Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Александр Дюма 29 стр.


Буссар был честным человеком; он не сделал этого и продолжал свой путь в Париж.

Узнав об этом, Каррье послал члену Конвента Генцу, проконсулу в Анже, приказ арестовать Буссара при проходе через город, а сто тридцать два жителя Нанта бросить в воду.

Буссара Генц велел арестовать; но когда дело коснулось того, чтобы утопить сто тридцать два человека, то броня его революционного сердца, которая не была, по-видимому, тройной, расплавилась, и он приказал жертвам продолжать путь в Париж.

Это заставило Каррье, презрительно покачав головой, сказать: «Неважный из него потопитель, из этого Генца, неважный потопитель!»

Итак, заключенные продолжали свой путь. Из ста тридцати двух человек тридцать шесть погибли, не дойдя до Парижа, а девяносто шесть прибыли, к счастью для себя, как раз вовремя, чтобы выступить свидетелями на процессе Каррье, а не оказаться обвиняемыми на своем собственном процессе.

Дело в том, что наступило 9 термидора; дело в том, что занялась заря возмездия; дело в том, что для судей настал черед быть судимыми и Конвент после месячного колебания предъявил обвинение великому потопителю.

Из всего сказанного следует, что при воспоминании об этой брошюре, опубликованной г-ном де Вильнавом тридцать четыре года назад, когда он находился в тюрьме, я восстановил всю цепь прошлого; то, что я сейчас видел и слышал, не было уже литературным докладом профессора из Атенея; нет, это было страшное, горячее, смертельное обвинение, бросаемое слабым сильному, бросаемое обвиняемым судье, бросаемое жертвой палачу.

И такова сила воображения, что всё — зал, зрители, трибуна — изменилось: зал Атенея стал залом Конвента; мирные слушатели превратились в яростных мстителей, и вместо медоточивых периодов красноречивого профессора гремело общественное обвинение, требуя смерти и сожалея, что у Каррье только одна жизнь и ее недостаточно, чтобы заплатить за пятнадцать тысяч прерванных им жизней.

И я увидел Каррье с его мрачным взглядом, полным угроз обвинителю, я услышал, как он своим пронзительным голосом кричит бывшим коллегам: «Почему упрекают меня сегодня за то, что вы мне приказывали вчера? Ведь, обвиняя меня, Конвент обвиняет себя; приговор мне — это приговор всем вам, подумайте об этом. Все вы подвергнетесь той же каре, к какой приговорят меня. Если я виновен, то виновно всё здесь; да, всё, всё, всё, вплоть до колокольчика председателя!..»

Невзирая на эту речь, приступили к голосованию; невзирая на эту речь, он был приговорен. Тот же террор, что рос в Революции, теперь рос в реакции, и гильотина, испив крови осужденных, бесстрастно пила кровь судей и палачей!

Я уронил голову на руки, словно мне претило видеть — сколь бы чудовищным убийцей ни был этот человек, — как обрекают его на смерть, которую он так щедро сеял среди людей.

Делану хлопнул меня по плечу.

— Кончилось, — сказал он.

— Ах! — ответил я. — Так его казнили?

— Кого?

— Этого омерзительного Каррье.

— Да, да, да, — ответил Делану, — и скоро будет тридцать четыре года, как с ним случилась эта маленькая беда.

— Ах, — сказал я, — как хорошо ты сделал, что разбудил меня! Мне привиделся кошмар.

— Так ты спал?

— По крайней мере, я видел сон.

— Черт возьми! Я не скажу об этом господину де Вильнаву, к которому увожу тебя на чашку чаю.

— Ах, можешь сказать ему, так и быть! Я расскажу ему свой сон, и он вовсе не рассердится.

Вслед за этим Делану, все еще не уверенный, что я более или менее проснулся, увел меня из пустого зала и доставил в небольшую приемную, где г-н де Вильнав выслушивал поздравления друзей.

Там я был сначала представлен г-ну де Вильнаву, затем г-же Мелани Вальдор, его дочери, затем г-ну Теодору де Вильнаву, его сыну.

Потом все направились пешком через мост Искусств к Сен-Жерменскому предместью.

После получаса ходьбы мы оказались на месте и друг за другом вошли в тот дом на улице Вожирар, о котором я говорил в начале этой главы, но тогда я сделал общий набросок его, а теперь попытаюсь описать его внутренний вид.

II

ПАСТЕЛЬ ЛАТУРА

Этот дом имел свой характер, заимствованный у того, кто жил в нем.

Мы уже говорили, что стены его были серыми; следовало бы назвать их черными.

Вход в него был через большие ворота, пробитые в каменной ограде рядом с домом привратника; войдя, вы оказывались в саду без цветочных грядок, изобиловавшем шпалерами без винограда, беседками без тени и деревьями почти без листвы. Если где-то в углу случайно рос цветок, это было какое-нибудь из диких растений, почти стыдящихся показаться в городе; приняв этот темный и влажный уголок у ограды за маленькое необитаемое место, они вырастали там по ошибке, считая себя дальше от человеческого жилья, чем это было в действительности; здесь этот цветок срывало очаровательное розовое дитя с белокурыми кудрявыми волосами — оно казалось херувимом, упавшим с неба и потерянным в этом уголке земли.

Из этого сада, площадью примерно в сорок-пятьдесят квадратных футов, по длинной мощеной полосе, ведущей к дому, мы попали в выстланный плитками коридор.

В этот коридор, в глубине которого находилась лестница, выходили четыре двери: слева — в столовую; справа — в маленькую комнату; затем опять слева — в кухню и справа — в кладовую и буфетную.

Этот нижний этаж, темный и сырой, становился обитаемым только во время завтрака, обеда и ужина.

Настоящее жилище, куда нас ввели, располагалось на втором этаже.

На этом этаже была лестничная площадка, малая гостиная, большая гостиная, спальня г-жи Вальдор и спальня г-жи де Вильнав.

Гостиная была примечательна и своей формой и своей обстановкой.

Она представляла собою продолговатый четырехугольник; в каждом углу его располагались консоль и бюст.

Один из них был бюст г-на де Вильнава.

В глубине, между двумя бюстами, на консоли, напротив камина, стоял предмет искусства и археологии, самый важный в этой гостиной.

Это была бронзовая урна с сердцем Баяра; небольшой барельеф по ее окружности изображал рыцаря без страха и упрека, целующего крест на своем мече. Дальше можно было увидеть две большие картины: портрет Анны Болейн кисти Гольбейна и итальянский пейзаж кисти Клода Лоррена.

В рамах, висевших напротив этих картин, были, по-моему: в одной — портрет г-жи де Монтеспан, в другой — то ли портрет г-жи де Севинье, то ли г-жи де Гриньян.

Мебель, обитая утрехтским бархатом, предлагала друзьям дома большие кушетки с тонкими белыми ручками, а для посторонних — кресла и стулья.

Этот этаж был особым владением г-жи Вальдор; именно здесь она осуществляла свои обязанности вице-королевы.

Мы говорим «вице-королевы», потому что, хотя отец и отказался от этой гостиной в ее пользу, она была в ней всего лишь вице-королевой; как только туда входил г-н де Вильнав, он брал королевскую власть в свои руки, и с этой минуты бразды разговора принадлежали ему.

У г-на де Вильнава было в характере нечто деспотическое, распространявшееся как на его семью, так и на посторонних. Входя в его дом, вы чувствовали, что становитесь частью собственности этого человека, много видевшего, много изучавшего, наконец, много знавшего. Этот деспотизм, хоть и умерялся учтивостью хозяина дома, оказывал, однако, некое угнетающее воздействие на все общество. Быть может, в присутствии г-на де Вильнава разговор был лучше направлен, как говорили когда-то; но он безусловно был менее свободен, менее занимателен, менее остроумен, чем в отсутствие хозяина.

Совсем наоборот было в гостиной Нодье, где каждый в такой же степени, как сам Нодье, чувствовал себя дома.

По счастью, г-н де Вильнав редко спускался в гостиную. Обыкновенно он оставался у себя, то есть на третьем этаже, и в обычные дни являлся только к обеду, а после него посвящал несколько минут разговору; поморализировав немного с сыном и побранившись немного с женой, он вытягивался в кресле, закрывал глаза и предоставлял дочери закрутить ему папильотки, после чего вновь поднимался к себе.

Эти четверть часа, когда зубья гребня ласково почесывали его голову, были минутами ежедневного блаженства, которое разрешал себе г-н де Вильнав.

«Но почему папильотки?» — спросит читатель.

Прежде всего, это, возможно, был лишь предлог для того, чтобы ему почесали голову.

Кроме того, лицо г-на де Вильнава с резко выраженными чертами (как мы уже сказали, это был старик с великолепной внешностью, а когда-то он, видимо, был очаровательным молодым человеком) чудесно обрамляли волны белых волос, подчеркивая блеск и силу взгляда его больших черных глаз.

И наконец, надо признаться, что при всей своей учености г-н де Вильнав был кокетлив, но кокетлив лишь в отношении своей прически.

Остальное было для него не важно: синий или черный на нем фрак, широки или узки его панталоны, округлы или квадратны носки его сапог — все это было делом его портного, его сапожника, а вернее сказать, его дочери, ведавшей всем этим.

Если он был хорошо причесан — этого ему было достаточно.

Когда его дочь заканчивала сооружение папильоток — операцию, выполняемую неизменно с восьми до девяти часов вечера, — г-н де Вильнав брал свой подсвечник и поднимался к себе.

Вот это «у себя» г-на де Вильнава, это at home[19] англичан мы попытаемся описать, хотя и без надежды в том преуспеть.

Третий этаж, разделенный на несравнимо бо?льшее число отсеков, нежели второй, имел площадку, украшенную гипсовыми бюстами, переднюю и четыре комнаты.

Мы не станем называть эти четыре комнаты гостиной, спальней, рабочим кабинетом, туалетной комнатой или еще как-нибудь.

Обо всех этих излишествах у г-на де Вильнава речи не шло: было пять комнат для книг и папок — вот и все.

Уже передняя представляла собой огромный книжный шкаф с двумя проходами; один из них, находившийся справа, вел в спальню г-на де Вильнава; та, в свою очередь, через коридор, шедший вдоль алькова, сообщалась с большим кабинетом, окна которого выходили в соседнее владение; проход слева вел в большую комнату, а из нее был вход в другую, меньшую.

Мало того, что по всем четырем стенам каждой из этих комнат стояли шкафы, набитые книгами и подпираемые цоколями из папок, посередине их были еще воздвигнуты весьма хитроумные сооружения, подобно тому как в центре гостиной ставят какой-нибудь предмет, чтобы все могли сидеть вокруг него. Из-за этого сооружения середина комнаты, представлявшая собой вторую библиотеку внутри первой, оставляла свободным лишь узкий четырехугольный промежуток, где мог беспрепятственно передвигаться только один человек. Второму это было бы уже трудно; поэтому г-н де Вильнав весьма редко впускал кого-нибудь — даже из близких друзей — в эту sanctum sanctorum[20].

Некоторые избранные просовывали голову в дверь и сквозь ученую пыль, что беспрестанно носилась в воздухе, поблескивая под редкими лучами солнца, проникавшими в эту скинию, могли увидеть библиографические тайны г-на де Вильнава, подобно тому как Клодий, переодевшись в женское платье, смог из атриума храма Исиды подсмотреть некоторые тайны Доброй богини.

Ведь здесь находились автографы: один только век Людовика XIV занимал пятьсот папок.

Здесь были бумаги Людовика XVI, переписка Мальзерба, четыреста автографов Вольтера и двести — Руссо. Здесь были генеалогии всех дворянских фамилий Франции со всеми их брачными союзами и со всеми документальными подтверждениями. Здесь были рисунки Рафаэля, Джулио Романо, Леонардо да Винчи, Андреа дель Сарто, Лебрена, Лесюэра, Давида, Тенирса; здесь были коллекции минералов, редкие гербарии, уникальные рукописи.

Здесь был, наконец, труд пятнадцати лет, посвященных день за днем одной-единственной мысли, поглощенных час за часом одной-единственной страстью — столь сладостной и столь жгучей страстью коллекционера, куда он вкладывает свой ум, свою радость, свое счастье, свою жизнь.

Эти две комнаты были бесценны. И, разумеется, г-н де Вильнав, который столько раз мог ни за что отдать свою жизнь, не отдал бы этих двух комнат и за сто тысяч экю.

Осталось сказать о спальне и темном кабинете, расположенных направо от передней и простиравшихся параллельно двум комнатам, что мы уже описали.

Первым из этих помещений была спальня г-на де Вильнава — спальня, где кровать, разумеется, была наименее заметным предметом, ибо помещалась в алькове, снабженном, в свою очередь, двустворчатой дверью, обшитой панелями.

В этой комнате г-н де Вильнав принимал посетителей, потому что здесь в крайнем случае можно было ходить; потому что здесь в крайнем случае можно было присесть.

Вот каким образом можно было здесь присесть и вот в каком случае можно было здесь ходить.

Старая нянька — я уже не помню ее имени, — приоткрыв дверь комнаты г-на де Вильнава, докладывала ему, что пришел посетитель.

Этот момент всегда застигал г-на де Вильнава погруженным в какую-нибудь сортировку, в задумчивость или в дремоту.

— А? Что такое, Франсуаза? (Предположим, что ее звали Франсуазой.) Боже мой! Неужели я не могу хоть минуту посидеть спокойно?

— Конечно, можете, сударь, — отвечала Франсуаза, — однако, раз уж я пришла…

— Послушайте, говорите скорее, чего вы от меня хотите? Почему это всегда случается в те минуты, когда я больше всего занят?.. Итак?..

И г-н де Вильнав с выражением отчаяния поднимал свои большие глаза к небу, скрещивал руки на груди и покорно вздыхал.

Франсуаза привыкла к этой мизансцене; она предоставляла г-ну де Вильнаву исполнить его пантомиму и произнести его реплику a parte[21]. Когда он заканчивал, она говорила:

— Сударь, господин такой-то пришел к вам с кратким визитом.

— Меня нет дома; ступайте.

Франсуаза закрывала дверь не торопясь: она знала свое дело.

— Подождите, Франсуаза, — продолжал г-н де Вильнав.

— Да, сударь?

Франсуаза вновь приоткрывала дверь.

— Вы говорите, что это господин такой-то, Франсуаза?

— Да, сударь.

— Ну что же! Послушайте, впустите его; потом, если он останется слишком надолго, вы придете сказать, что меня спрашивают. Ступайте, Франсуаза.

Франсуаза вновь закрывала дверь.

— Ах, Боже мой, Боже мой, это просто невозможно, — шептал г-н де Вильнав, — ведь я никогда не стану никого беспокоить, так нужно же, чтобы меня постоянно беспокоили.

Франсуаза вновь открывала дверь, впуская посетителя.

— Ах, здравствуйте, друг мой, — говорил г-н де Вильнав, — добро пожаловать, входите, входите. Как давно вас не видно! Но садитесь же.

— На что? — спрашивал посетитель.

— Да на что угодно, черт возьми!.. На канапе.

— Охотно, но…

Господин де Вильнав бросал взгляд на канапе.

— Ах да, вы правы! Оно завалено книгами. Так придвиньте кресло.

— С удовольствием бы, но…

Господин де Вильнав делал обзор своих кресел.

— Да, правда, — говорил он, — но что вы хотите, мой дорогой? Я не знаю, куда девать мои книги. Возьмите стул.

— Я не желал бы лучшего, но…

— Что «но»? Вы спешите?

— Нет, просто я не вижу ни свободного стула, ни свободного кресла.

— Это невероятно, — говорил г-н де Вильнав, воздевая руки к небу, — это невероятно!.. Подождите.

И он, вздыхая, покидал свое место, осторожно, подхватив снизу, снимал книги, мешающие стулу выполнять свое назначение и помещал их на пол, где они напоминали еще одну кучу вырытой кротом земли в дополнение к двадцати или тридцати подобным кучам, покрывавшим пол комнаты; затем он относил этот стул к своему креслу, то есть в угол возле камина.

Я только что рассказал, в каком случае можно было присесть в этой комнате; теперь я расскажу, в каком случае можно было по ней ходить.

Иногда бывало, что в момент, когда посетитель входил и после неизбежного вступления, о котором мы только что сказали, усаживался; иногда бывало, что по какому-то сочетанию двух случайностей дверь алькова и дверь коридора, ведшего в кабинет, расположенный за альковом, были открыты; тогда эта комбинация двух одновременно открытых дверей позволяла увидеть в алькове пастель — на ней была изображена молодая красивая женщина, держащая в руке письмо; пастель оказывалась освещенной лучом дневного света, проникавшим через окно коридора.

Назад Дальше