…

Клеф бросила его, бросила ради варварской роскоши коронации в Риме тысячелетней давности. Кем он был для нее? Живым человеком с теплой кровью7 Нет. Безусловно, нет. Раса Клеф была расой зрителей.

Но сейчас он читал в глазах Сенбе нечто большее, чем случайный интерес. В них было жадное внимание и ожидание, они завороженно блестели. Сенбе снова надел наушники. Ну конечно, он — это другое дело. Он был знатоком. Лучшее время года кончилось. Пришло похмелье — и вместе с ним пришел Сенбе.

Он наблюдал и ждал. Перед ним мягко мерцала полупрозрачная поверхность стола, пальцы застыли над блокнотом. Знаток высшего класса, он готовился смаковать редчайшее блюдо, оценить которое мог только истинный гурман.

Тонкие, приглушенные ритмы — звуки, похожие на музыку, — снова пробились сквозь далекий треск пламени. Оливер слушал и вспоминал. Он улавливал рисунок симфонии, какой запомнил ее, — звуки, мгновенная смена лиц, вереницы умирающих…

Он лежал на кровати, закрыв глаза, а комната кружилась, проваливаясь куда-то во тьму под раскаленными веками. Боль завладела всем его существом, она превратилась в его второе “я”, могучее, настоящее “я”, и по-хозяйски располагалась на отвоеванных позициях.

И зачем, тупо подумал он, Клеф понадобилось его обманывать. Она говорила, что напиток не оставляет последствий. Не оставляет… Откуда же тогда это мучительное наваждение, такое сильное, что оно вытеснило его из самого себя?

Нет, Клеф не обманывала. Напиток был ни при чем. Он понял это, но телом и умом уже овладело безразличие. Он тихо лежал, отдавая себя во власть болезни — тяжкого похмелья, вызванного чем-то куда более могущественным, чем самый крепкий напиток. Болезни, для которой пока не было даже названия.

Новая симфония Сенбе имела грандиозный успех. Первое исполнение транслировалось из “Антарес-холла”, и публика устроила овацию. Главным солистом, разумеется, была сама История; прелюдией — метеор, возвестивший начало великой чумы в XIV веке, финалом — кризис, который Сенбе удалось застать на пороге новейшего времени. Но никто, кроме Сенбе, не смог бы передать это с такой тонкостью — и могучей силой.

Критики отмечали гениальность в выборе лейтмотива для монтажа чувств, движений и звуков. Этим лейтмотивом было лицо короля из династии Стюартов. Но были и другие лица. Они появлялись и исчезали в рамках грандиозной композиции, подготавливая приближение чудовищной развязки. Одно лицо на миг приковало жадное внимание зрителей. Оно заполнило весь экран — лицо человека, ясное до мельчайшей черточки. Критики единодушно признали, что Сенбе еще никогда не удавалось так удачно “схватить” агонию чувства. В этих глаза было все.

После того как Сенбе ушел, он долго лежал неподвижно. Мысль лихорадочно работала.

Нужно, чтобы люди как-то узнали. Если бы я узнал раньше, может, еще успели бы что-нибудь сделать. Мы бы заставили их рассказать, как изменить эти линии вероятности. Успели бы эвакуировать город.

Если бы мне удалось предупредить…

Пусть даже и не нынешнее поколение, а другие. Они путешествуют по всем временам. Если их где-нибудь, когда-нибудь удастся опознать, схватить и заставить изменить неизбежное…

Нелегко было подняться с постели. Комната раскачивалась не переставая. Но он справился. Он нашел карандаш и бумагу и, отстранив дергающиеся тени, написал все, что мог. Вполне достаточно, чтобы предупредить. Вполне достаточно, чтобы спасти.

Он положил листки на стол, на видном месте, прижал их, чтобы не сдуло, и только после этого дотащился до кровати. Со всех сторон на него навалилась тьма.

Дом взорвали через шесть дней — одна из тщетных попыток помешать неумолимому наступлению Синей Смерти.

Ллойд Биггл-младший

МУЗЫКОДЕЛ

Все называют это Центром. Есть и другое название. Оно употребляется в официальных документах, его можно найти в энциклопедии — но им никто не пользуется. От Бомбея до Лимы знают просто Центр. Вы можете вынырнуть из клубящихся туманов Венеры, протолкаться к стойке и начать: “Когда я был в Центре…” — и каждый, кто услышит, внимательно прислушивается. Можете упомянуть о Центре где-нибудь в Лондоне, или в марсианской пустыне, или на одинокой станции на Плутоне — и вас наверняка поймут.

Никто никогда не объясняет, что такое Центр. Это невозможно, да и не нужно. Все, от грудного младенца и до столетнего старика, заканчивающего свой жизненный путь, — все побывали там и собираются поехать снова через год, и еще через год. Это страна отпусков и каникул для всей Солнечной системы. Это многие квадратные мили американского Среднего Востока, преображенные искусной планировкой, неустанным трудом и невероятными расходами. Это памятник культурных достижений человечества, возник он внезапно, необъяснимо, словно феникс, в конце двадцать четвертого столетия из истлевшего пепла распавшейся культуры.

Центр грандиозен, эффектен и великолепен. Он вдохновляет, учит и развлекает. Он внушает благоговение, он подавляет, он… все что угодно.

И хотя лишь немногие из его посетителей знают об этом Или придают этому значение — в нем обитает привидение.

Вы стоите на видовой галерее огромного памятника Баху. Далеко влево, на склоне холма, вы видите взволнованных зрителей, заполнивших Греческий Театр Аристофана. Солнечный свет играет на их ярких разноцветных одеждах. Они поглощены представлением, счастливые очевидцы того, что миллионы смотрят только по видеоскопу.

За театром, мимо памятника Данте и института Микеланджело, тянется вдаль обсаженный деревьями бульвар Фрэнка Ллойда Райта. Двойная башня — копия Реймского собора — возвышается на горизонте. Под ней вы видите искусный ландшафт французского парка XVIII века, а рядом — Мольеровский театр.

Чья-то рука вцепляется в ваш рукав, вы раздраженно оборачиваетесь — и оказываетесь лицом к лицу с каким-то стариком. Его лицо все в шрамах и морщинах, на голове — остатки седых волос. Его скрюченная рука напоминает клешню. Вглядевшись, вы видите кривое, искалеченное плечо, ужасный шрам на месте уха — и испуганно пятитесь.

Взгляд запавших глаз следует за вами. Рука простирается в величавом жесте, который охватывает все вокруг до самого далекого горизонта, и вы замечаете, что многих пальцев не хватает, а оставшиеся изуродованы. Раздается хриплый голос:

— Нравится? — спрашивает он и выжидающе смотрит на вас.

Вздрогнув, вы говорите:

— Да, конечно.

Он делает шаг вперед, и в глазах его светится нетерпеливая мольба:

— Я говорю, нравится вам это?

В замешательстве вы можете только торопливо кивнуть, спеша уйти. Но в ответ на ваш кивок неожиданно появляется детская радостная улыбка, звучит скрипучий смех и торжествующий крик:

— Это я сделал! Я сделал все это!

Или стоите вы на блистательном проспекте Платона между Вагнеровским театром, где ежедневно без перерывов исполняют целиком “Кольцо Нибелунгов”, и копией театра “Глобус” XVI века, где утром, днем и вечером идут представления шекспировской драмы.

В вас вцепляется рука.

— Нравится?

Если вы отвечаете восторженными похвалами, старик нетерпеливо смотрит на вас и только ждет, когда вы кончите, чтобы спросить снова:

— Я говорю, нравится вам это?

И когда вы, улыбаясь, киваете головой, старик, сияя от гордости, делает величавый жест и кричит:

— Это я сделал!

В коридоре любого из тысячи обширных отелей; в читальном зале замечательной библиотеки, где вам бесплатно сделают копию любой книги, которую вы потребуете; на одиннадцатом ярусе зала Бетховена — везде к вам, прихрамывая и волоча ноги, подходит привидение, вцепляется вам в руку и задает все тот же вопрос.

А потом восклицает с гордостью:

— Это я сделал!

Эрлин Бак почувствовал за спиной ее присутствие, но не обернулся. Он наклонился вперед, извлекая левой рукой из мультикорда рокочущие басовые звуки, пальцами правой — торжественную мелодию. Молниеносным движением он дотронулся до одной из клавиш, и высокие дискантовые ноты внезапно стали полными, звучными, почти как звуки кларнета. (“Но, господи, как не похоже на кларнет!” — подумал он.)

— Опять начинается, Вэл? — спросил он.

— Утром приходил хозяин дома.

Эрлин поколебался, тронул клавишу, потом еще несколько клавиш, и гулкие звуки сплелились в причудливую гармонию духового оркестра. (Но какой слабый, непохожий на себя оркестр!)

— Какой срок он дает на этот раз?

— Два дня. И синтезатор пищи опять сломался.

— Вот и хорошо. Сбегай, купи свежего мяса.

Назад Дальше