Понял я и еще кое-что. Я активировал поле, просто посмотрев на камни. Человечьи глаза убирают восьмой камень. Объектив фотоаппарата только ставит его на место, не закрепляя. Теперь придется восстанавливать защитную функцию разными символическими действиями.
[Он умолкает, задумывается, а когда снова начинает говорить, мне кажется, что Н. полностью сменил тему.]
А вы знали, что Стоунхендж мог служить и часами, и календарем для своих строителей?
[Отвечаю, что где-то об этом читал.]
Те, кто его построил и кто построил другие подобные сооружения, наверняка знали, что время можно отсчитывать и по обыкновенным солнечным часам. А календарь… да разве доисторические народы Европы и Азии не отсчитывали дни зарубками на каменных стенах пещер? Так что же такое Стоунхендж по сути дела, если это все-таки гигантский календарь с часами? Да не что иное, как памятник навязчивому неврозу, скажу я вам. Это такой гигантский невроз посреди равнины Солсбери.
Если только он не охраняет нас от чего-то. Держит на запоре вселенную безумия, которая располагается по соседству, буквально за дверью. Были дни — и немало! — прошлой зимой, когда я поверил, что снова стал самим собой. Я поверил, что мои видения и гроша ломаного не стоят, и все, что я видел на поле Аккермана, произошло лишь в моей голове. Все это невротическое недоразумение прошло; просто мозги «споткнулись».
А потом наступили дни — наступили вновь этой весной, — когда я понял: нет, это не видения, я что-то там включил, на поле. И после этого у меня в руках оказалась эстафетная палочка, я стал последним в длинной-предлинной череде тех, чей бег начался, наверное, еще в доисторические времена. Я знаю, это звучит безумно, — а иначе зачем бы я все это рассказывал психотерапевту? — и у меня до сих пор бывают дни, когда я думаю, что это действительно безумие, даже слоняясь ночами по дому, трогая выключатели и конфорки. Я склоняюсь к тому, что это просто… гм… неправильно сработавшие химические соединения у меня в голове; несколько таблеток — и все пройдет.
Почти всю зиму я думал так, и было хорошо всю зиму. Или, во всяком случае, лучше. Затем, в апреле этого года, все опять покатилось под откос. Я стал считать больше, стал больше трогать и расставлять в диагонали или по кругу все, что только не было приколочено гвоздями. Дочка — та, которая ходит в школу недалеко отсюда, — вновь заметила, каким усталым я выгляжу и каким нервным я стал. Представляете, спросила, не из-за развода ли это, а когда я сказал, что нет, похоже, не поверила. Спросила, «не хочу ли я об этом с кем-нибудь поговорить», и, Бог свидетель, так я попал сюда.
У меня, опять начались кошмары. Однажды ночью, то было в начале мая, я с криком проснулся в спальне на полу. Во сне ко мне явилось гигантское серо-черное чудище, крылатая горгулья с кожистой шлемообразной головой. Здоровенная тварь в милю высотой стояла на развалинах Портленда, я видел перья облаков у ее лап, покрытых чешуей, в когтистых кулаках визжали и бились люди. И я знал — знал! — что тварь прорвалась сквозь расставленные камни поля Аккермана, что это лишь первое и наименьшее из уродств, которые прорвутся сюда из того мира, и вина за это лежит на мне. Ведь я не справился с работой.
Я бродил по дому на заплетающихся ногах, расставляя все кругами и пересчитывая предметы. Чтоб в каждом круге было только четное количество предметов. До меня вдруг дошло, что я еще не опоздал, что она лишь начала пробуждаться.
[Спрашиваю, что значит «она».]
Да сила же! Помните «Звездные войны»? «Да пребудет с тобой сила, Люк!»
[Он дико хохочет.]
Только в нашем случае не надо, чтоб она «с нами пребывала». Ее надо остановить! Запереть!.. Запереть тот хаос, что рвется здесь сквозь тонкую ткань, и сквозь истончения по всему миру, как я понимаю. Иногда я думаю, что эта сила прокатилась по бессчетным вселенным и уничтожила их, оставляя за собой чудовищные следы, что несть числа времени этой силе…
[Я. добавляет что-то еще, тихо-претихо, так, что я не слышу. Прошу повторить; он лишь качает головой.]
Дайте-ка бумагу, док. Я напишу. Если то, что я рассказываю — правда, а не плод моего больного воображения, произносить это имя небезопасно.
[На бумаге царапает большими заглавными буквами: КТХУН. Показывает мне, а когда я киваю, рвет бумагу в клочья, пересчитывает кусочки, и только (как мне кажется) насчитав четное их количество, бросает в мусорную корзину около кушетки.]
Ключ, что я получил по почте, лежал у меня дома в сейфе. Достав его, я покатил в Моттон — через мост, мимо кладбища, по проклятой грунтовке. Я не задумывался над тем, что делаю, это не тот случай, когда надо обдумывать решение. Это было бы все равно как сесть поразмыслить, стоит ли срывать шторы в гостиной, когда заходишь в комнату и обнаруживаешь, что они горят. Я не стал думать, я просто поехал.
Но фотоаппарат с собой прихватил, уж в этом не сомневайтесь.
Когда я очнулся от кошмара, было часов пять утра. На поле Аккермана я также застал еще раннее утро. Андроскогтин был великолепен — длинное сверкающее зеркало, совсем не змея; а над ним — тоненькие ростки поднимающегося с поверхности тумана, разбегающиеся в стороны. Как-то это называется… температурная инверсия, что ли? И туманные облачка в точности повторяли повороты и изгибы реки, так что над Андроскогтином висела река-близнец, река призрак.
Трава на поле вновь пошла в рост, заросли сумаха зазеленели. В этой зелени я и увидел самое жуткое. Возможно, часть моего кошмара — плод воображения, однако то, что я увидел в зарослях сумаха, было настоящим. Оно даже на фотографиях сохранилось. Изображение размыто, зато на нескольких снимках видно, как изменились кусты, что растут ближе к камням. Листья на них не зеленые, а черные; ветви же искривлены и похожи на буквы. Их можно разобрать, они складываются… Понимаете?.. В его имя…
[Он показывает рукой на корзину с клочками бумаги.]
Тьма вернулась в каменный круг. Камней, конечно, было только семь — потому-то меня и тянуло на поле; глаз не было. Боже всемогущий, я успел вовремя. Только тьма и ничего больше. Зато тьма ворочалась и клубилась, она глумилась над красотой спокойного весеннего утра, злобно ликуя хрупкости нашего мира. Сквозь нее виднелся Андроскогтин, правда, во тьме — почти библейской, словно столп дыма — он стал сероватой размазанной грязью.
Я поднял фотоаппарат — ремень висел на шее, так что если бы даже я его и выронил, ему не достаться цепкой траве — и заглянул в видоискатель. Восемь камней. Опускаю — снова семь. Смотрю в видоискатель и вижу восемь! Восемь их и осталось, когда я опустил аппарат во второй раз. Конечно, этого было недостаточно, уж я-то знал. И знал, что нужно делать.
Заставить себя подойти к каменному кругу оказалось самой трудной задачей. Трава шуршала по отворотам брюк, словно звала — низким, грубым, недовольным голосом. Предупреждала, держись, мол, от нас подальше. В воздухе потянуло чем-то болезнетворным — какой-то опухолью и еще более жуткой дрянью, микробами, которых в нашем мире и не водится. Кожа у меня… задребезжала, и я подумал — по правде говоря, и сейчас так думаю, — шагни я тогда меж двух камней в круг, плоть моя обратилась бы в жижу и потекла по костям. Мне послышались завывания ветра, что бродит там, в центре круга, подчиняясь лишь своим законам. И еще я понял: она идет. Эта тварь со шлемообразной головой.
[Он снова тычет пальцем в сторону мусорной корзины.]
Она приближалась; если я увижу ее так близко, сойду с ума! Я навсегда останусь в центре круга с фотоаппаратом, в котором не будет ничего, кроме размыто-серых кадров. Тем не менее что-то толкало меня вперед. А когда я подошел ближе…
[П. встает, медленно обходит кушетку по неровному кругу. Он ступает как-то… по-взрослому и одновременно в припрыжку, словно ребенок в хороводе. Выглядит это жутко. Обходя свой круг, касается невидимых мне камней. Один… два… три… четыре… пять… шесть… семь… восемь. Восемь — оставят врага с носом. Замерев, К смотрит на меня. Приходили ко мне пациенты в период обострения, и немало. Такого затравленного взгляда я не видел никогда. В глазах не безумие, а ужас. Взор скорее ясен, чем замутнен. Все, что он рассказывает, конечно, бред. Правда, нет сомнения: для него этот бред — реальность. Помогаю ему: «Вы подошли к камням и коснулись каждого».]
Да, я трогал их один за другим. Не могу сказать, что мир при этом становился безопаснее, устойчивее, реальнее с каждым камнем, которого я коснулся. Нет, далеко не так. А вот с каждым вторым — да. Понимаете? С каждым четным камнем. С каждой парой танцующая тьма таяла; я добрался до восьмого — тьма растворилась. Трава в центре круга пожелтела и пожухла, зато тьма исчезла! Откуда-то издалека донеслось птичье пение.
Я отступил. Солнце сияло вовсю, и река-призрак над настоящей рекой полностью исчезла. Камни вновь стали просто камнями — восемь гранитных глыб валялись посреди поля, и надо было обладать неплохим воображением, чтобы представить их, стоящими по окружности. Я же чувствовал себя… расщепленным. Половина моего сознания понимала, что все происходящее — не более чем игра воображения, и воображению моему нездоровится. Другая половина знала, что все происходит по правде. Эта другая половина даже могла объяснить, почему вдруг все наладилось. Все дело в солнцестоянии, понимаете? Некоторые явления затрагивают весь мир — не только Стоунхендж: и Южную Америку, и Африку, даже Арктику! Американский Средний Запад — не исключение. Да что там, даже моя дочка заметила, а ведь она ничегошеньки не знает об астрономии. «Круги на полях» — вот как она назвала мои «постройки». Да, Стоунхендж и другие, подобные ему — календари, они отмечают не только дни и месяцы, но и периоды повышенной и пониженной опасности.
Сознание мое раскололось, и как же от этого стало невыносимо тяжело. Мне и сейчас не легче. После того случая я приезжал на поле раз десять. И двадцать первого тоже — в тот день, когда мне пришлось отменить нашу встречу, помните?
[Отвечаю, что, конечно же, помню.]
Весь день я провел на поле Аккермана, наблюдая и считая. Потому что двадцать первого произошло летнее солнцестояние — день наивысшей опасности. В декабре, в день зимнего солнцестояния — день наименьшей опасности. Так было в прошлом году, так повторится в этом, так было каждый год с начала времен. И на ближайшие месяцы — по меньшей мере до осени — у меня есть работенка. Двадцать первого… нет, я не смогу описать вам весь ужас того, что случилось. Разве словами передашь то, как восьмой камень растворялся, исчезал из бытия? И как трудно было заставить его вернуться в наш мир. Как тьма сгущалась и таяла, сгущалась и таяла… словно прибрежная волна. В какой-то момент я задремал, а когда проснулся, увидел прямо перед собой нечеловечий глаз — жуткий, трехстворчатый, — и он смотрел на меня! Я завопил, однако бежать не кинулся. Потому что я охранял весь наш мир. Мир зависел от каждого моего поступка, даже не зная об этом. Нет, я не побежал; вместо этого я поднял фотоаппарат и посмотрел в видоискатель. Восемь камней. Глаз исчез. После этого я уже не засыпал. Наконец круг укрепился, и я понял, что могу уйти — пока. К тому времени солнце уже клонилось к закату, огненный шар катился к горизонту, превращая Аидроскогтин в окровавленную змею.
Док, мне не важно, правда все это или только мое воображение — для меня это тяжкий труд. А какой груз ответственности! Я так устал. Никто ведь не знает, что такое буквально нести весь мир на плечах.
[Садится на кушетку. Н. — крупный мужнина, хотя сейчас выглядит маленьким и усохшим. Неожиданно он улыбается.]
Что ж, хоть зимой отдохну. Если, конечно, дотяну до нее. И знаете что еще? Думаю, мы с вами на этом закончим. В смысле, совсем. Помните, как раньше по радио говорили: «Наша передача подошла к концу». Хотя… Кто знает? Может, я и приду. Или позвоню.
[Пытаюсь его переубедить. Объясняю, как много нам еще предстоит сделать. Соглашаюсь, что он несет тяжкий груз — невидимую гориллу с полтонны весом на своей спине. Вместе мы можем уговорить ее слезть. Убеждаю его, что мы справимся, хотя потребуется время. Говоря все это, выписываю два рецепта и сердцем чую: он уже сделал выбор — сдался. Вижу, что сдался бесповоротно, хотя и взял рецепты. Может, ему надоело лечиться, а может, и жить.]
Спасибо за все, док. Спасибо, что выслушали меня. И насчет вот этого…
[Он указывает на стол у кушетки, на вазу, коробку и цветы.]
Я бы на вашем месте оставил все как есть.
[Протягиваю ему талончик на следующую встречу. Аккуратно кладет бумажку в карман. Похлопывает ладонью по карману, проверяя сохранность талончика. Думаю, что, может быть, я и ошибаюсь, что увижу его пятого июля. Бывало ведь, что я ошибался в пациентах. Он стал мне нравиться, и я не хочу, чтобы Н. ступил в свой каменный круг и сгинул там навсегда. Круг существует лишь в его воображении, зато там он реален.]
[Здесь заканчивается запись о последней встрече]
4. Рукопись доктора Бонсана (фрагменты)
Я позвонил на его домашний номер, когда прочел некролог. Ответила С, та самая дочь, которая ходит в школу здесь, в Мейне. Звучала она на удивление собранно, сказала, что в глубине души совсем не удивлена. Она сказала мне, что первой приехала к Н. домой в Портленд (летом она работает в Кэмдене, неподалеку); я услышал, что в доме есть и другие. Что ж, хорошо. Семья существует по многим причинам; ее основная цель — собираться вместе, когда умирает один из членов, и это особенно важно, когда смерть насильственна или неожиданна, будь то убийство или самоубийство.
Она поняла, кто я такой. Говорила откровенно. Да, самоубийство. В машине. В гараже. Заткнул все щели полотенцами — уверен, четным количеством. Десять или двадцать полотенец, если верить самому Н., оба числа хорошие. Тридцать было бы уже не так хорошо. Держат ли люди дома по тридцать полотенец? Особенно одинокие мужчины? Ох, не думаю. Я, во всяком случае, не держу.
С. сказала, что будет вскрытие. Не сомневаюсь, в его крови обнаружат препараты, которые я прописал. Вероятнее всего, не в смертельной дозе. Хотя какая разница? Н. мертв, не все ли равно, в чем причина?
Она спросила, приду ли я на похороны. Как трогательно. Честно говоря, трогательно до слез. Сказал, что приду, если семья не против. Она удивилась. Отчего же против? Приходите.
— В конце концов, это ведь я не смог ему помочь, — проговорил я.
— Вы пытались, — запросто ответила она. — Вот что важно.
У меня опять защипало в глазах. Какая она добрая… Прежде чем повесить трубку, я спросил, не оставил ли он записки. С. Ответила утвердительно. Три слова. Я так устал.
Надо было ему добавить подпись. Четыре — лучше.
7 июля 2007
И в церкви, и на кладбище семья Н. — особенно С. — приняла меня и окружила заботой. Вот оно, чудо семьи: узкий круг может разомкнуться даже в такое трудное для всех время и принять чужака. На похоронах было человек сто, многие из другого «семейного» круга — с работы. Я плакал на кладбище. Неудивительно, да и стыда я не испытываю: идентификация между пациентом и психоаналитиком зачастую принимает странные формы. С. взяла меня за руку, обняла и поблагодарила за помощь отцу. Ответил, что благодарности я недостоин — чувствовал себя полным ничтожеством и обманщиком к тому же.
Какой чудесный летний день. Как зла подчас бывает ирония судьбы!
Всю ночь прослушивал записи наших сеансов. Надо бы сделать стенограмму и распечатать.
Из истории болезни Н. получится как минимум статья — мой небольшой вклад в литературу о навязчивом синдроме, — а может, и что-то большее. Книга, например. Ну, не знаю. Удерживает меня одно — если возьмусь писать, придется поехать на поле, сравнить видения Н. с реальностью. Его мир с моим. Я уверен, что такое поле существует. А камни? Вероятно, есть и камни. Правда, лишь как камни, без того значения, которое приписала им его компульсивность.
Какой сегодня величественный алый закат.
17 июля 2007
Я взял выходной и отправился в Мотгон. Давно уже подумывал об этой поездке и в конце концов решил — нет повода не поехать. Я «мандражировал», как выразилась бы мама; если уж я собрался описать историю болезни Н., то пора было прекращать мандраж. И нечего искать оправдания и пути к отступлению. Память детства проведет меня — мост Бейл, который мы с Шейлой почему-то (ни в жизнь не вспомню почему!) называли «Убей-мост»; вот Бой-Хилл и, конечно же, кладбище «Сиринити-Ридж» — я был уверен, что без труда найду дорогу Н. Так оно и вышло. Сомнений быть не могло, вряд ли поблизости есть другие грунтовки, перегороженные цепью с табличкой: «Проезд запрещен».