Иногда разговоры перескакивали с тем общефилософских на личные. Странное дело, почти никто из участников проекта не имел более-менее постоянных партнеров, эта личная неустроенность словно была производной от маргинальной темы научной деятельности. Впрочем, теперь, на завершающей стадии, многие из них стали инстинктивно тянуться друг к другу. Результат не заставил себя ждать и лично для Лады. Объяснение с Аминой оказалось для нее неожиданностью, да и произошло в совсем неподходящем для этого месте — на верхушке куполообразного внешнего каркаса установки, на высоте тридцати метров над землей. Они сидели на решетчатых конструкциях из сверхпрочного полимера, Амина говорила долго и спокойно, не прерываясь, речью даже несколько книжной — было видно, что она шесть лет готовилась к этому разговору. Лада же могла только смотреть на нее, не понимая, как можно было ничего не замечать все эти годы. Ситуация не была такой уж сверхнеобычной — скорее всего, если бы даже рядом с ней находился мужчина, она была бы столь же слепа — свет далеких звезд слишком приковывал ее взгляд. А теперь ей захотелось опустить глаза — и увидеть рядом с собой любящего человека. Тем более что любовь эта была близка к некогда выстроенному идеалу.
Впрочем, обжегшись однажды, она не хотела принимать скоропалительных решений. И ничего решить не успела, потому что вскоре грянула катастрофа.
Окончательные решения для настроек установки Лада надеялась получить от машин из Токайдо при помощи изящной математической модели, полученной в ходе пятилетней работы. Конечно, стоило бы сначала узнать, как ее части, полученные разными людьми в разное время, сочетаются в едином целом, но навыки и интуиция, приобретенные за годы координирования проекта, подсказывали ей, что гораздо оптимальнее будет отдать существующие результаты на переработку суперкомпьютерам, благо машинное время в наличии имелось, нежели тратить время на их оптимизацию. Но в этот раз опыт обманул ее.
Результаты из Токайдо ошеломили всех участников проекта. Как оказалось, на решение задач, поставленных их командой, при существующих машинных мощностях понадобится около ста сорока тысяч лет. И практически в это же время последовал новый удар: въедливые сибирские ученые, использовав теорию Лады, доказали, что на данном этапе развития науки разрешение задачи практического использования «дырок Тилака» принципиально невозможно, для этого нужен принципиально иной уровень математики.
Дальнейшее Лада помнила плохо. Впрочем, и оставшихся воспоминаний хватало для того, чтобы многие годы спустя просыпаться в холодном поту, скрежеща зубами и до боли сжимая кулаки от осознания того, что уже ничего не исправишь. Помнила она о том, как полетела в Бюракан, как наговорила кучу дерзостей всем, кто пытался ей что-то объяснить или успокоить, как тяжело обидела старого Сурена — это ведь ее поведение, она точно знала, свело его в могилу. Помнила, как прилетела обратно на стройплощадку, помнила, что сказала попытавшейся ее успокоить Амине — и, самое страшное, помнила выражение ее лица после этого. В эти дни Лада была похожа на обезумевшего от боли зверя, крушащего все вокруг и ни на что не обращающего внимания. В какой-то момент она подумала о суициде, раз уж ее жизнь не имеет больше смысла, но тут ее спасли животные инстинкты, милые, родные инстинкты молодого здорового организма. Порвать со всем, забыть обо всем — было окончательное решение. Так она очутилась на Периферии.
Здесь ей понравилось. Нравилась бытовая неустроенность, напоминавшая о романтике старых времен. Нравилась работа с неповоротливой техникой, тяжелая работа, позволявшая иногда забыться. Нравилось обилие свободных сексуальных партнеров. В какой-то момент она полюбила Периферию — это был своеобразный, непохожий на остальную Коммуну мир, со своими законами и обычаями, подчас казавшимися старой жительнице наукограда странными и абсурдными. Периферийный житель считал своим долгом ругать бардак, сложившийся на его предприятии, но при этом стороннему наблюдателю невозможно было понять, делает он это с возмущением или с извращенной гордостью. Периферийщики были единственными на планете, кто без особого пиетета смотрел на покорителей космоса. Наконец, вопреки распространенным представлениям, Периферия вовсе не была уделом ищущей себя молодежи — многие, очень многие здесь состарились, и если ты не убежал с Периферии после первого сезона — это с большой вероятностью означало, что ты останешься здесь надолго…
— Лада?
— Чего?
— Давай, когда сбор урожая закончится, поедем ко мне?
— В Марсель?
— Ну да. Я хочу сделать пару твоих портретов на побережье.
— Это с успехом можно проделать в Крыму.
— Нет, ты не понимаешь, у нас такое море… Нигде такого не встретишь. В общем, я знаю пару мест на берегу, где ты будешь смотреться великолепно. И еще, у нас такая замечательная коммуна… — Самир приподнялся на локте, глядя Ладе в глаза.
— Ты уже и отсюда убегать собрался?
— Нет. Просто смотрю я на тебя и… Ты ведь себя не ищешь, я вижу. Ты бежишь от себя. Только у тебя ничего не выйдет. Я не знаю, что у тебя было в прошлом, но необратимых поступков не бывает.
— А убийство?
— Ты же никого не убивала, — в голосе Самира звучало сомнение. — Так не бывает.
Лада долго молчала.
— Знаешь, — заговорила она наконец, — я долго искала название тому, что сделала. Нашла его в курсе психологии классовых обществ. Это называется расширенным самоубийством. Такое самоубийство совершил Гитлер. И генерал Белов, директор Донского протектората. И я тоже. Я была одержимая, так же, как эти маньяки. И когда потерпела поражение — не смогла примириться с мыслью, что только мне одной должно быть плохо…
— Расскажи все. Честное слово, тебе станет легче. Пускай лучше нам обоим будет больно.
— Нет, извини. Я действительно одержимая. И не хочу, чтобы кто-то еще от меня пострадал, — Лада поднялась, Самир схватил ее за руку.
— Я люблю тебя, — он смотрел на нее так же, как некогда Амина. То же выражение лица, тот же цвет глаз. Этого взгляда она не могла выдержать, вырвалась и выбежала из комнаты.
В Сеть она вышла случайно, от одного из своих порывистых движений. Все-таки и нейроуправление имело свои недостатки. Вошла с места разъединения, по инерции попала на прямое включение из Дворца Дискуссий. Спор уже стремительно переходил в горячую фазу.
— Да, мы, анархисты — будущее Земли! — длинноволосый юноша романской наружности стоял напротив пожилой негритянки. — Вам приходится целенаправленно сдерживать развитие планеты, для пассионарной молодежи вы оставляете тяжелую работу на Периферии, которую давно можно было ликвидировать — зачем? Да потому что вы боитесь молодых, воспитанных вами в лживых традициях «великих дел». У вас уже нет таких дел на повестке дня, и вам остается лишь поддерживать ложью status quo, подобно капиталистам. Мы покушаемся на ваш порядок, осознавая, что скоро вы нарушите свои же законы и начнете преследовать нас, травить, запрещать, убивать…
Презрительная и ядовитая усмешка была ему ответом.
— Запрещать и травить? Да, это именно то, о чем вы мечтаете. Избалованные дети, столь бесталанные, что вам не нашлось работы на всей планете — вы наш позор и наша вина, увы. Поэтому преследовать вас недопустимо. Я уже не говорю о том, что никто из вас толком не представляет, что такое настоящие преследования. Вы не знаете, каково это — лежать на разделочном столе фашистского доктора, вы не представляете, что значит умирать под коваными сапогами садистов-военных, вы вряд ли способны осознать, насколько это мучительно, когда через вас пропускают ток в четыреста вольт. Обрадовались бы вы этому? Нет! Но не надейтесь добиться от Коммуны преследований. Вы слишком низки для этого. Настолько низки, что — я уверена — сами перейдете к насильственным действиям в отчаянии от того, что вас не замечают…
«Это же настоящая политика» — подумала Лада. Слово «политика» для нее ассоциировалось как раз с этим — с искаженными ненавистью лицами, с демагогией с обеих сторон, с бесконечной и бессмысленной болтовней, с угрозами… Не хватало лишь обливания водой и плевков. Но виноваты ли они? Ведь им так и не пришлось увидеть сияния звезд, все примиряющего и все вмещающего, звезд, на которых найдется место радостной работе каждого. Звезд, которых она так и не подарила миру…
Острая боль пронзила сердце. Лада закричала, не разбирая дороги, выбежала из здания и долго бежала, обнаженная, среди деревьев, пока не рухнула на землю, рыдая. И в этот момент словно оборвалось что-то внутри, какой-то комок, не дававший дышать в полную силу все эти годы, исчез, открылось, как во время тяжелой работы, второе дыхание. Перед ее глазами предстало видение, происхождение которого она до конца жизни не могла определить — то ли сбой в сети, то ли проявление эйдетической памяти, то ли галлюцинация. Впрочем, этот вопрос никогда не казался ей важным.
Из большевистского отряда в живых осталось трое — раненный в живот и в ногу чернявый матрос со злобным взглядом, испуганный юнец в куртке реалиста и рабочий. Обычный красногвардейский сброд. По-хорошему, переколоть бы их штыками и не тратить патроны, но поручик из глупого благородства хотел соблюсти формальности даже с бандитами. Впрочем, вряд ли оценят — чернявый, тот вообще глядит волком, так бы и кинулся, если бы на ногах стоял.
Отвели их к оврагу на краю деревни. Матроса тащили на плечах двое других, он матерился от боли и злобы, на редкость изобретательно и ни разу не повторяясь. Реалист шмыгал носом, но держался, а рабочий отчего-то выглядел совершенно спокойным. Солдаты, отобранные в расстрельную команду, были, ясное дело, не рады — одно дело палить в горячке боя по бегущим фигуркам или колоть штыком кидающееся на тебя свирепое чудище, и совсем другое — стрелять практически в упор, с полутора саженей в живого человека, который еще норовит крикнуть что-нибудь непочтительное или рубаху на груди рвануть, мол, нате, бейте. Ничего хорошего тут нет.
— Ну падлы, с-с-суки, — сквозь зубы шипел матрос, — вы еще кишки в Черном море полоскать будете.
Для поручика это была уже вторая война, но он толком и не заметил, как поменялись лица врагов, как вместо баварских и саксонских стрелков убивать пришлось своих же ванек с физиономиями подчас ну совершенно рязанскими. Слишком быстро закружил вихрь перемен, слишком мало было времени во всем как следует разобраться…
Революция, свобода… Поручик не был реакционером. Еще до войны он вместе с друзьями смеялся над карикатурами на царя, царицу и проклятого хлыста. А уж насмотревшись на военный бардак, пришел к выводу: чтобы спасти Россию, надо срочно что-то менять. Когда же ветер революции смел монархический сор, был только рад. Впрочем, происходившее в дальнейшем поменяло его убеждения. Армия разлагалась, анархическая зараза проникала в нее слишком стремительно, и победа в войне становилась далеким призраком. Все эти Гучковы и Львовы были неспособны управлять Россией, а уж о болтуне Керенском нечего и говорить. Нет, перемены необходимы, но, прежде всего, необходима твердая рука, пусть придется пойти на определенные жертвы — но по-другому с этой страной нельзя…
Но было слишком поздно. С поднимающейся волной варварства не мог ничего поделать и Лавр Георгиевич. Новые монголы шли ныне на Русь не откуда-то с востока — нет, они просыпались внутри страны, готовые обрушить копившуюся веками ненависть на головы умнейших профессоров, прекраснейших барышень, благородных защитников Отечества, предприимчивых деловых людей, высоконравственных священнослужителей — на цвет нации, для того чтобы погрузить страну в пучину варварства, из которой это мужичье не выберется самостоятельно. И укротить их теперь можно только с помощью хлыста, петли, пулеметов — по-другому они не понимают.
Поэтому он сегодня здесь, хотя когда-то, в невероятно далекой уже юности, разносил шуточку про «столыпинский галстук», возмущался черносотенными «кровавыми наветами» и вообще проявлял определенное стремление к прогрессу.
Расстрельная команда выстроилась напротив стоящих у края оврага красных. Близкое расстояние, восемь стволов, если кто и останется жив — подохнет в яру, никуда не денется. Поручик уже не воспринимал их как людей — это были мишени, по которым надо отстреляться — и быстрее идти в деревню. Поэтому, наверное, таким холодком повеяло от неожиданной фразы рабочего:
— Ваше благородие, дозвольте «Интернационал» перед смертью спеть?
— Дозволяю, — у поручика дернуло щеку. Нервы, чтоб их.
Рабочий выпрямился, насколько позволял висящий на плече матрос, и торжественно, напористо и четко начал:
Весь мир голодных и рабов,
И тут же яростно и зло подхватил матрос:
Два голоса слились в один, и в этой безумной, дикой большевистской песне поручику послышалось нечто страшное — не просто ненависть или боевой задор, но что-то большее.
Долгие годы на войне он пытался сохранить себя, не сойти с ума. В основном старался жить воспоминаниями — это лучший выход, когда кругом такая кровища и грязь. Воспоминания, впрочем, были зачастую хоть и сладостными, но незатейливыми. Первый поход в иллюзион с покойной maman. Первая победоносная схватка в стенах гимназии, где он удачно съездил в ухо белобрысому задире с неудобопроизносимой и уже давно забытой немецкой фамилией. Первая бутылка вина — дрянного, по правде сказать, но порядком ударившего в неокрепшую голову. Первая женщина — та ночь сильно его разочаровала, но постфактум, в грязных окопах, стала предметом нескольких горьких вздохов о безвозвратно ушедшей беспечной юности. Позднее прибавились другие — о погибшей России, ведь было очевидно, что даже если удастся сокрушить Совдеп, вернуть старую Россию образца четырнадцатого года, в которой он вырос и сформировался, невозможно.
У этих же было что-то другое. В глазах их было будущее, жуткое будущее, в котором не было места таким простым и привычным для него вещам, как дисциплина и субординация, брак и семья, закон и право, власть и собственность. И самое главное — за это будущее они без колебаний шли на смерть, в то время как поручик начинал осознавать, что глупо убивать и умирать ради воспоминаний, или ради расстрелянного Государя, или ради чертовой учредилки. Они верили — их революция неизбежно подожжет весь мир, и у них были для этого основания: разве достанет сил у тамошних рантье и бюргеров удержать в узде своих монголов, если даже в этой стране, где для квартального разбить рожу мужику — что для дамы прическу поправить, понадобились считанные месяцы, чтобы ниспровергнуть порядок? Но что больше всего его страшило — он не мог помыслить этого будущего, за которое они боролись. Так Иоанн Богослов не мог представить себе город, не обнесенный крепостной стеной, и в видениях его Новый Иерусалим предстал именно таким — готовым к обороне неизвестно от кого. Это значило — конец и впрямь близок, а он, поручик, обречен остаться в прошлом вместе с миллионами других, неприспособленных к новому миру и не желающих его.
И тут вступил юнец, не переломавшимся до конца голосом почти прокричавший:
Припев по-настоящему грянул, и тут поручик почувствовал, что дрожит. Он впервые в жизни почувствовал приближение Смерти — не той, обычной смерти от пули или осколка, а лютой, удушающей смерти в самоубийственной схватке с собственным народом. Чтобы как-то избавиться от этого ощущения, он не своим, высоким голосом заорал, забыв о промежуточных командах:
— Пли!
Солдаты не отреагировали. Они, кажется, тоже что-то почувствовали.
— Пли! — повторил поручик, стараясь заглушить совсем не тоскливое и не безнадежное «Никто не даст нам избавленья».
Очнувшиеся солдаты судорожно, вразнобой стали палить в красных.