Лицо Клары стало благороднее. Очень нежная меланхолия смягчила мрачную складку на ее лбу, затуманила зеленый огонек ее глаз. Она продолжала:
– Ах! Каким печальным и грустным показался мне в тот день этот мертвый городишко Канди! Над ним, в солнечном зное, нависло тяжелое безмолвие, вместе с ястребами. Несколько индусов вышли из храма, куда они носили цветы Будде. Голубая мягкость их взглядов, благородство их лбов, болезненная слабость их тела, пожираемых лихорадкой, библейская медлительность их походки – все это взволновало меня до глубины души. Они, казалось, были в ссылке, на родной земле, около своего Бога, такого тихого, закованного в цепи и оберегаемого сипаями. И в их черных зрачках не было больше ничего земного, ничего больше, кроме мечты об освобождении, от тела, ожидания полной света нирваны. Не знаю, какое уважение к человеку удержало меня опуститься на колени перед этими печальными, этими уважаемыми отцами моей расы. Я удовольствовалась почтительных поклонов. Но они прошли, не видя меня, не видя моего поклона, не видя слез на моих глазах, и дочернего волнения, наполнявшего мое сердце. И когда они прошли, я почувствовала, что ненавижу Европу, ненавижу ненавистью, которая никогда не погаснет.
Вдруг оборвав самое себя, она спросила меня:
– Но я наскучила тебе, а? Я не знаю, зачем я рассказываю тебе все это. Это же не имеет никакого отношения. Я – сумасшедшая!
– Нет, нет, милая Клара, – ответил я, целуя ее руки. – Напротив, я рад, что вы так говорите со мной. Говорите же.
Она продолжала.
– Посетив храм, бедный и голый, вход которого украшал только один гонг, единственный остаток прежних богатств, подышав запахом цветов, которыми были завалены все изображения Будды, я меланхолически возвратилась в город. Он был пустынен. Смешной и зловещий призрак восточного прогресса, пастор – единственное человеческое существо – бродил там, с цветком лотоса во рту, бродил, задевая за стены. Под этим ослепительным солнцем он сохранил, как в туманах метрополии, свой карикатурный мундир церковника, черную, мягкую фетровую шляпу, длинный черный редингот с прямым и грязным воротником, черные брюки, спускавшиеся грязной бахромой на огромные башмаки. Этот мрачный костюм проповедника сопровождался белым зонтиком, в роде ручной смешной пупки – единственная уступка, сделанная педантом местных нравов индийскому солнцу, которое англичане не могут здесь превратить в туман. И я, не без раздражения, думала, что от экватора и до полюса нельзя сделать ни шага, чтобы не столкнуться с этим подозрительным лицом, с этими хищными глазами, с этими цепкими руками, с этим нечистым ртом, дышащим на очаровательные божества и чарующие мифы религий-детей запахом джина, ужасом библейских стихов.
Она оживилась. Ее глаза выражали благородную нежность, которой я в ней не знал. Забыв, где мы находимся, забыв свое минутное восхищение преступлениями и свою кровавую экзальтацию, она говорила:
Везде, где надо оправдать пролитую кровь, осветить разбой, благословить насилие, покровительствовать гнусной торговле, – можешь быть вполне уверен, что встретишь его, этого британского Тартюфа, под видом религиозного распространения или научного изучения продолжающего дело чудовищного завоевания. Его хитрая и свирепая тень вырисовывается на скорби побежденных народов вместе с тенью солдата-душегуба н Шейлока-ростовщика. В девственных лесах, где европейцы действительно опаснее тигра, на пороге убогой разоренной хижины, посреди обгоревших развалин, он появляется после убийства, как вечером в день битвы мародер, обирающий мертвых. Впрочем, он вполне подходит к своему конкуренту, католическому миссионеру, несущему цивилизацию тоже при помощи факелов, при помощи сабель и ружьев. Увы! Китай наполнен, раздирается этими двумя бичами. Через несколько лет ничего не останется от этой чудесной страны, где мне так нравится жить!
Вдруг она встала и воскликнула:
– А колокол-то, мои милый! Колокола больше не слышно. Ах! Боже, он умер! Пока мы сидели здесь, разговаривали, его, несомненно, уже стащили на свалку. И мы его не увидим! Это – твоя вина.
Она принудила меня подняться с лавки.
– Скорее, скорее, милый!
– Никто за нами не гонится, дорогая Клара. Мы и так всегда много видели ужасов. Рассказывай мне опять, как ты только что рассказывала, когда мне так нравился твой голос, когда мне так нравились твои глаза!
Она потеряла терпение.
– Скорее! Скорее! Ты не знаешь, что говоришь.
Ее глаза сделались суровыми, голос дрожал, рот принял непреклонное суровое и чувственное выражение. Мне показалось, что сам Будда теперь от злого солнца сделал насмешливое лицо палача. И я увидел там, внизу, по аллее между лужайками, удаляющуюся девушку с цветами. Но желтое платье было совсем тонким, легким и блестящим, как цветок нарцисса.
Аллея, по которой мы шли, была обсажена персиковыми, вишневыми, айвовыми, миндальными деревьями, одни из которых были карликовые и подстриженные странными формами, другие, свободные, были разбросаны группами и простирали во все стороны свои длинные ветви, отягощенные цветами.
Одна маленькая яблоня, ствол, листья и цветы которой были ярко-красного цвета, изображала пузатую вазу. Я заметил также одно замечательное дерево, называемое грушевым, с листьями березы.
Оно стояло, как удивительно прямая пирамида, вышиною в шесть метров, и от очень широкого основания до остроконечного конуса было так покрыто цветами, что не было видно ни листьев, ни ветвей.
Бесчисленные лепестки беспрестанно облетали, между тем, как другие развертывались, и опавшие летали вокруг пирамиды и медленно ложились на аллеи и лужайки, покрывая их словно белым снегом.
А издали несся нежный запах шиповника и резеды. Лотом мы проходили мимо больших кустарников, мелкоцветных денций, мимо широких розоватых лигюстрин, с бархатными листьями, с большими перистыми метелками белых цветков, напудренных серой.
На каждом шагу для глаз была новая радость, сюрприз, которые заставляли меня вскрикивать от восхищения. Здесь виноградная лоза, замеченная мною в горах Аннама, с широкими светлыми листьями, неправильно изрезанными и зазубренными, так же зазубренными, так же изрезанными, такими же широкими, как листья клещевины, обхватила своими завитками огромное мертвое дерево, поднялась до верхушки и оттуда опускалась каскадами, водопадами, лавинами, покрывая всю растительность, распускающуюся внизу между сводами, колоннами и нишами, образованными ее обломанными ветками.
Там стефанандр раскинул свою оригинальную листву, всю испещренную полосами, которые восхищали меня переливами всевозможных цветов, от густозеленого до голубовато-стального, от нежно-розового до грубо-пурпурного, от светло-желтого до темно-охрового.
А рядом группа гигантских вибурнумов, вы шиною с дуб, покачивала большими снежными шариками на конце каждой ветки.
Местами, стоя на коленях в траве или взобравшись на красные лестницы, садовники заставляли ломонос виться по тонким бамбуковым палкам; другие обвивали ипомеи, калистегии по длинным и тонким подпоркам из черного дерева. А повсюду, по лужайкам, лилии выставляли свои готовые расцвести стебли.
Все эти деревья, кусты, группы, отдельные растения с первого взгляда, казалось, были разбросаны случайно, без метода, без плана, только по воле природы, только по капризу жизни. Заблуждение. Напротив, посадка каждого растения была старательно изучена и подобрана или для того, чтобы цвета и формы дополняли друг друга, увеличивали ценность один другого, или для того, чтобы использовать планы, воздушные побеги, цветные перспективы и увеличить ощущение, комбинируя декорацию.
Самый скромный цветочек, так же как самое гигантское дерево, самой своей посадкой способствовал непреклонной гармонии, сочетанию искусства, действие которого было тем поразительнее, что здесь не чувствовались ни геометрическая работа, ни декоративное усилие.
Тут все, казалось, было так расположено, чтобы, благодаря щедростям природы, дать торжество пионам.
На легких склонах, усеянных вместо газона пахучими крестоцветными розами цвета старого шелка, развертывались великолепные ковры пионов, поля пионов. Около нас они росли поодиночке и протягивали нам свои огромные красные, черные, медные, оранжевые, пурпурные цветы.
Другие, идеально чистые, сохраняли самые действенные розовый и белый оттенки. Собранные в переливающуюся волну или совершенно одинокие на краях аллей, мечтающие у подножия деревьев, влюбленные вдоль чащ пионы были на самом деле феями, чудесными королевами этого чудесного сада.
Всюду, куда бы ни падал взор, он встречал пион. На каменных мостах, совершенно покрытых вьющимися растениями и своими смелыми арками соединявших массивы скал и сообщавшись между собою киоски, пионы толпились подобно праздничной толпе.
Их сверкающие процессии спускались с холмов, вокруг которых поднимались, перекрещивались, перепутывались аллеи и тропинки, окаймленные мелким серебряным бересклетом и бирючиной, подстриженной шпалерами. Я залюбовался одним холмиком, на котором на очень низких, совершенно белых стенах, построенных завитками, были разбросаны самые дорогие породы пионов, которые искусные артисты подстригли в разнообразие формы шпалер.
В промежутках между этими стенами незабываемые пионы, в виде шариков на длинных голых стеблях, росли в квадратных ящиках. А верхушка увенчивалась густыми кустами, свободными кустами священного растения, цветы которого, такие кратковременные в Европе, не прекращаются здесь во все времена года.
А направо от меня и налево, совсем близко от меня, или совершенно пропадая в отдаленной перспективе, были все пионы, пионы и пионы.
Клара шла очень быстро, почти не чувствуя этой красоты; она шла опять с мрачной морщинкой на челе, с горящими глазами.
Можно было сказать, что она идет, подхваченная силой разрушения.
Она говорила, а я не слышал ее или слышал очень мало. Слова: «Смерть, очарование, мучение, любовь», которые беспрестанно срывались с ее губ, казались мне только отдаленным эхом, тихим голосом колокола, едва долетевшим оттуда, и утопавшим в славе, в торжестве, в ясном и величественном сладострастии этой ослепительной жизни.
Клара шла, шла, и я шел рядом с ней, и перед нами все открывались новые виды: пионы, мечтательные или безумные кусты, голубые бересклеты, падубы с яркой окраской, завитые магнолии, карликовые кедры, растрепанные, как шевелюра, аралии, и высокие злаки, гигантские евлалии, листья которых лентами спускаются и округляются, словно кожа змеи, расшитая золотом.
Были тут тропические растения, незнакомые деревья, на стволах которых раскачивались бесстыдные орхидеи; индийский банан, врастающий в землю своими многочисленными ветвями; огромные бананы, а под прикрытием их листьев, цветы вроде насекомых, вроде птиц, например, феерическая стрелиция, желтые лепестки которой – это крылья и которая постоянно трепещется, словно летает.
Вдруг Клара остановилась, словно на нее сразу опустилась невидимая рука.
Великолепная, нервная, с трепещущими ноздрями, словно лань, почувствовавшая в воздухе запах самца, она глотала воздух вокруг себя. Дрожь, которая была мне известна, как предвестник спазм пробежала по всему ее телу. Ее губы немедленно покраснели еще больше и надулись.
– Ты чувствуешь? – спросила она отрывисто и глухо.
– Я чувствую аромат пионов, наполняющий весь сад, – ответил я.
Она ударила нетерпеливо ногой о землю.
– Не то! Ты не чувствуешь? Припомни!
И, еще шире раздув ноздри и с еще более сверкающими глазами, она сказала:
– Пахнет, как когда я люблю тебя?
Тогда она быстро нагнулась к одному растению, фаликтру, фаликтру, возвышавшему на краю аллеи свой длинный тонкий стебель, трубчатый, прямой, ярколиловый. Каждая боковая ветка выходила из ножен в форме влагалища и оканчивалась кистью совсем мелких цветов, прижавшихся друг к другу и покрытых цветочной пыльцой.
– Это он! Это он! О, мой милый!
На самом деле, могучий, фосфорный запах, запах человеческого семени исходил из этого растения. Клара сорвала стебелек, принудила меня понюхать странный Запах, потом, осыпав мне лицо цветочной пылью, сказала:
– О милое, милое прекрасное растение! Как оно опьяняет меня! Как оно разжигает меня! Разве не любопытно, что есть растения, пахнущие любовью? Почему, а? Не знаешь? Ну, а я знаю. Почему так много цветов, напоминающих нам о любви? Разве не потому, что природа не перестает кричать живым существам всеми своими формами, всеми своими запахами: нЛюбите! Любите! Делайте, как цветы. На свете есть только одна любовь!» Я тоже говорю, что есть только любовь. О, скажи же скорее, дорогой, обожаемый поросенок!
Она продолжала вдыхать запах фаликтра и жевать его кисть, пыльца которой пачкала ей губы. И вдруг она заявила:
– Я хочу этого запаха в саду. Я хочy его в своей комнате, в киоске, во всем доме. Понюхай, сердечко мое, понюхай! Простое растение, это удивительно! А теперь пойдем, пойдем! Только бы нам не слишком поздно прийти к колоколу.
С гримаской, которая в одно и то же время была комической и трагической, она прибавила:
– Почему ты так прилип к этой скамье? А все эти цветы! Не смотри на них, не смотри на них больше. Ты лучше после рассмотришь их, после того, как посмотришь страдания, после того, как увидишь смерть. Ты увидишь, насколько они еще прекраснее, какую жгучую страсть возбуждают их ароматы! Понюхай еще, мой милый, и иди. Возьми мою грудь. Как она упруго! Соски ее возбуждаются шелком платья. Можно сказать, что горячит огонь сжигает их. Это – прелестно. Идем же.
Она побежала. Лицо ее было все желтое от пыльцы, а стебелек фаликтра был все еще в зубах.
Клара не захотела остановиться перед другим изображением Будды, искривленное и разрушенное временем лицо которого корчилось на солнце. Какая-то женщина украсила его ветками сидуна, и эти цветы показались мне детскими сердечками…
На повороте одной аллеи мы встретились с двумя мужчинами, несущими носилки, на которых корчился какой-то комок окровавленного тела, подобие человеческого существа, изрезанная ремнями кожа которого волочилась по земле, как лохмотья. Хотя уже невозможно было найти малейший признак человека в этой ужасной ране, которая, однако, была человеком, чувствовалось, что каким-то чудом оно еще дышало. А красные капли, полосы крови указывали путь.
Клара сорвала два цветка пиона и молча, дрожащей рукой, положила их на носилки. Носильщики грубо улыбнулись и открыли свои черные десны и лакированные зубы. А когда носилки прошли дальше, Клара сказала:
– Ах! Я вижу колокол, я вижу колокол.
А всюду вокруг нас, и вокруг удалявшихся носилок был словно розовый, серый и белый дождь, трепет оттенков, такой нежный и такой изменчивый, что невозможно словами передать бесконечную мягкость и невыразимую райскую прелесть его…
VI
Мы оставили круговую аллею, от которой ответвляются другие аллеи, идущие к центру, и которая шла вдоль откоса, усаженного множеством редких и дорогих кустарников, и пошли по маленькой тропинке, по небольшому ущелью, оканчивающемуся как раз около колокола. Тропинки и аллея были усыпаны толченым кирпичом, что придавало зелени лужаек и листвы необыкновенную яркость и словно прозрачность изумруда под светом люстры.
Направо – цветущие лужайки; налево – все ещё кусты. Розовые кукушники, слегка тронутые матовым серебром, ярким золотом, бронзой или красной медью, магонии, листья которых, цвета темно-красной кожи, так же широки, как листья кокосовой пальмы; элеагнусы, словно покрытые разноцветными лаками; пирусы, опудренные слюдою; лавровые деревья, на которых отсвечивают и порхают тысячи граней радужных кристаллов; каладиумы, жилки которых, цвета старого золота, оправлены вышитым шелком или розовыми кружевами, голубые, серые, посеребренные, расцвеченные бледно-желтым, ядовито-оранжевым цветом туи; светлые тамаринды, зеленые тамаринды, красные тамаринды, ветки которых волнуются и развиваются по воздуху, как мелкие водоросли в море; плопчатники, кисти которых постоянно летают и носятся в воздухе; саликс и веселый рай его крылатых семян; клеродендроны, распустившие, наподобие зонтиков, свои широкие ярко-красные соцветия. Между этими кустарниками, в освещенных пространствах в газоне виднелись анемоны, лютики, хешерасы; в затемненных местах виднелись странные тайнобрачные растения, мхи, покрытые мелкими белыми цветочками, и лишаи, похожие на скопление полипов, массу кораллов.