Лопо подошел к Пузану, прозванному так за толстый живот, дернул его за рукав, и, когда тот обернулся, сказал:
— Ты скоро уйдешь в Первый корпус.
Пузан долго смотрел на него своими маленькими пустыми глазками, потом пропищал — у него был тоненький голосок:
— Никто не знает. Когда позовет Большой Доктор.
Лопо упрямо сказал:
— Лопо знает. Лопо — умный.
— Лопо — дурак. — Пузан поднял руку, чтобы ударить юношу, но Лопо легко увернулся. Даже смешно, как долго Пузан разворачивается, чтобы ударить, тут пять раз увернуться можно.
— Приехал твой человек-брат, — сказал Лопо. — Он заберет тебя в Первый корпус.
— Лопо — дурак, — пробормотал Пузан и ушел.
Через два дня Пузан ушел в Первый корпус и никогда не вернулся оттуда.
— Его позвал Большой Доктор, — шептали слепки. — Ему хорошо. Там много интересных вещей.
— Откуда вы знаете? — спросил Лопо.
— Раз оттуда часто не возвращаются, значит, там интереснее.
Слепки согласно закивали головами. До них доходили слухи о многих блестящих и интересных вещах в Первом корпусе. Те, кто возвращался оттуда с твердыми ногами или руками или зашитым животом, рассказывали о них.
— Почему же не все остаются там? — спросил Лопо.
— Потому что не все заслужили. Надо хорошо себя вести и работать, чтобы Большой Доктор позвал совсем. Ты, Лопо, не попадешь туда. Ты не даешь спать.
— И все-таки я могу определять, когда Большой Доктор позовет кого-нибудь, — упрямо настаивал на своем Лопо, но все стали смеяться над ним.
Не смеялась только Копуха — медлительная женщина-слепок. Она дружила с Пузаном и теперь завидовала ему и чувствовала глубокую обиду. Сам Пузан ушел в Первый корпус, а ее не взял. А ей так хотелось поиграть блестящими интересными вещами…
Но прошел день — другой, и о Пузане все забыли, точно его и не было никогда и никто не подшучивал над его толстым животом и не передразнивал тоненький голосок. И даже Копуха не вспоминала о нем, потому что на нее начал ласково посматривать старший из двух Кудряшей.
Потом исчез и Кудряш.
Больше Лопо не заговаривал со слепками о братьях или сестрах-людях. Он скоро догадался, что путешествие в Первый корпус было вовсе не таким радостным событием. Он спросил как-то покровительницу:
— Скажи, а скоро я попаду в Первый корпус? Говорят, там интересно…
Она обхватила его голову руками и так прижала к себе, что ему стало больно. Голос ее дрожал, а глаза стали совсем влажные.
— Нет, малыш, нет, ты не попадешь туда никогда…
И чем больше он настаивал с капризным упорством избалованного ребенка, тем больше слез звучало в голосе покровительницы.
И вот теперь он чувствовал, что и ему предстоит Первый корпус. И страх, который когда-то заставлял дрожать голос покровительницы, теперь наполнял его, сжимал грудь, перехватывал дыхание, словно он слишком долго бежал без отдыха. Человек-брат на кровати. Вопрос в измученных глазах. Что он мог спросить у слепка? Что может слепок рассказать человеку, даже если это человек-брат? Лопо-то мог спросить его, должен был спросить его, потому что люди, наверное, многое могут рассказать слепкам, но он никогда не спрашивал людей. Что-что, а этому покровительница его научила.
Но что было делать? Лопо и в голову не приходило, что можно бежать, что мир простирается во все стороны от Новы. В его представлении Нова тянулась далеко-далеко, за Твердую землю, где иногда ревут металлические, неживые птицы. И везде есть люди, везде есть слепки. И то, что происходит в Нове, происходит везде. Да и вообще сама идея, что можно сделать нечто такое, что никто другой не делает, слепкам в голову не приходила. И хотя Лопо не был похож на остальных слепков, он уже примирился с судьбой.
Он подумал вдруг о Заике, о том, что ее будут обижать, когда он уйдет в Первый корпус. Он не раз ловил завистливые и сердитые взгляды, которые бросали в ее сторону женщины-слепки, среди которых особенно выделялась Копуха. С тех пор как Пузан и Кудряш ушли в Первый корпус и так и не взяли ее с собой, характер ее заметно испортился и она часто спорила. Ей казалось, что другие работают меньше ее.
Бедная маленькая Заика… Он вдруг вспомнил обезьянку барригудо, которую кто-то поранил и она оказалась на земле, не в состоянии двинуться. Она смотрела на Лопо, и в глазах ее ужас смешивался с надеждой. Лопо решил найти банан, чтобы покормить черную, толстенькую обезьянку, но когда он вернулся, ее уже не было.
— Заика! — позвал он, и она тут же разогнулась и подошла к нему.
Поблизости никого не было, и он нежно положил ей руки на плечи. Она подняла на него свои большие светло-серые глаза, и в глазах тлели влажные искорки.
— Заика… — пробормотал он, и голос его дрогнул, как часто дрожал голос у покровительницы, когда она разговаривала с ним. — Я, наверное, скоро уйду в Первый корпус, я не увижу больше тебя.
Искорки выкатились из глаз Заики двумя слезинками. Она медленно провела ладонью по щеке Лопо, как будто хотела убедиться, что он еще здесь, рядом с ней, живой.
— Нет, — тихо сказала она.
— Что нет?
— Нет! — упрямо повторила девушка.
— Что нет, девочка? Скажи мне. Я люблю слушать твой голос. Даже когда ты молчишь, я часто слышу твой голос. Он… он хорош для слуха. И для сердца.
— Нет, не надо идти в Первый корпус. Я не хочу быть без тебя.
— Но меня позовут. Я сам видел человека-брата, к которому меня привели. Он слабый, он лежит в кровати. Ему больно. А когда приезжают больные люди, слепка-брата или слепка-сестру обязательно берут в Первый корпус. Так уж устроено. Я часто спрашивал себя, почему это так, но я не знаю. Это тайна.
— Нет, — снова сказала Заика, и ее маленькая шершавая ладонь еще раз прикоснулась к щеке Лопо. — Я пойду в Первый корпус.
— Нет. Так не бывает. Если приезжает больной мужчина, к нему ведут его брата. К женщине — сестру. Таков закон.
— Что такое закон, Лопо?
— Это такой порядок, при котором все…, как тебе объяснить, малышка… При котором все есть, как есть.
Лопо подумал, как изменилась Заика за последнее время. Когда-то совсем молчаливая, она все чаще спрашивала его о словах, и в бездонных озерцах на ее загорелом личике все чаще мелькали живые искорки. И вот сегодня она сказала, что не хочет отпускать его в Первый корпус. Она уже думала не так, как другие слепки, и Лопо смутно казалось, что изменения в ней как-то были связаны с ним.
Он помнил время, когда она была совсем как обезьянка барригудо — такая же неторопливая и степенная. Барригудо только толстенькая, а Заика всегда была худышкой. Нет, барригудо и то говорливее, чем она была раньше. Чуть нагнет голову и слушает, слушает его, не перебивая, и не поймешь, то ли слушает, то ли ушла, нырнула на дно своих озер и дремлет там рыбкой.
— Заика, я хочу сделать тебе подарок. Вот смотри, это дал мне новый человек.
— Тот, что в кровати? — с отвращением спросила Заика.
— Нет, другой. Он не звал меня. Он сам приходил. Это очень хорошая вещь. В нее смотришь, а она все приближает. Я видел такие вещи у людей, но сам никогда в нее не смотрел. Попробуй.
Он дал ей бинокль, и она с его помощью приложила окуляры к глазам.
— Ой! — воскликнула она, выронила бинокль, и Лопо поймал его на лету. — Деревья прыгнули на меня.
— Глупенькая, — сказал Лопо. — Как же они могли прыгнуть на тебя, если они остались на месте. Смотри. Просто эта штука приближает их. Видишь?
— Нет, они прыгнули. Сразу прыгнули на меня, — покачала головой Заика.
— Ну ладно, — засмеялся Лопо, отнимая бинокль, — а теперь где деревья?
— Теперь они прыгнули обратно.
— Хорошо, малышка, теперь я смотрю в бинокль. Деревья прыгнули ко мне и стоят совсем близко. А ты посмотри на деревья. Где они? Близко или далеко?
— Далеко.
— А для меня близко. Как же деревья могут сразу быть и близко и далеко?
Лопо посмотрел на наморщенный лобик Заики — он любил, когда она морщила лоб и брови у нее смешно поднимались, — и засмеялся.
— Это все эта штука. Это очень ценная вещь — ни у кого из слепков нет такой, — и я хочу, чтобы она осталась у тебя…
— Почему новый человек дал его тебе?
— Не знаю. Я сам думал. Не знаю. Он приходил ко мне. А потом принес эту вещь. Она называется бинокль.
— Может быть, это дурная вещь?
— Нет, малышка. Ты же видела, она приближает все, на что посмотришь.
— Ты все знаешь, Лопо. Ты — самый умный. Я сохраню тебе бинокль, пока не придешь…
Лопо тяжело вздохнул. «Пока не придешь…»
Глава 15
Уже в который раз с тех пор, как я очутился в Нове, мне остро захотелось совершить погружение. О, я пробовал не раз, но так и не мог погрузиться. Я напрягался, призывал на помощь все семь известных способов погружения, но с таким же успехом надутый мяч может мечтать о том, чтобы опуститься на дно. Я даже не мог понять, что исчезло. Мне казалось, что я делаю все как положено, что еще минута — другая — и я все-таки начну погружаться в гармонию, услышу желанную гулкую тишину. И — ничего. Даже палец, казалось, я не мог омочить в гармонии. Да и существовала ли она вообще, эта гармония? Были минуты, когда я начинал в этом сомневаться. Ведь есть вещи, которые надо ощущать, думать о них нельзя, ибо мысль часто убивает то, на что направлена.
Уже больше месяца не подставлял я себя очищающему току кармы, и ощущение скрипящей чистоты оставалось только в памяти, во сне. Во сне я снова чувствовал себя промытым, новым и успокоенным. Проснувшись, я слышал, как каждая моя клеточка кричала: грязь, грязь, мы гибнем в грязи, мы задыхаемся…
Мне не нужно было ломать себе голову, отыскивая причину. Я знал, что служит поплавком, не дающим мне погрузиться. Сурдокамера и мое странное подчинение доктору Грейсону лежали на одной чаше весов, на другой — невозможность погружения. Одна половина ясно видит, что вторая делает не то, что свойственно мне, помону Первой Всеобщей Научной Церкви Дину Дики. Она — не я. Я не контролирую ее Но она сильнее другой половины. Ее тащит и направляет сила большая, чем я сам. Эта сила — доктор Грейсон. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что здесь происходит, но это осознание не идет дальше проклятой раздвоенности. Я исправно выполняю отвратительные функции шпика, я выпытываю у несчастной старухи Джервоне, не выучила ли она, случайно, очаровательного паренька, которого воспитывала, лишним словам. И выведываю у этого паренька, понимает ли он что-нибудь или остался простым слепком. И дарю ему даже бинокль со спрятанным крохотным микрофончиком. Браво, брат Дики! Не зря пактор Браун годами рассыпал перед тобой перлы своей мудрости.
И, как случалось уже не раз за последние дни, попытка самоанализа вызывала у меня острую головную боль. Она начинала клубиться где-то в затылке. Легкое облачко. Потом боль становилась все тверже, рваные края облачка заострялись и уже нестерпимо царапали, скребли и рвали виски.
Я посмотрел на часы. Без десяти минут восемь. Пора собираться к госпоже покровительнице. Представляю себе ее день рождения и веселье. Если только можно было бы не пойти. Но рабская и более сильная моя половина и не собиралась оставаться дома. Она-то знала, что делать. Она знала, что надо включить магнитофон и послушать, не записалось ли что-нибудь. Если Лопо держал бинокль у себя на шее, микрофон работал исправно, и он с кем-нибудь беседовал, сейчас я услышу эту беседу.
Я посмотрел на счетчик метража. Аппарат включается только при сигнале от микрофона. Счетчик показывал, что перемоталось двенадцать метров. Ну-ка послушаем, о чем беседуют молодые слепки, когда рядом нет людей. Я нажал кнопку воспроизведения. Послышалось шипение пленки и голос:
«Заика… Я, наверное, скоро уйду в Первый корпус. Я не увижу тебя…»
Заика — это та девчушка, что работала рядом с ним на кортах, машинально подумал я. И тут ясно понял, что Лопо — человек. В голосе его дрожала печаль и любовь. Он думал о том, что будет, а на это не способно ни одно животное. Он человек. Он знает, что его ожидает. Страдание знакомо и зверю и человеку, но человек, в отличие от животного, страдает вдвойне: от того, что происходит, и от того, что произойдет.
Моя рабская плененная половина жадно подалась вперед Хозяин будет доволен, может быть, он даже потреплет по загривку верного пса, бросит мозговую кость. Ура, крамола раскрыта! Мальчуган наказан не будет. Он даже будет удостоен высокой чести — отдать свое тело мистеру Клевинджеру-младшему. А вот чудовищную преступницу, виновную в том, что научила человеческого малыша человеческой речи, скормят муравьям. Как они здесь это называют? Устроить встречу с муравьями. Прекрасно, справедливость наконец восторжествует. Впервые за многие дни я вспомнил пактора Брауна. Он любил говорить о справедливости: «Бойтесь справедливости, которой добиваются с чрезмерным азартом. Подлинная справедливость мало кому нравится».
Головная боль стала нестерпимой, и я проглотил таблетку, запив стаканом воды. Я был неприятен себе до такой степени, что начинал испытывать отвращение ко всему, что брал в руки. Вода в стакане показалась мне тепловатой и тошнотворной.
Собачья моя половина подумала: когда лучше отнести пленку доктору Грейсону — сейчас или утром? Пожалуй, утром. Может быть, удастся что-нибудь выведать и у мисс Джервоне. Теперь, когда знаешь, что она все-таки виновна и тому есть доказательства, можно позволить себе поиграть с ней, как кошка с маленькой серой мышкой. Вторая моя половина зааплодировала: браво! Какое рыцарство! Играть с немолодой глупой и несчастной женщиной, как кошка с мышкой, — браво, помон Дин Дики! Налигия будет вечно гордиться таким сыном…
Я почувствовал себя, как в худшие моменты в темной сурдокамере, — сознание, казалось, вот-вот покинет меня, и можно было только гадать, какая половина будет первой.
Я пригладил волосы перед зеркалом, взял приготовленный заранее букет цветов и вышел на улицу.
Воздух был теплый и влажный. Где-то вдали беззвучно вспыхивали зарницы. Жирные южные звезды сонно подрагивали в черном, мягком бархате неба. В такой вечер надо прислушиваться к голосам природы и думать о бесконечности мира, а не предаваться пустой болтовне у глупой бабы, чтобы выведать у нее то, что она хочет скрыть.
Когда-то мне казалось, что если бы люди чаще смотрели в звездное небо и чаще ходили бы на клаДбище, мир был бы намного лучше. Потом я узнал, что в обсерваториях астрономы свирепо грызутся из-за того, кому и когда смотреть в бесконечность, а кладбищенские сторожа отличаются неслыханной алчностью.
Гости уже все были в сборе. Доктор Халперн, казалось, еще больше растолстел с утра. Я подумал, что, если внимательно присмотреться к нему, можно заметить, как он раздувается на глазах. Я произвел несложные расчеты и пришел к выводу, что он должен лопнуть в ближайшие сорок восемь часов. Неплохо, неплохо, в мире оставались еще вещи, ради которых стоило жить.
Он сидел в кресле, полузакрыв глаза, и беспрестанно шевелил пальцами, сплетенными на животе. Строго говоря, это были не пальцы, а довольно толстые колбаски, и, по здравому рассуждению, было совершенно неясно, как они попали доктору Халперну на живот.
Рядом, тесно прижавшись друг к другу, сидели молоденькая младшая покровительница и ее супруг. Я не разобрал ни его имени, ни профессии. По-видимому, они были совсем еще свеженькими молодоженами, поскольку явно боялись расстаться друг с другом хотя бы на минуту. А может быть, они просто боялись, что партнер может убежать и не вернуться.
Сама мисс Джервоне была наряжена в самое нелепое и безвкусное платье из всех, которые я когда-либо видел, и лицо ее излучало приветливость, от которой могло скиснуть молоко даже в соседнем корпусе.
— Ой, — пискнула младшая покровительница, когда закончились представления, — значит, вы помон?
— Да. Во всяком случае, там, дома, я был им.
— А правда, что помоны дают обет безбрачия?
— Правда.
Она посмотрела на меня с невыразимым сожалением замужней дамы, смотрящей на неисправимого холостяка.