— Отлично.
— Потом продовольственный магазин, винзавод… Черт возьми, Рюрик, неужели вы настолько ненаблюдательны? Это лишний раз доказывает, как вы плохо работаете. Никуда не годится, никуда! Я же не вижу уже, я на память вам говорю, где что, а вы… Мы же здесь больше года помещаемся. Наблюдательность журналиста! Журналист обязан быть наблюдательным!
— Погодите-ка со своими призывами, Александр Васильевич. Я предлагаю пари.
— Какое?
— Я зайду под каждую из десяти вывесок подряд и принесу десять материалов, достойных вашей подписи.
— И это всего за каких-нибудь десять лет? Или двадцать?
— Нет. За неделю.
— Однако! Ящик коньяку?!
— Отлично.
— А ты учитываешь, для какого издания ты все это собираешься делать? Это ведь не газета. Что ты можешь написать в научно-популярный журнал насчет сапожной мастерской?
— Увидите, Александр Васильевич! — я соскочил со стола. — Иду на «вы»!
Я лупил по покорным клавишам всеми десятью пальцами, перенося на большие листы бумаги если не сами слова, то их смысл с, разложенных по столу блокнотных листков. Можно было бы написать статью о новом стиле работы в сапожной мастерской, но это уже проделал недавно один из моих друзей. Надо искать другой ход.
Что же! Как я выяснил в первый же свой визит, один из рабочих мастерской по починке обуви оказался отличным перцепиентом, точнее говоря, принимал участие в опытах по телепатии в качестве отгадчика мыслей. Ну, я рассказал о нем, о самих опытах, а потом…
«Говорят, что для всех этих опытов нельзя найти объяснения, что фактов не существует, раз под них нельзя подвести теорию. Но природа любит вольно обращаться с научными теориями. Ведь даже самая обычная молния в каком-то смысле теоретически невозможна. По строгим расчетам, для ее образования в грозовой туче нужно напряжение в семь-десять тысяч вольт, а на самом деле это напряжение бывает раза в три-четыре меньше. Итак, молний не должно быть! Как и телепатии».
Через три часа статья была закончена. Теперь в институт! И снова домой, за письменный стол.
«Феи пьют только росу — лишь ее блестящие капельки для них достаточно чисты. Но почему роса чиста? Ведь почти всюду в нашем довольно-таки пыльном мире носятся крошечные частички, готовые замутить кристально чистую поверхность капелек. Однако грустить об их печальной судьбе рано…» Я заглянул в один толстый том и втиснул в начале очередной статьи сообщение, что шампанским лечат тиф и холеру. Я заглянул в другой том…
Томов было много. Статей тоже.
И я не халтурил — насколько это было возможно. Я использовал свои память и воображение на все двести процентов.
Но о чем бы я ни писал, как бы ни был я занят эти неистовые семь дней, я помнил: Илья действует, пока Рюрик выигрывает пари. Ящик коньяку? Нет, на кону стояло кое-что поценнее. Я загадал, что в случае выигрыша пари рукопись Альтотаса должна оказаться подлинной и правдивой.
С детства любил заключать сам с собою такие пари, как будто «объективная реальность» хоть сколько-нибудь зависит от наших действий, да еще предпринятых задним числом.
И то ли потому, что такие пари с собой я заключал лишь тогда, когда был подсознательно уверен в результате, то ли из-за ряда совпадений, но до сих пор мне везло. До сих пор.
А теперь… Илья позвонил мне ночью — впрочем, я не спал, «добивая последний гвоздь» в ящик с коньяком. И сказал:
— С тюльпанами ничего не происходит.
— Какими тюльпанами?
— Да твой Эразм Дарвин в порядке выполнения собственных рекомендаций играл на скрипке перед тюльпанами.
— Ну?
— С тюльпанами ничего не происходило. Точь-в-точь как у меня с ртутью и оловом.
— Ты все способы перепробовал?
— Весь список. И еще добавил несколько сочетаний разных воздействий. Так что я выполнил все принятые на себя обязательства. И хватит, братец.
— Я сейчас приеду к тебе.
— Не надо. Я хочу спать.
— Ты очень жалеешь, что занялся этим делом? — спросил я.
Моя вера в успех в эти секунды ушла куда-то, как вода в песок. На ее месте осталось даже не чувство разочарования, даже не обида, а стыд. Мне было стыдно перед Юрой и перед Михаилом Илларионовичем. Было стыдно перед Главным, которому я так долго морочил голову, и перед товарищами по редакции, которые выслушали столько моих рассказов. Но всего сильнее — перед Ильей Трушиным.
— Ты очень жалеешь о потерянном времени?
Илья молчал.
— Ты не хочешь отвечать?
— Ладно. Отвечу. Не жалею.
— Спасибо. Завтра я к тебе приеду.
Я повесил трубку.
ГЛАВА VI. ПРЕВРАЩЕНИЕ
— Куда торопишься? — Гришка был громогласен, как всегда, но сегодня его голос ударил меня особенно больно. — Сейчас же у нас заседание редколлегии, присутствие всех сотрудников обязательно. Забыл, что ли?
— Забыл. Спасибо, что напомнил.
— Ну, так идем же в холл.
Их было двенадцать, членов редколлегии. Высокие и низенькие, толстые и худые. Доктора наук и литераторы. Один министр. Один академик. Два член-кора. И интересно, кто из них важнее? Это — какой критерий взять за основу. Если зарплату — она, как говорится, каждому по труду, — одно. Если взять известность — другое. К кому больше прислушаются здесь, в журнале, третье, а в Совете Министров — четвертое. И еще один критерий. Кого из них будут помнить через сто лет?
А меня? Меня до какого века запомнят? Ха, века! Скажи, года. Если я сегодня умру? Ну, лет пять продержатся статьи в рекомендательных списках. А там — кто их вспомнит? А вот как насчет вечности? Придется без нее обойтись. Ньютоновского золота мне не найти. Секунду! Что это там говорит академик?
Он покачивается, переносит тяжесть тела то на одну, то на другую ногу, легонько почесывает бровь — один из самых знаменитых физиков XX века, человек с уникальным в нашей стране хобби — коллекционер итальянских картин эпохи Возрождения.
Он говорит сейчас о том, что журнал «должен быть чутким», надо уловить первые толчки очередного великого наукотрясения и перекинуть мостики статей через очередные трещины в познаниях широких масс.
«Всего за один час любая жизнь может ведь десять раз измениться! Случайная встреча с девушкой ломает судьбу человека, а неожиданное открытие, один-единственный факт, который не укладывается в добротные теоретические построения, переворачивает науку. Будьте внимательны к фактам!» Что же, надо поговорить с ним о золоте Ньютона. Факт это или не факт? Рукопись — факт. А вот то, что в ней говорится… Господи, нак вес было бы просто, если бы тогда, семь месяцев назад, Главный написал на моем репортаже священное «в набор». Я бы ждал результатов публикации, а не тыркался сам по институтам.
А результаты… Физики отозвались бы двумя-тремя разгневанными письмами под девизом: «Хватит вам врать народу». А скорее всего — вообще не отозвались бы.
Только через пару месяцев или лет, когда меня представят какому-нибудь профессору, тот переспросит: «Варзин? Это не вы писали про золото Ньютона?» — и засмеется. Да скоро у меня и повода не было бы, чтобы вспомнить подземное архивохранилище, глухой голое профессора с едва уловимым восточным акцентом, толстую тетрадь, заполненную непонятными значками. Я писал бы о другом.
И думал бы о другом.
И о чем мне сейчас говорить с уважаемым членом редколлегии?
Проблемы уже нет, Илья ее решил, отрицательное решение — тоже решение.
После заседания долго ходил по улицам. Я не мог смириться с тем, что все кончено, что больше мне уже не загореться, не почувствовать себя частью чего-то большего, чем обыденность. Что же, чтобы найти другой ответ, надо найти другой путь к нему. Я обязан это сделать, вывернуть себя наизнанку, стать другим человеком, в конце концов, если иначе не смогу достичь цели. Ньютон добыл золото. Добыл, что бы об этом ни думал Илья. Но как? Он же ничего не знал об атомах!
Леонардо да Винчи вряд ли много знал об ультразвуке, а ультразвуковую стиральную машину сделал. Для Монны Лизы. Могли быть какие-то могучие силы, которые Ньютон вызывал, сам того не ведая.
Ночь продолжалась. Небо теряло свою уверенную черноту. Пока не стало ровным-ровным, сине-фиолетового цвета.
Потом фиолетовый цвет начал уходить, синий разжижался, вот он уже стал голубым, поднялся над горизонтом край солнца — голубое стало сразу нежнее и ярче, прикрыла этот край случайная тучка — голубое стало серым.
Ньютон мог использовать свет каких-то узких участков спектра… неожиданных участков спектра… Нет, это гадание на кофейной гуще: А что, если… Мне нее объясняли однажды, что существуют общие правила делания открытий.
Как его звали, того учителя рисования с гомологичными рядами открытий? Звучит название красиво. Проверим? Он, верно, раньше чем прийти, присылал рукопись. Значит, можно установить его фамилию. Надо только подождать начала рабочего дня.
* * *Пышнотелая Зина, ведавшая у нас письмами, конечно, поворчала. Еще бы! Я спрашивал о письме — рукописи, причем не знал, ни кто автор, ни когда письмо пришло, ни даже каких оно размеров и, соответственно, числится у нас письмом или рукописью (разница тут почти что только количественная). Она долго рылась в книгах и каталожных ящичках, и я терпеливо стоял рядом и смотрел на нее. Тем более что это занятое нельзя было назвать неприятным.
При рассмотрении вопроса, кого брать на это место из трех девушек-претенденток, дело решила, по существу, длина Зининого платья. Оно почти прикрывало колени, и, потрясенный такой скромностью. Главный отдал предпочтение его хозяйке. Как ни странно, выбор оказался довольно удачным.
Вот и сейчас она сумела найти след давнего визитера.
— Самой рукописи нет. Запись: «отдана автору». Но согласно регистрационной карточке название рукописи — то самое: «Гомологичные ряды открытий». Автор — Николай Пантелеймонович Авдюшко. Адрес есть. Запишите.
Я снова представил себе этого запинающегося на каждом слове от смущения человека. Я определил его в ту единственную нашу встречу как начинающего шизофреника. Что же, если я был прав, за эти месяцы он должен был уже выйти из разряда начинающих.
А если прав был он…
Да чего же тут думать? Увижу его — тогда и буду разбираться, кто есть кто. И что с ним делать.
А сейчас надо же с чего-то начинать.
* * *На дверях была блестевшая медью дощечка «Н.П.Авдюшко». Рядом с нею не было никаких указаний на количество звонков, из чего следовало, что Авдюшко был здесь хозяином.
Я нажал кнопку, подождал, услышал шаги, звон засова, скрип двери. А потом почти испугался. Так хороша собой была возникшая на пороге женщина. Лицо золотисто-матового цвета, глаза марсианки из фантастического романа, брови, до которых ни одному писателю не додуматься. А мягкость линий подбородка заставляла вспомнить наброски Леонардо да Винчи. Ей было, наверное, уже за тридцать — морщинки у глаз достаточно заметны. Но предательскими их никто не посмел бы назвать, потому что даже они казались необходимой деталью этой совершенной красоты. Есть лица, на которых, как говорится (а вернее, пишется), «видны следы былой красоты». А это лицо должно было сохранить не следы красоты, а саму красоту. Казалось, его ничто не может испортить — даже время.
Она стояла у открытой двери и выжидательно смотрела на меня. Не знаю, привыкла ли она к впечатлению, которое производит на людей, но, во всяком случае, на ее лице не было и следа удивления перед охватившей меня оторопью.
Я никогда бы не мог ее полюбить. Потому что рядом с такой женщиной чувствовал бы себя все время недостойным ее совершенства. А я не из породы верующих. Но каково рядом с ней ее мужу…
Если тот заикающийся графоман и вправду ее муж! Тут на Марс полетишь, а не то что новый научный закон откроешь.
— Так вы, может быть, хоть скажете, кто вам нужен? — В голосе женщины звучала легкая, очень легкая ирония. Я встряхнул головой, избавляясь от наваждения, и ответил: — Николай Пантелеймоиович Авдюшко. Он дома?
— Дома, муж дома, — протянула она в ответ и отступила в сторону, шире открывая дверь.
И я оказался в старой профессорской квартире. Что профессорской, было видно с первого взгляда. Прихожая и коридор, все четыре комнаты были уставлены по стенам не модными и удобными открытыми стеллажами, но солидными дубовыми книжными шкафами. Сквозь узкие полоски стекла глядели корешки с русскими, латинскими и греческими буквами.
Письменный стол в кабинете хозяина был тоже большим и добротным. А хозяин… Хозяин сидел профилем ко мне, склонившись над рукописью, от которой его оторвал ласковый оклик женщины.
Он встал навстречу гостю, видимо не совсем еще узнавая меня, потом вдруг узнал — и остановился в движении, как птица останавливается на лету.
Несколько мгновений он явно не знал, что делать, как меня принять. Потом вздохнул, махнул в пространство кистью левой руки, пожал мне руку, предложил стул. И без церемоний перешел к делу. Не заикаясь, не запинаясь и совсем-совсем не смущаясь:
— Послушайте, однажды вы вздумали надо мной посмеяться, Это было у вас на работе и, на мой взгляд, выглядело не слишком вежливо. Сейчас, насколько я понимаю, вы пришли из-за премии Союза художников. Так вот, о работах, за которые ее дали, с вами я не буду говорить. С вами! Пусть пришлют другого корреспондента. До свидания.
Я засмеялся:
— Видите ли, дорогой Николай Пантелеймонович, я впервые слышу про премию. Очень интересно. Поздравляю вас. Но мне от вас нужно совсем другое.
— Что именно?
— Я хотел бы посмотреть, что именно вы имеете в виду под гомологичными рядами открытий.
— Кто вас ко мне направил?
— Видите ли, меня заставили прийти те немногие слова, которые я слышал от вас несколько месяцев назад.
— Позвольте вам не поверить. Наука, по слову поэта, для одних богиня, для других дойная корова. Вы ведь из «других». А из моей гипотезы много не выудишь. Признают ее, по моим подсчетам, самое раннее лет через шесть.
— Я, возможно, признаю ее раньше. Что-то же сидело во мне эти месяцы, раз я решился прийти.
— Не верю я вам.
— Думаете, хочу украсть ваше открытие?
Авдюшко рассмеялся:
— Да нет. От него ж пока одни хлопоты. И никакой корысти.
— Тогда почему бы вам мне о нем не рассказать?
— Времени жалко. Как вам было жалко когда-то на меня своего рабочего времени. Это я, ей-богу, уже не в отместку, а всерьез. Опять же, откуда я знаю, что вы не собираетесь писать фельетон про отъявленного графомана?
— Хорошо. Будем говорить в открытую. Я пришел к вам постольку, поскольку есть шанс из ста, что вы окажетесь действительно не графоманом, а автором открытия. Девяносто девять шансов против последнего варианта, но утопающий хватается за соломинку. А я должен во что бы то ни стало удовлетворить свою собственную манию. Если вы правы, ваше открытие поможет мне сделать собственное. Вели не правы, ваш бред поможет мне взглянуть со стороны на пледы моего воображения и, возможно, увидеть, что они тоже бред.
— А в чем заключаются плоды вашего воображения?
— Расскажу. С тем условием, чтобы потом рассказывали вы.
— Принимаю. И слушаю.
И я рассказал Николаю Пантелеймоновичу Авдюшко основные детали истории о золоте Ньютона.
— Да, — вздохнул он, услышав о неудачных опытах Ильи, — это я называю провалом. Но… вас интересует мнение товарища по несчастью?
— Ваше? Конечно.
— Так вот, мне кажется, что вы не хотели идти слишком сложным, зато идете слишком простым путем. Вы ломитесь в стену, а дверь где-то рядом. Посудите сами. Сколько разных возможностей нашел ваш Илья для воздействия на ртуть и олово?
— С учетом того, что мог знать Ньютон, — несколько десятков.
— Ну вот, уверяю вас, все эти возможности давно были использованы — намеренно или случайно, безразлично. Значит, пробовать их снова — безнадежно. Это все равно что выбивать из урана ядерную энергию молотком, на том основании, что под тем же молотком взрывается гремучая ртуть. Вы отнеслись к неизвестному вам открытию Ньютона как к гомологу его открытий в механике. Ошибка.