— Спокойной ночи, Джордж, — повторил старик бесконечно усталым голосом и не шевельнулся.
— Спокойной ночи, — откликнулся Джордж, спускаясь по ступенькам крыльца.
Засунув руки в карманы, он шел по улице с гордо поднятой головой и насвистывал какой-то мотив, прерываемый лишь ухмылкой.
— Соглашайся, Джек, что тут такого?
— Ты чокнутый, Джордж!
— Никто не узнает. Зато я успокоюсь.
— Джордж, брось ты эту затею! Бога ради! Не дури, Джордж.
— Небо чистое, ночью будет в меру прохладно и в меру тепло.
— А дело-то грязное и не в меру отвратительное.
— Растерял кураж?
— Уж на кладбище я его точно не найду, черт побери, а тем более в могиле приличного человека.
— Старики вечно заносятся, пора поставить их на место.
— А что им еще остается? Плюнь, Джордж. Не парься. Чего ты добиваешься? Много ли у них радостей? Зачем лишать их последнего, объясни?
Гроб зиял пустотой.
Вернее, сначала показалось, что там пусто. Но потом дуновение ветерка всколыхнуло несколько предметов. И Джордж Грей, склонившись над могилой, опустил глаза и стал рассматривать эти предметы, пересчитывать, выговаривать их названия, которые запомнились ему на долгие годы; и злость отхлынула — он почувствовал, как она стекает у него из глаз, изо рта, слетает с губ, сочится из-под ребер и спинных мышц. Он не противился, когда она растаяла, будто одежда из тонкой папиросной бумаги, смытая дождем и обнажившая его тело.
Потому что в могиле находилось вот что.
Молодой побег зеленого папоротника, мягкий, как вздох. Свежий листок летней мяты. Спелый августовский персик, согретый теплом цветущей ветви. Живая лиловая фиалка. Алая роза. И тонкая летняя травинка. Больше ничего.
У всего было свое неслучайное место: у зеленого папоротника — одно, у персика — другое, у алой розы и летней травинки — третье; вместе они образовывали очертания, форму, сущность. Стоя над могилой, Джордж Грей внезапно увидел мысленным взором весь тот день, до мельчайших подробностей: был там и мистер Пирс, и еще полдюжины стариков, и хранитель этой необъятной, безмолвной территории за оградой с железными ворогами: все они сообща, под палящим солнцем, копали, примерялись, рассчитывали, планировали, закидывали землей, а потом ходили кругами, закинув лопаты на плечо, и улыбались. А для чего? Чтобы обратить неверующего в свою веру, принять в свой клан последнего в городе скептика и циника. Чтобы он придержал язык, перестал сомневаться и не сыпал угрозами. Джордж взглянул на другой конец этого мраморного поля: там возвышалась труба маленького домика с топкой, откуда все еще поднималась в небо тонкая ниточка дыма.
В последний раз он обвел взглядом цветы, и неокрепший зеленый папоротник, и тонкую травинку. Потом бережно опустил крышку и начал закидывать ее землей, размеренно и бесшумно.
К полуночи он добрался до начала своей улицы. В пять минут первого, проходя мимо дома старика, Джордж услышал, как его окликнули. Он поднялся на крыльцо.
— Здравствуй, Джордж, — поприветствовал его старик.
— Здравствуйте, — неуверенно ответил он.
— Джордж, — помолчав, спросил старик, — ты все еще чувствуешь в себе желчь и досаду?
— Я великолепно себя чувствую, — ответил Джордж.
— Ты изменил свое мнение после нашей последней встречи? — спросил старик. — Что ты теперь думаешь?
И Джордж ответил:
— Она красавица. Богом клянусь, прекраснее не видел никого на свете.
— Отрадно это слышать, Джордж, — сказал старик, — отрадно слышать. А знаешь что, приходи-ка завтра вечерком — сразимся в шахматы.
— Приду, сэр.
— Разгромлю тебя в пух и прах, сынок!
— Не сомневаюсь, сэр.
— Ну что ж, спокойной ночи, Джордж.
— Спокойной ночи, сэр.
Джордж спустился по ступенькам и зашагал своим путем, оставив старика сидеть в темноте. Он шел не оборачиваясь, лишь молча помахал рукой, когда тот вдогонку еще раз пожелал ему спокойной ночи, а когда Джордж распахнул дверь своего дома, его лица вдруг легко-легко коснулась ночная бабочка — и тотчас исчезла, будто ее и не было.
Приворотное зелье
В доме жили только эти двое, старухи-сестры, обе тихие, как пауки, и большие, как матрацы, набитые временем, пылью и снегом. Кто проходил вечером мимо их дома, видел в неосвещенном окне либо их физиономии, белевшие фарфоровыми тарелками, либо руки, потянувшиеся вверх, чтобы опустить зеленые жалюзи. Из-за окон не доносилось ни звука, если не считать сухого шороха газетных страниц. Мисс Нэнси Джиллетт и ее сестра Джулия выходили на открытую веранду подышать воздухом в четыре часа утра, пока город еще ничем себя не обнаруживал, и попадались они на глаза разве что полицейскому, который удалялся от одинокого неяркого фонаря, грозя дубинкой своей собственной тени, которая убегала от него в сторону освещенной улицы.
Вообще говоря, ничего сверхъестественного не было в том, что Элис Фергюсон, не сомкнувшая глаз в эту летнюю ночь, наморщила лоб и, даже не смахнув с верхней губы росинки пота, вышла пройтись вокруг квартала (чего бояться, если безмятежный и похорошевший городок залит лунным светом, а тебе восемнадцать лет и потому все нипочем) — и заметила старушек Джиллетт, которые в два часа ночи коротали время в млечном полумраке: поблескивая колючими глазками и сложив на бюстах-подушках пухлые фарфоровые руки, они мерно раскачивались в креслах-качалках, чтобы не замучила астма, — одни, совсем одни.
От неожиданности Элис даже вздрогнула, но потом вспомнила байки про их добровольное пожизненное заточение, помахала рукой и окликнула через лужайку, повернувшись лицом к серебристой от росы веранде:
— Добрый вечер!
Через некоторое время кресла-качалки перестали раскачиваться, и одна из сестер отозвалась:
— Доброе утро.
Элис Фергюсон рассмеялась:
— И правда, уже утро. Ну, тогда доброе утро.
Сестры молча закивали.
— Чудесная ночь, — сказала Элис Фергюсон.
— Ты — Элис Фергюсон, — выговорила одна из старушек.
— А вы откуда знаете?
— Тебе восемнадцать годков.
— Да. — Она смешалась.
— Подойди-ка поближе, дитя мое, — сказала сидевшая в тени Нэнси Джиллетт, превосходившая сестру возрастом и тучностью.
Ступив на залитую мягким лунным светом траву, Элис приблизилась к перилам веранды и вгляделась в едва различимые лица.
— Да ты влюблена, — произнесла Нэнси Джиллетт страшным шепотом.
— А вы откуда знаете?
Сестры опять начали раскачиваться и со значением переглянулись.
— Нет, откуда вы знаете? — не унималась Элис Фергюсон.
— А он тебя не любит, — сказала Нэнси Джиллетт.
— Ох… — вырвалось у Элис.
— Ты себе места не находишь, вот и блуждаешь по ночам, — сказала вторая сестра каким-то странным голосом.
Элис понуро стояла у перил, подрагивая ресницами.
— Не горюй, дитя мое, не горюй, — зашептала Нэнси Джиллетт, отрывая руки от необъятной груди. — Ты пришла туда, куда нужно.
— Я не собиралась…
— Шшш, мы тебе поможем.
Элис заметила, что и сама перешла на шепот, и они втроем превратились в ночных заговорщиц, кутающихся во мрак и лунный свет, как в черный бархат, подбитый белыми соболями.
— А как? — прошептала она.
— Дадим приворотное зелье.
— Но ведь…
— И это приворотное зелье, дитя мое, ты унесешь с собой.
— У меня не хватит…
— О деньгах речи нет, дитя мое.
— Не верю я…
— Поверишь, дитя мое, непременно поверишь, когда оно подействует.
— Мне неудобно…
— Нас обременять? Да нам это ничего не стоит. Оно у нас под рукой, в доме, верно я говорю?
— Верно. Верно.
— Пойду я.
— Нет, погоди. — Сестры перестали раскачиваться и вытянули руки перед собой, на манер гипнотизеров или канатоходцев.
— Поздно уже.
— Ты ведь хочешь покорить его сердце, правда?
— Хочу.
— Вот и славно. Инструкция — на этикетке. Неси флакончик, сестра.
Через считанные мгновения, уплыв с веранды необъятным призраком, младшая сестра вернулась с поблескивающим зеленым флаконом и поставила его на перила. Рука Элис потянулась сквозь лунный свет.
— Прямо не знаю…
— Не сомневайся, — шепнула Нэнси Джиллетт. — Попытка не пытка, уж ты нам поверь. Когда тебе восемнадцать, оно от всех бед помогает. Бери.
— А что там?..
— Да ничего особенного. Сейчас покажем.
И Нэнси Джиллетт вытащила из недр своего бюста сложенный платочек, словно отрывая его от себя. Вслед за тем она расстелила его на перилах, где посветлее, и воздух тотчас же наполнился травяным ароматом лугов и полей.
— Белые цветы — чтобы задобрить луну, летний мирт — для звезд, сирень — для дождей, красная роза — для сердца, грецкий орех — для ума, недаром он похож на мозг, понимаешь? Кристальная вода из быстрого весеннего ручья — чтобы дело шло быстрее, и веточка перечной мяты, чтобы согреть его кровь. Квасцы, чтобы унять его страх. И капелька сливок, чтобы твоя кожа виделась ему лунным камнем. От платка веет всеми этими снадобьями, а вот и сам флакон.
— Неужели поможет?
— Еще как поможет! — воскликнула Нэнси Джиллетт. — Для того и приготовлено, чтобы он бегал за тобой, как щенок, до скончания века! Лучше нас никто не умеет смешивать приворотное зелье. Чтоб ты знала, Элис Фергюсон, мы над этим трудимся с тысяча девятьсот десятого года — вот сколько у нас было времени, чтобы оглянуться назад, пораскинуть умом и ответить, почему за нами никто не ухаживал, не предлагал руку и сердце. А ответ — здесь, в этом платочке, в разных снадобьях, и если нам самим уже поздно, так пусть хоть тебе поможет. Вот, бери.
— А до меня кто-нибудь его пробовал?
— Что ты, дитя мое, конечно нет. Такое зелье кому попало не дается, по бутылкам не разливается. Мы за свою жизнь чем только себя не занимали: и ажурные салфеточки вязали — в доме их пруд пруди, и мудрые изречения в рамочки вставляли, и покрывала вышивали, и марки собирали, и монеты коллекционировали, каких только дел себе не придумывали — и живопись, и ваяние, а под покровом ночи работали в саду, чтобы никто не приставал с расспросами. Ты видела наш сад?
— Да, он чудо как хорош.
— Так вот: не далее как на прошлой неделе — мне как раз семьдесят стукнуло — работаем мы с Джулией в саду и видим, как ты бредешь мимо по ночной улице сама не своя. Тут я Джулии говорю: не иначе как из-за парня. А Джулия мне: помочь бы ей в сердечных делах. Сама я в это время розовый куст подстригала; срезала розу и отвечаю: почему же не попробовать? Стали мы ходить по саду и выбирать нежнейшие ростки — даже сами помолодели, приободрились. Запомни, Элис: розовая вода оживит его чувства, листочки мяты пробудят интерес, дождевая вода смягчит язык, а шепотка эстрагона растопит сердце. Подлей ему в содовую, в лимонад или в чай со льдом одну каплю, потом две, три — и можешь брать голыми руками.
— Я так тебя люблю, — выдохнул он.
— Не понадобилось, — сказала она, доставая флакон.
— Ты из пузырька отлей малость, прежде чем назад нести, — посоветовал он, — чтобы их не обидеть.
Она выплеснула немного жидкости.
И понесла флакон обратно.
— Подлила ему в питье?
— А как же!
— Вот и хорошо — увидишь, что будет дальше.
— Теперь и мы отхлебнем.
— Правда? Я думала, оно делается для мужчин.
— Так и есть, милая. Мы только на пробу. И будем смотреть сны про нашу юность.
Обе отпили из флакона.
На рассвете ее разбудил вой сирены, прорезавший зеленые улочки. Выглянув из окна, она увидела то же самое зрелище, что видели другие горожане — и запомнили на долгие годы. У себя на веранде мисс Нэнси и мисс Джулия Джиллетт при свете дня — слыханное ли дело? — замерли без движения с закрытыми глазами, свесив руки по бокам и криво приоткрыв рты.
Чем-то каждая походила на пустой чехол, из которого вытащили стальной клинок. Такая мысль мелькнула не только у Элис Фергюсон, но и у зевак, что столпились возле дома, и у полицейских, и у следователя, протянувшего руку за темно-зеленым пузырьком, который весело поблескивал на перилах.
Ночная встреча
Другого такого вечера он бы не припомнил за всю свою жизнь. Было еще совсем не поздно, солнце только закатилось, в воздухе упоительно пахло свежестью, но почему-то его затрясло — ни с того ни с сего накатила незримая, тайная дрожь нетерпения, почти предвкушения. Он добрался до автопарка и зашагал среди стана автобусов: все своим чередом, рутинная проверка, полный бак, педаль газа, тормозные колодки, выезд на линию — а дрожь так и не отпускала. На дорогах никаких аварий, вечер ясный, движение спокойное, пассажиров — раз-два и обчелся. Втягивая в себя соленый воздух, он проезжал сквозь океанское спокойствие улиц и ощущал в дыхании ветра нечто такое, что всегда выдает весну, при любом раскладе, в любое время суток.
Было ему под сорок; надо лбом уже намечались небольшие залысины, виски слегка тронуло росчерками серебра, шею над воротником прорезали первые борозды. Он привычно крутил баранку, а время уже близилось к одиннадцати — душный час, теплый весенний вечер и дрожь по всему телу. Глаза невольно стреляли по сторонам, не упуская ничего примечательного, но более всего радовали взгляд неоновые вывески — ни дать ни взять лимонное мороженое и зеленая мята; как же хорошо выбраться из своей тесной конуры, как славно ехать привычным маршрутом.
На конечной остановке он вышел покурить у береговой полосы и с беспокойством отметил, что вода светится.
Вглядываясь в океанскую даль, он вспомнил, как точно такой же ночью ему объяснили причину это свечения: в воде живут миллионы, триллионы крошечных живых организмов, которые кишат, бурлят, плодятся, давая жизнь мириадам себе подобных, и тут же умирают. От этой весенней любовной лихорадки вода вспыхивает зеленым, а местами — кораллово-красным, и так вдоль всего побережья, до самого Сан-Франциско в северном направлении, до Акапулько в южном, а некоторые поговаривали, что и до Перу, — кто его знает, кто подтвердит?
Докурив сигарету, он еще немного постоял у волнолома, явственно чувствуя, как из одежды выветривается затхлость убогого жилища. Но руки, сколько ни держи их под краном, оставались будто засаленными от старой колоды пасьянсных карт, помогавших убить время.
Вернувшись в автобус, он слегка прогрел движок, бубня какой-то мотив. В салоне было пусто; значит, ему предстоял порожний рейс по сонным улицам. Он разговаривал сам с собой, напевал себе под нос, чтобы часы тикали побыстрее, и двигался через тенистые, освещаемые луной кварталы к той точке, откуда вскоре можно будет отправиться домой, чтобы рухнуть на узкую койку и полдня спать, а завтра в шестнадцать ноль-ноль начать все сначала.
На четвертой остановке он задержался, поднял все оконные рамы в пустом салоне и оставил гореть только пару лампочек. Ветер летним половодьем хлынул в открытые шлюзы окон, и теперь автобус на ходу трубил, как морская раковина. Колеса шуршали по лунному свету, а серебристый асфальт плыл вдоль молочных бульваров, среди бархатно-черных теней.
На семнадцатой остановке он едва не проскочил мимо ожидавшей автобуса девушки.
Хотя она стояла на виду, он так углубился в свое дыхание и улыбку, что пролетел добрых двадцать ярдов вперед — ей даже пришлось немного пробежаться, прежде чем войти в открытую дверь.
Он извинился, она опустила монетки в звенящую серебром кассу и села наискосок от кабины, где он краем глаза мог ее видеть в зеркале верхнего вида. В полумраке она сидела неподвижно и прямо, сложив руки на коленях и сдвинув ноги; ветер шевелил ее длинные волосы.
И он влюбился.
Вот так, предельно просто. Влюбился в эту девушку, совсем юную, сидевшую наискосок от него, белокожую, как млечный цветок, всю аккуратную, ладненькую, чистую. Ее темные волосы развевались на ветру, как дым, а она сидела так спокойно, так безмятежно, не догадываясь о своей красоте и молодости. В начале вечера она нанесла на кожу капельку духов, но их аромат почти выветрился и теперь едва уловимо витал в воздухе. Она светилась счастьем, как будто в ее жизнь этой ночью вошло нечто значительное; личико сияло, глаза блестели, на ходу ее слегка раскачивало из стороны в сторону, и на поворотах она придерживалась за поручень.