«У вас гражданская карточка, и вот моя рука».
«Да, правда. Моя карточка!»
Я вручил ей карточку. Она положила ее за корсаж.
«Теперь вашу руку».
Я подал ей руку, и мы отправились.
Мы дошли до площади Таран, то есть до того места, где я встретил ее накануне.
«Подождите меня здесь», — сказала она.
Я поклонился и стал ждать.
Она исчезла за углом старинного особняка Матиньон.
Через четверть часа она вернулась.
«Пойдемте, отец хочет повидаться с вами и поблагодарить вас».
Она снова взяла меня под руку и привела на улицу Сен-Гийом, напротив особняка Мортемар.
Подойдя к одному дому, она вынула из кармана ключ, открыла маленькую боковую дверь, взяла меня за руку, провела на третий этаж и постучала особым образом.
Дверь открыл человек лет сорока восьми или пятидесяти. Он был одет как рабочий и, по-видимому, занимался переплетным ремеслом.
Но первые же сказанные им слова, первые же обращенные ко мне изъявления признательности выдавали в нем знатного дворянина.
«Сударь, — сказал он, — Провидение послало нам вас, и я принимаю вас как посла Провидения. Правда ли, что вы можете меня спасти, а главное, правда ли, что вы хотите меня спасти?»
Я рассказал ему, что Марсо обещал взять его с собой в качестве секретаря и требует от него лишь одного обещания: не сражаться против Франции.
«Я охотно даю вам это обещание и повторю его Марсо».
«Благодарю вас от его и моего имени».
«Но когда уезжает Марсо?»
«Завтра».
«Должен ли я отправиться к нему сегодня ночью?»
«Когда вам угодно: он будет вас ждать».
Отец и дочь переглянулись.
«Я полагаю, отец, что было бы благоразумнее отправиться к нему сейчас», — сказала Соланж.
«Хорошо. Но если меня остановят, у меня нет гражданской карточки».
«Вот вам моя».
«А вы?»
«О, меня знают».
«Где живет Марсо?»
«На Университетской улице, номер сорок, у своей сестры, мадемуазель Дегравье-Марсо».
«Вы пойдете со мной?»
«Я пойду за вами для того, чтобы, когда вы войдете в дом, отвести мадемуазель домой».
«А как узнает Марсо, что я именно то лицо, о котором вы говорили?»
«Вы передадите ему эту трехцветную кокарду; это знак, по которому вас узнают».
«Что могу я сделать для моего спасителя?»
«Вы предоставите мне спасти вашу дочь, как она вверила мне ваше спасение».
«Идем».
Он надел шляпу и потушил огонь.
Мы спустились при свете луны, светившей в окна лестницы.
У двери он взял под руку дочь, повернул направо и по улице Святых Отцов направился на Университетскую улицу. Я шел сзади в десяти шагах.
Мы дошли до дома номер сорок, никого не встретив. Я подошел к ним.
«Это хорошее предзнаменование, — сказал я. — Теперь вы хотите, чтобы я подождал или чтобы я пошел с вами?»
«Нет, не компрометируйте себя больше; ждите мою дочь здесь».
Я поклонился.
«Еще раз благодарю вас, и до свидания, — сказал он, держа меня за руку. — Нет слов, чтобы выразить чувства, которые я испытываю к вам. Надеюсь, что Бог поможет мне когда-нибудь высказать вам всю мою признательность».
Я ответил ему простым рукопожатием.
Он вошел. Соланж пошла с ним. Она также, прежде чем войти, пожала мне руку.
Через десять минут дверь открылась.
«Ну, как?» — спросил я.
«Что же, — отвечала она, — ваш друг достоин вас: он так же деликатен, как вы. Он понимает, что я буду счастлива, если смогу остаться с отцом до самого отъезда. Его сестра устроит мне постель в своей комнате. Завтра в три часа пополудни мой отец будет вне всякой опасности. Завтра, в десять часов вечера, как и сегодня, если вы считаете, что стоит труда и беспокойства получить благодарность от дочери, которая вам обязана спасением отца, приходите к ней на улицу Феру».
«О, конечно, я приду. Ваш отец ничего не поручил вам передать мне?»
«Он благодарит вас за вашу карточку, вот она, и просит вас прислать меня к нему как можно скорее».
«Когда вам будет угодно, Соланж», — ответил я с грустью.
«Надо будет еще узнать, куда я должна буду ехать к отцу, — сказала она. — О, вы еще не скоро отделаетесь от меня».
Я взял ее руку и прижал к своему сердцу.
Но она подставила мне, как и накануне, лоб.
«До завтра», — сказала она.
И прикоснувшись губами к ее лбу, я прижал к сердцу не только ее руку, но ее трепещущую грудь и бьющееся сердце.
Я шел домой, и на душе у меня было весело как никогда. Было ли то сознание доброго поступка, который я совершил, или я уже полюбил это очаровательное создание?
Не знаю, спал ли я или бодрствовал — во мне как бы пела вся гармония природы; я знаю, что ночь казалась мне бесконечной, день — неизмеримым; я знаю, что, торопя время, я вместе с тем хотел задержать его, чтобы не потерять ни минуты из тех дней, какие мне остается пережить.
На другой день в девять часов я был на улице Феру. В половине десятого появилась Соланж.
Она подошла ко мне и обняла меня.
«Спасен! — сказала она. — Мой отец спасен, и вам я обязана его спасением! О, как я люблю вас!»
Через две недели Соланж получила письмо: ей сообщали, что ее отец в Англии.
На другой день я принес ей паспорт.
Взяв его, Соланж залилась слезами.
«Значит, вы меня не любите?» — сказала она.
«Я вас люблю больше жизни, — ответил я, — но я дал слово вашему отцу, и прежде всего я должен сдержать слово».
«Тогда, — сказала она, — я не сдержу своего слова. — Если у тебя хватит духу отпустить меня, то я, Альбер, не в состоянии покинуть тебя!»
Увы! Она осталась.
VII
АЛЬБЕР
Как и во время предыдущего перерыва, среди слушателей воцарилось молчание.
Оно было глубже, чем в первый раз, так как все чувствовали, что рассказ подходит к завершению, а г-н Ледрю предупредил, что, возможно, не в силах будет докончить его. Однако он почти тотчас же продолжил:
— Три месяца прошло с того вечера, когда зашла речь об отъезде Соланж, и с этого вечера между нами не произнесено было ни одного слова о разлуке.
Соланж пожелала найти для себя квартиру на улице Таран. Я нанял квартиру на имя Соланж; я не знал для нее другого имени, и она не знала для меня другого имени, кроме Альбер. Я поместил ее в качестве помощницы учительницы в одно женское учебное заведение, чтобы избавить от назойливости очень деятельной в то время революционной полиции.
Воскресенье и четверг мы проводили вместе в этой маленькой квартирке на улице Таран: из окна спальни видна была площадь, где мы встретились в первый раз.
Каждый день мы получали письма: она на имя Соланж, я на имя Альбера.
Эти три месяца были самыми счастливыми в моей жизни.
Однако я не отказался от намерения, появившегося у меня после разговора с помощником палача. Я попросил разрешение производить свои опыты и получил его, и они доказали мне, что страдания гильотинированных продолжались и после казни и были ужасными.
— А я это отрицаю! — воскликнул доктор.
— Послушайте, — ответил г-н Ледрю, — вы отрицаете, что нож гильотины ударяет в самое чувствительное место нашего тела, где сходятся нервы? Отрицаете ли вы, что в шее находятся все нервы органов верхней половины тела: симпатический, блуждающий, диафрагмальный, наконец, спинной мозг, который является также источником нервов органов нижней половины тела? Будете ли вы отрицать, что перелом или повреждение позвоночного столба причиняет самые ужасные боли, какие только выпадают на долю человеческого существа?
— Пусть так, — сказал доктор, — но такая боль продолжается лишь несколько секунд.
— О, это я в свою очередь отрицаю! — убежденно воскликнул г-н Ледрю. — И затем, если даже боль длится всего несколько секунд, то в течение этих секунд сознание, личность, мое «я» — живы! Голова слышит, видит, чувствует, сознает, когда отделяется от своего туловища, и кто станет утверждать, что краткость страдания может возместить его страшную интенсивность?[3]
— Итак, по вашему мнению, декрет Учредительного собрания, заменивший виселицу гильотиной, казалось бы филантропический, был ошибкой: лучше быть повешенным, чем обезглавленным?
— Без всякого сомнения: многие повесившиеся и повешенные вернулись к жизни. И что же? Они смогли передать испытанные ими ощущения. Это ощущения как при апоплексическом ударе. Это похоже на сон без особой боли, без какого-либо особого мучения. Перед глазами вспыхивает что-то вроде пламени, затем оно постепенно бледнеет, переходит в синеву, а потом все погружается во мрак, как при обмороке. Да ведь вы, доктор, знаете это лучше, чем кто-либо другой. Если человеку прижать пальцем мозг в том месте, где нет кусочка черепа, он не чувствует боли, он засыпает, и только. Так вот, то же явление происходит от сильного прилива крови к мозгу. Кровь поступает к мозгу по позвоночным артериям, что проходят по шейным позвонкам и не могут быть затронуты. А у повешенного кровь приливает к мозгу, когда она стремится обратно по венам шеи, но ей мешает течь веревка, стягивающая шею и вены.
— Хорошо, — сказал доктор, — но перейдем к опытам. Я хочу скорее услышать о знаменитой голове, которая говорила.
Мне показалось, что из груди г-на Ледрю вырвался вздох. Лица его нельзя было увидеть: уже наступила ночь.
— Да, — сказал он, — в самом деле, я отклонился от темы, доктор; вернемся к моим опытам.
К несчастью, в материале для них у меня недостатка не было.
Казни были в полном разгаре, гильотинировали по тридцать-сорок человек в день, и на площади Революции проливался такой поток крови, что пришлось выкопать вокруг эшафота канаву глубиной в три фута.
Канава была прикрыта досками.
Одна из этих досок перевернулась под ногой ребенка восьми или десяти лет, он упал в эту ужасную канаву и утонул в ней.
Само собой разумеется, я остерегался говорить Соланж, чем я занят в те дни, когда не вижусь с ней. Должен признаться, я сам вначале чувствовал настолько сильное отвращение к этим бедным человеческим останкам, что боялся усилить своими опытами страдания жертв после казни. Но в конце концов я сказал себе, что исследования, какими я занимаюсь, делаются для блага всего общества, и если бы мне удалось когда-нибудь внушить свою убежденность собранию законодателей, то, может быть, я добился бы отмены смертной казни.
По мере того как опыты давали тот или другой результат, я заносил его в особые записи.
Через два месяца я произвел все опыты, какие только были возможны для изучения вопроса о продолжении жизни после казни, и решил продолжить их с помощью гальванизма и электричества.
Мне предоставили кладбище Кламар и стали отдавать в мое распоряжение все головы и тела казненных. Для меня была переделана в лабораторию небольшая часовня в углу кладбища. Вы знаете, что, после того как изгнали королей из их дворцов, изгнали и Бога из его церквей.
У меня была там электрическая машина и три или четыре инструмента, называемые возбудителями.
Обычно в пять часов появлялась страшная процессия. Трупы были брошены как попало на повозку, головы — как попало в мешок.
Я брал наугад одну или две головы и один или два трупа: остальное бросали в общую яму.
На другой день головы и трупы, над которыми я производил опыты накануне, присоединялись к останкам прошлого дня. Почти всегда во время этих опытов мне помогал мой брат.
Близкое соприкосновение со смертью не ослабляло моих чувств: любовь моя к Соланж росла с каждым днем. И бедное дитя привязалось ко мне всеми силами души.
Очень часто я мечтал жениться на ней, очень часто мы говорили о счастье такого союза; но для того, чтобы стать моей женой, Соланж должна была объявить свое имя, а имя эмигранта, аристократа, изгнанника несло с собой смерть.
Отец несколько раз писал ей и просил ускорить отъезд. Она сообщила ему о нашей любви. Она просила его согласия на наш брак; он дал его: все шло хорошо с этой стороны.
В эти дни велось много страшных процессов, но нас особенно огорчал самый ужасный из них.
Это был процесс Марии Антуанетты.
Он начался четвертого октября и продвигался быстро: четырнадцатого октября Мария Антуанетта предстала перед Революционным трибуналом, шестнадцатого в четыре часа утра была приговорена, в тот же день в одиннадцать часов взошла на эшафот.
Утром я получил письмо от Соланж. Она писала, что не в состоянии провести такой день без меня.
Я пришел в два часа в нашу маленькую квартиру на улице Таран и застал Соланж в слезах. Я сам был глубоко опечален этой казнью. Королева была так добра ко мне в моей юности, и я хранил теплые воспоминания об этом.
О, я всегда буду помнить этот день! Это было в среду; в Париже царила не только печаль, но и ужас.
Я ощущал странный упадок духа — то было как бы предчувствие большого несчастья — и старался ободрить Соланж, плакавшую в моих объятиях; у меня не хватало для нее слов утешения, так как не было утешения и в моем сердце.
Мы провели, как всегда, ночь вместе. Наша ночь была еще печальнее нашего дня. Помню, что до двух часов ночи над нами выла запертая собака.
Утром мы навели справки. Оказалось, что ее хозяин ушел и унес с собой ключ, его арестовали на улице, повели в Революционный трибунал, в три часа вынесли приговор, а в четыре — казнили.
Надо было расставаться; уроки у Соланж начинались в девять часов утра. Пансион ее находился около Ботанического сада. Я долго не хотел отпускать ее. Она не могла решиться покинуть меня. Но ее отсутствие в пансионе в течение двух дней могло вызвать расспросы, всегда опасные при том положении, в каком находилась Соланж.
Я окликнул экипаж и намеревался проводить ее до угла улицы Фоссе-Сен-Бернар. Всю дорогу мы были в объятиях друг друга, не произнося ни слова; наши слезы смешивались и текли до самых губ, а горечь слез смешивалась со сладостью наших поцелуев.
Выйдя из фиакра, вместо того чтобы отправиться куда мне было нужно, я стоял как пригвожденный на месте, чтобы дольше видеть увозивший ее экипаж. Через двадцать шагов он остановился. Соланж высунула голову из окошка, как бы чувствуя, что я еще не ушел. Я подбежал к ней, поднялся в фиакр, закрыл окна и сжал ее в объятиях еще раз. На башне Сент-Этьенн-дю-Мон пробило девять. Я вытер ее слезы, трижды запечатлел поцелуй на ее губах и, выскочив из экипажа, удалился почти бегом.
Мне показалось, что Соланж звала меня; но эти слезы, эти колебания могли обратить на себя внимание. Я проявил гибельное мужество и не обернулся.
Вернувшись к себе в отчаянии, я провел день за письмом к Соланж и вечером отправил ей целый том.
Только опустил я его в почтовый ящик, как получил письмо от нее.
Оказывается, ее очень бранили; забросали вопросами, угрожали лишением отпуска.
Первый отпуск ее должен был быть в следующее воскресенье; Соланж клялась, что в любом случае, даже если ей придется поссориться с начальницей пансиона, она увидится со мной в этот день.
Я также клялся в этом. Мне казалось, что, не увидев ее целую неделю, — а это случится, если ее лишат первого отпуска, — я сойду с ума.
К тому же меня тревожило сильное беспокойство Соланж: ей показалось, что письмо от отца, которое передали ей по возвращении в пансион, было предварительно распечатано.
Я провел плохую ночь, но еще хуже был следующий день. По своему обыкновению, я отправил письмо Соланж и, так как это был день моих опытов, к трем часам отправился за братом, чтобы взять его с собой в Кламар.
Брата не было дома; я пошел один.
Погода была ужасная; природа, казавшаяся безутешной, разразилась дождем, тем бурным, холодным потоком дождя, который предвещает зиму. В продолжение всей дороги я слышал, как глашатаи выкрикивали хриплыми голосами список осужденных в тот день; он был обширен: тут были мужчины, женщины, дети. Кровавая жатва была обильна: у меня не будет недостатка в объектах моей вечерней работы.
Дни были коротки. В четыре часа я пришел в Кламар; было уже темно.