Сборник “Нефантасты в фантастике”. Рассказы и повести советских писателей. Том 19 - Тендряков Владимир Федорович 7 стр.


— Что со мной?

Все молчали, переглядывались.

— Странно, очень странно… Представьте, я забыл ее имя… Ее… Ее…

Шаблин содрогнулся всем телом и отвернулся.

— Все ясно, — сказал он хрипло.

И, подняв опавшее, обмякшее лицо, попробовал пошутить:

— Вот вам и бессмертие… Мне весточка с того света…

Никто в ответ не обронил ни слова.

В полночь гости разошлись. Окна закрыли, так как из сада тянуло ночным холодом и сыростью. Шаблин не спешил уходить.

— Пусть придет Игорь, — попросил он.

Галя сходила за сыном.

Он пришел сонный, с румяным от нагретой подушки лицом, со спутанной шевелюрой.

— Ты меня звал, крестный?

Шаблин невесело улыбнулся:

— Не тревожься, ничего со мной не случилось. Просто хочу с тобой посидеть, С вами, со всеми…

Крестным Игорь величал Шаблина только наедине, впервые при родителях назвал его не по имени и отчеству. Шаблин оценил это.

— Налей мне еще вина.

Он пригубил рюмку и заговорил:

— Вот и день прошел… День… У человека в жизни каких-нибудь тридцать тысяч этих дней. Из них тысячи четыре уходит на зеленое детство да столько же на старость. Мир велик, а жизнь мизерна… Едва уловимая искорка во Вселенной — я! Блеснул — и нет. А во время этого мимолетнейшего блеска успевает родиться нечто такое громадное, которое может осознать и саму Вселенную, и самого себя, и ничтожную краткость собственного существования, и бессмыслицу в устройстве материи. Да, я, научившийся мыслить, вдруг должен превратиться в труху — бессмыслица! Какая-то неувязка в самой природе…

За окном тихо шумел сад. Шумел порывами, словно деревья вели вялую, необязательную беседу. Бросят ленивую, влажно шуршащую фразу и замолчат надолго.

Ссохшийся в суровую мумию старик бесцветным голосом говорил о проклятии, нависшем над каждым человеком. Об этом думал и библейский Экклезиаст в своих царственных покоях и какой-нибудь изможденный Иван Непомнящий родства, упавший на землю во время перегона каторжников. Думали миллиарды прошедших по планете людей. Их давно уже нет, и шумят сады под окнами, как прежде шумели, не радостно и не горестно, даже не равнодушно. Просто шумят, потому что существуют.

А перед стариком сидел юноша, красивый и здоровый, сидел, слушал, глядел с настороженным, недоверчивым страхом. Он не понимал этих речей, и они были страшны для него своей непонятностью. И те двадцать с лишним тысяч дней, которые суждено ему было еще прожить, — для него вечность, более необъятная, чем застойная, близкая вечность Вселенной.

— Мучает… Признаюсь… — ронял тихо слова Шаблин. — И лечишь меня от этой муки ты, Игорь.

— Как так?

— Взгляну на твою розовую физиономию, и становится стыдно: не имею права отрывать свое собственное «я» от тебя, от твоего сына, который еще не родился, от всех, кто есть и кто будет. Индивидуализм — патология человеческого мышления. Эх, если б это могли уяснить себе люди, насколько стало бы им проще жить!.. Ну, я пойду. Пора…

Александр Николаевич поднялся с места.

— Подзову машину.

— Не надо. Я пешком…

— Сыро на улице.

— Не беспокойся, мне не суждено умереть в подворотне.

Угрюмовато-спокойный взгляд через плечо, кивок головы. Дверь закрылась за стариком.

На столе осталась рюмка с недопитым вином.

Утром в спальне нашли его мертвым. На столе лежала тетрадка дневника со страницами, исписанными твердой рукой.

Первые листы ничем не отличались от научного исследования: цифры, химические формулы, выкладки со сносками, доказывающие невозвратимый распад нервных клеток в мозгу. Далее сухое, пространное доказательство, почему невозможно омолодить дряхлый мозг и почему человечество не имеет права искусственно повторять интеллект. Видно, что в последние дни Шаблин мечтал о бессмертии, исступленно искал его и пришел к выводу: невозможно.

В дневнике нашли краткое завещание:

«На выборах на должность директора института свой голос отдаю за Александра Николаевича Бартеньева.

Есть у нас более способные ученые, но они (быть может, по причине личной способности) недостаточно объективны, волей или неволей будут ограничивать растущие таланты, подавлять их самостоятельность. Возможно, этим существенным недостатком грешил и я в свое время. Бартеньев лишен его.

Маленькая, чисто сентиментальная просьба: похороните меня возле старей могилы на холме, рядом с солдатами. Каждый по-своему воюет за жизнь.

Шаблин»

В самом низу приписка:

«Игорь, милый мальчик, если ты свяжешь свою жизнь с нашим институтом, то запомни одно: ищи бессмертия не одного человека, а всего человечества. Фраза общая, даже тривиальная, но тривиальное-то обычно забывается».

Его похоронили на холме, вместо памятника лег упруго-горбатый, огромный камень, изборожденный извилинами, — монументальная копия мозга. Никакой надписи. Потомки и без того запомнят, кому принадлежит эта могила.

Со всех концов света летели люди, везли цветы. В цветах утонул не только каменный мозг, но и солдатский обелиск, покоящий под собой рядового Осипова, сержанта Куницына, младшего лейтенанта Сукнова. Не умолкала траурная музыка.

А пока на Земле совершались эти события, в глубине Галактики растянувшиеся полки радиоволн достигли середины пути.

13

Вымахали дубки в институтском парке. В жаркий полдень на дорожках — прохладная тень, при набегающем ветерке играют в пятнашки солнечные зайчики.

Каждое утро, в восемь часов, через парк к главному зданию института неторопливо вышагивал высокий, ссутулившийся человек. В том, как он выступал, в том, как он был одет — традиционный профессорский костюм, темный галстук по безупречно белоснежной сорочке, — сказывалась стариковская чопорность, которая у многих приходит преждевременно, вместе с высоким положением в обществе.

Александр Николаевич Бартеньев — бессменный руководитель Института мозга, капитан того корабля, на который поставил парус покойный Шаблин.

Неожиданно этот могучий корабль, вооруженный сотнями лабораторий, переменил паруса, взял несколько иной курс. И не капитан был повинен в том.

Случай, быть может, как-то предопределивший поворот, произошел еще при жизни Шаблина, когда шестнадцатилетний мальчишка сбежал из дому и два месяца бродил по городам в живописно пестрой рванине «незанятых».

Педагоги, руководители предприятий, вся общественность вместе с печатью, кино, телевидением действовали: разрабатывались новые методы воспитания, по-новому организовывались трудовые процессы, использовалось все, все, кроме насилия, многое было достигнуто, но никак не удавалось заставить природу, чтобы она щедро одарила каждого человека без исключения.

Игорь Бартеньев получил звание кандидата наук.

В один прекрасный день он явился в директорский кабинет, тот самый, в котором когда-то сидел Шаблин. Его теперь занимал Александр Николаевич. Игорь явился не один, за ним ввалилась целая компания таких же, как он, молодых ученых: спортивные костюмы, спутанные шевелюры, с затаенным вызовом поблескивающие глаза и на лицах у всех одинаковое жестковато-упрямое выражение — соловьи-разбойники. А Игорь держится атаманом: невысокий, подобранный, одет со щеголеватой небрежностью, на челе — печать правдоискателя.

— Мы предлагаем новую программу научных исследований. Просим ознакомиться.

— Очень хорошо. Рассмотрим на ближайшем ученом совете.

— Нам необходимо, чтоб институт на своей территории построил детский сад.

— Детский сад?

— Да, вмещающий двести детей.

— Но вы ученые, а не воспитатели.

— Попробуем быть теми и другими. Попробуем воспитывать то, что не заложила природа.

— Вы хотите «перекроить» человеческий мозг?

— Да, так сказать, на ходу. Постараемся создать такие условия в детском организме, которые бы способствовали росту клеток, выполняющих функции ассоциативного мышления.

— А не кажется ли вам, молодые люди, что вы запели давно забытую песню социологов-пессимистов: человек несовершенен, его не исправишь, не перевоспитаешь самой жизнью, нужна грубая хирургия?

— Нет! — возразил Игорь. — Наше вмешательство как ученых бессмысленно без того воспитания, которое ведется сейчас в обществе. Мы хотим только одного: ускорить воспитание, сделать людей более восприимчивыми к воспитанию, воспитать способность к творчеству!

— Хорошо, посоветуемся…

— Ваш долг… — Игорь называл сейчас отца на «вы»: он не сын, а официальный представитель группы молодых ученых, отец — не отец ему, а директор института. — Ваш долг — отстаивать нашу точку зрения.

— А если при внимательном ознакомлении я не соглашусь с вами?

— Тогда будем считать, что вы забыли посмертное завещание Шаблина — помогать молодежи.

Шах королю, ничего не скажешь. Именем покойного Шаблина… Шаблин по-своему наметил русло научных работ, эти молодцы правят в сторону. Именем Шаблина… И все-таки…

И все- таки на том месте, где когда-то стоял застекленный террариум и Александр Николаевич колдовал над гадюками и анакондами, был разбит сквер, вырос развеселый теремок — новая лаборатория «Детский сад». В самом центре научного городка, где, казалось, сам воздух пропитан премудрыми таинствами, под детский визг завертелись пестрые карусели, закачались легкомысленные качели, и трехлетние карапузы с серьезностью ученых мужей стали лепить из песка пирожки.

Семь лет велась работа. За эти семь лет дети из детского сада перешли в школу. И тут-то группа Бартеньева-младшего решила выступить в печати.

Их коллективная статья напоминала революционную декларацию:

«Умственное неравенство людей, последнее неравенство в обществе, можно ликвидировать!

Это не значит, что все люди станут похожими друг на друга, как штакетник забора. У каждого останутся свои пристрастия, свой вкус, свои привычки, у каждого жизнь будет складываться по-своему и на свой лад формировать человеческую натуру. Если колосок пшеницы, выросший на одном поле, под одним небом, при одних и тех же дождях, что и другие колосья, имеет свои особенности, то что уж говорить о многообразной человеческой личности.

Начнется яростное, но благородное соревнование в творчестве. И это уже не будет борьба ума и косности. Понятия — победитель и побежденный — останутся в силе, но отщепенцы в обществе исчезнут навсегда!..»

И мир от этих слов загудел, как улей, на который упало яблоко. Никому не известные имена молодых ученых стали склоняться во всех концах земли. Старым профессорам пришлось потесниться за своим столом. И новые голоса раскололи чинную академическую тишину. Александр Николаевич прислушивался к ним. Попробуй-ка теперь не прислушаться!..

Капитан корабля!.. Ой ли… В лучшем случае — вымпел на ладье молодых аргонавтов.

Как вместительна человеческая жизнь! Как она концентрирует время! Великая армия радиоволн, запущенная к Лямбде Стрелы, уже неслась за пределами солнечной системы, когда Игорь бессмысленно таращил из пеленок глаза, пускал пузыри. И вот он уже вырос, возмужал, стал видным ученым, а полки радиоволн, выстроенные до его рождения, все еще мчатся по пустыням Галактики.

Сквозь рассеянную холодную пыль, сквозь разреженные до неощутимости газы, мимо обжигающих звезд, омывая планеты, недостойные их внимания, летит невидимая душа молодого Александра Бартеньева. Теперь уже близок обетованный край, скоро конец затянувшегося похода.

Александр Николаевич знакомился со свежими данными, поступившими из одной лаборатории. Раздался вкрадчивый гудок телеэкрана. Кто-то просил о встрече…

Молодой человек с добродушной складкой рта и выражением дежурного благоговения отрекомендовался как репортер широко известкой газеты.

— Вы, наверно, знаете, почему мы осмеливаемся вас потревожить?

Да, Александр Николаевич знал. Ровно через неделю первые радиоволны, несущие его тридцатишестилетней давности интеллект, должны — по расчетам — упасть на планету Коллега. Он знал это и был спокоен: ну и что ж, ведь опять ждать у моря погоды еще по крайней мере столько же, а практически наверняка больше. Не дожить… Зато его собеседника интересовало это, вопросы сыпались, как горох.

— А как по-вашему: примут коллегиане информацию или нет?…

— А сколько времени у них займет восстановление мозга?…

— А не пошлют ли они встречную информацию такого же типа?…

Кто бы смог ответить на эти вопросы?

— Тогда скажите от себя несколько слов нашим читателям.

— Пусть молодые читатели вроде вас, милый мой, лет сорок спустя гостеприимно встретят моего заблудшего двойника, а читатели моего возраста пусть смирятся с тем, что никогда не узнают ответов на те вопросы, которые вы мне задали.

— Хотелось бы услышать что-нибудь оптимистическое, Александр Николаевич.

— А разве я сказал недостаточно оптимистично?… Нет? Тогда извините. И прощайте. Мне нужно работать.

Такие разговоры он вел каждый день по нескольку раз. И вот день…

Прозрачное, остро свежее осеннее утро, с инеем на курчавящейся травке, с костисто застывшими ветвями голых деревьев в бледном небе… В этот ли день или в следующий? Но если и случится, то только на рубеже этих двух дней.

Попадут ли волны на антенны коллегиан, или они обметут их планету, как и те, что встречались раньше на пути, обметут и умчатся вдаль без возврата! Блуждай тогда в бездонном мире, неприкаянная душа, блуждай, пока не рассеешься, не исчезнешь, так и не воплотившись в самое совершенное в мироздании вещество — человеческий мозг. Сама по себе душа мертва, ибо только материя может быть живой.

И, как всегда по утрам, Александр Николаевич вынул из аппарата фотогазету. На первой странице — два портрета, два лица, молодое и старое, наголо бритое и с седой шевелюрой. Портрет двадцативосьмилетнего парня и портрет старца на седьмом десятке — един в двух лицах. А рядом крупно сообщение:

«СЕГОДНЯ КОЛЛЕГИАНЕ НАЧАЛИ ПРИЕМ ИНФОРМАЦИИ МОЗГА АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕВИЧА БАРТЕНЬЕВА!!»

«Начали прием…» Никаких сомнений. Впрочем, эти слова писал молодой оптимист.

Галя, родная, привычная, со знакомыми до боли морщинками у голубеющих глаз, вошла к нему, улыбнулась. И морщинок на узком лице стало еще больше.

— Не знаю даже, поздравлять тебя или нет!

— Поздравь на всякий случай. Будем верить.

Кивнула головой.

— Будем… Если нет, то мы с тобой вряд ли узнаем. Будем верить! Поздравляю. Надень черный костюм, в институте сегодня торжественный вечер.

— До вечера еще далеко… Да и зачем парад?

— Все равно надень, пусть знают, что ты веришь.

Он надел.

А вечером выступал с воспоминаниями. И его выступление передавали по телевидению. И на него смотрели из зала жадные молодые глаза, жадные от нетерпеливого желания. Эти молодые люди, быть может, даже больше него самого желали победы, так как рассчитывали дожить до возвращения. Эта уверенность заразила его. Рассказывая о подготовке к «полету», о «запуске души», он был почти убежден: первая половина дела сделана, информация принимается. И он говорил:

— Тридцать шесть лет назад, в ту минуту, когда передавались позывные «Чрезвычайно важно!», — один человек мне сказал: «Придет время, и там содрогнутся от этих сигналов». Время пришло, товарищи! Быть может, именно в эту минуту испытывает восторженный ужас радиоастроном планеты Коллега!

И зал грохотал аплодисментами.

А дома он снял с себя торжественный черный костюм и вместе с ним уверенность, словно черный костюм, как военный мундир, призывал к долгу — верить.

Все пошло по-старому. Каждое утро, в восемь часов, неторопливой, стариковской походкой под заматеревшими дубами к институту.

Сокрыто непроницаемым мраком то, что делается за пропастью шириной в тридцать шесть световых лет. Во всяком случае, для него. Молодым счастье. Да, счастье: узнают неведомое.

И так прошло еще пять лет. Пять неторопливо-спокойных лет…

14

«Противоположность зла — добро, а противоположность жизни — смерть; противоположность человека благого — нечестивец, а противоположность света — тьма; взгляни на деяния бога — все они по два находятся друг против друга…»

Назад Дальше